Хапуга Мартин — страница 27 из 30

— Я приехал читать лекцию…

— Сегодня вечером?

— Нет. Вечером я свободен.

Центр уселся напротив, как раз возле своего окошка — но где-то снаружи, вовне.

— Поговорим? Давай поговорим, Нат.

— Ну, как живете-можете?

— А как Лондон?

— Не любит лекций о небесах.

— О небесах?

Потом тело смеялось, все громче и громче, и снова полилась вода. Нат тоже ухмылялся и краснел.

— Я знаю. Но не стоит усугублять.

Он смахнул воду, икнул.

— А почему о небесах?

— О той разновидности неба, какую мы создаем для себя после смерти, если еще не готовы принять ту, что есть.

— Ты хочешь… ты ненормальный!

Натаниель посерьезнел. Он взглянул вверх, поднял указательный палец и сквозь потолок сверился со справочником.

— Если нас брать такими, какие мы есть, небеса станут собственным отрицанием. Без пространства и форм. Понял? Чем-то вроде черной молнии, которая уничтожает все, что мы называем жизнью…

Снова возник смех.

— Не понимаю, не слишком интересуюсь, но к тебе на лекцию приду. Нат, дорогой, ты и понятия не имеешь, как я рад тебя видеть!

Сквозь лицо Натаниеля прорвалось плавильное пламя, и он исчез. Остался центр, который смотрел вниз, в трубу. Рот раскрылся от страха и изумления.

— А я так его любил!


Чернота, движение ощупью по стальным гладким ступеням трапа, которые слабо поблескивают в сумеречном свете. Центр пытается сопротивляться, как ребенок, который не желает спускаться в ночной подвал, но ноги несут его сами. Выше и выше, от шкафута на уровень полубака, выше, мимо боевого расчета. Встречусь ли с ним? Придет ли он, встанет ли там нынче вечером?

И там, нарисованный китайской тушью на затянутом тучами небе, в каждом движении непредсказуемый, с грязной повязкой на вправленном вывихе, стоял Натаниель, размахивавший руками, хватавший воздух в полночном приветствии. «Здорово, Нат», — застряло в глотке, и он поперхнулся словом. И притворился, что никого не заметил. Лучше не иметь с ним ничего общего. И зажечь на мостике плавильное пламя, которое снесет его, сбросит с ее тела и расчистит дорогу мне. Все мы прошли первый раунд — все мы съели по рыбке.

Но может и не сработать. Он может не прийти на корму заклинать свою вечность. Прощай, Нат, я любил тебя, хотя это совсем на меня не похоже. Но что делать одной-одинешенькой уцелевшей личинке? Сожрать самое себя?

Натаниель стоял в темноте, растопырив руки, словно раскинувший крылья орел, покорно смирившийся с тем, что на него не смотрят. Чтобы не попасться на глаза офицеру, он отошел в сторону и на ощупь спустился по трапу.

Все решено — время, место, любимая.

— Слава Богу, хоть сегодня пришел пораньше. Курс 0–4-6, скорость двадцать узлов. Ничего не видно, еще с часок придется попыхтеть.

— Что новенького?

— Все как всегда. Мы на тридцать миль севернее конвоя; кроме нас, тут никого, сигнал пошлем через час. Старик успеет доспать. Вот так-то. Никаких «зигов-загов». Только вперед. Н-да… через десять минут луна поднимется, и, если нарвемся на подводную лодку, из нас получится отличнейшая мишень. Проскочить бы. Ну и ночка.

— Мечта!

Он услышал шаги по трапу — кто-то спускался. Перешел к правому борту и посмотрел на корму. Там шумел двигатель и темнел силуэт трубы. За кормой оставался белесый след, и вторая волна уносилась дугой из-под миделя. В темноте справа проступали очертания шканцев, но палуба, по сравнению с морем, казалась темной, а из-за всяких там гранатометов, глубинных пушек, тралов да задранных вверх орудийных стволов было толком не разобрать, не прислонилась ли к борту чья-то фигура. Он смотрел вниз, не понимая, то ли выдумал, то ли и впрямь заметил тень, похожую на богомола, прижимающего к лицу передние лапки.

Нет, это не Натаниель прислонился к борту, это Мэри.

Я должен. Должен. Как же ты не понимаешь, сука паршивая!

— Помощник!

— Да, сэр.

— Принесите мне чашку какао.

— Есть, сэр!

— И вот что, помощник… не обижайтесь.

Шаги — вниз по трапу. Темнота, ветер скорости. И мерцанье по правому борту, словно там светят далекие огни затемненного городка. Восход луны.

— Впередсмотрящий!

— Да, сэр!

— Сбегайте-ка в рубку и принесите ночной бинокль. Этот в ремонт пора. Найдете на полке над столиком штурмана.

— Есть, сэр!

— Я пока сам послежу за вашим сектором.

— Есть, сэр!

Шаги вниз по трапу.

Сейчас.

Потяни. Просто случайно решил прогуляться по левому борту. Тишина.

Сейчас. Сейчас. Сейчас.

Добраться до нактоуза, кинуться к переговорной трубке — голос назойливый, резкий, высокий, испуганный…

— Христа ради, право руля!

Страшный удар — в пьесе такому нет места. Белизна поднялась облаком, Вселенная завертелась. Удар от падения — сокрушительного; рот, залитый черной водой, и он сам — мечется во все стороны.


И когда белое облако вылетело из трубы, рот в ярости закричал:

— Все было правильно, черт возьми!

Сожран.


Больше он не мог смотреть на волны, потому что каждые несколько минут их накрывала поднимающаяся белая пелена. Он заставил зрение отстраниться и взглянул на свое одетое тело. Одежда свисала мокрыми складками, а форменные гольфы были грязны, как швабра. Рот механически повторял что-то.

— Не надо было в воде сбрасывать сапоги.

Центр как приказал себе симулировать, так и продолжал. А у рта своя мудрость.

— Всегда остается еще сумасшествие — как спасительная щель в скале. Лишившись всякой защиты, человек может спрятаться в сумасшествии, как эти, в панцирях, которые тотчас ныряют в водоросли, туда, к мидиям.

Найди что-нибудь и рассматривай.

— Сумасшествие все покроет, не так ли, моя радость?

Если не можешь смотреть — действуй.

Он поднялся и заковылял навстречу ветру, и дождь поливал его как из ведра. Он спустился по Проспекту туда, где лежал прорезиненный плащ, превратившийся в полный воды резервуар. Взял зюйдвестку и принялся вычерпывать воду, носить ее к выбоине. Сосредоточился на законах воды — как она падает, как стоит в лунках, как предсказуема и управляема. Каждый раз, когда сотрясалась скала, над Смотровой Площадкой взлетало белое облачко, и по расселинам стекали вниз белые струйки. Опорожнив плащ, он взял его в руки, встряхнул и надел. Путаясь в пуговицах, центр смог отвлечься от того, что уже надвигалось. Занятый этим делом, он засмотрелся на «Клавдия» и задел ранку. Боль пригвоздила к месту, а вода ливнем хлынула в расселину. Там она двигалась кругами, покрываясь на дне пеной. Ощупью он прошел вдоль «Клавдия», дошел до щели и задом втиснулся внутрь. Надел зюйдвестку и уткнулся лицом в руки. Мир почернел, до слуха долетали только звуки.

— Если бы это слышал сумасшедший, он решил бы, что гремит гром, и, конечно же, был бы прав. Не надо ничего слушать. Это всего-навсего гром, над тем самым горизонтом, где снуют корабли. Слушай лучше шторм. Он решил зацепиться за эту скалу. Решил довести до безумия злополучного бедолагу. А тот не желает сходить с ума — но куда деваться. Подумать только! Все люди спокойно спят в теплых постелях, а британский моряк сидит на одинокой скале и сходит с ума, и не потому, что он этого хочет, а потому, что море — это кошмар, это самый бесчеловечный кошмар изо всех возможных.

Центр сотрудничал лишь с обострившимся слухом. Теперь он сосредоточился на словах, вылетающих изо рта, потому что слова можно исследовать, как лохмотья плоти и шевелюры или как мысли. В них чувствовалась потаенная музыка.

— Помогите! Помогите! Я умираю — мне негде спрятаться. Я умираю от жажды и голода. Я как бревно, застрявшее в трещине. Я выполнил ради вас свой долг, и вот награда. Если бы вы меня только увидели — вас бы скорчило от сострадания. Я был сильный, красивый, молодой, у меня был орлиный профиль, волнистые волосы, блестящий ум, и я пошел сражаться с вашими же врагами. Я справился с водой, я одолел целое море. Я одолел скалу, чаек, омаров, тюленей, бурю. Теперь я тощий, я слабый. Суставы мои как наросты, руки-ноги — как палки. Лицо мое постарело, волосы стали белыми от морской соли и горя. Мои глаза — тусклые камни…

Центр содрогнулся и сжался. Он услышал еще один звук, кроме бури, кроме скрытой музыки и рыданий и слов, вылетающих изо рта.

— …моя грудь похожа на остов доисторического корабля, и каждый мой вздох — страданье…

По сравнению с ревом дождя и ветра над головой звук был настолько слабый, что привлекал и притягивал к себе внимание. Рот тоже это понял и застарался еще усердней.

— Я схожу с ума. Здесь, на груди взбесившегося моря, пляшут молнии. Я снова стал сильным…

И рот запел.

А центр все слушал — сквозь песню, сквозь потаенную музыку, сквозь рев шторма. Звук послышался снова. На мгновенье центр принял его за гром.

— Хей, хей! Молнии Тора бросают мне вызов! Вспышка за вспышкой, летят залпы неверного белого света — это стрелы летят в Прометея, изможденного, ослепленного белым-пребелым-белым, в единственную для небес мишень — в человека на голой скале…

Шум — от которого, услышав раз, центр уже не мог отвлечься — был ровный и далекий. Это мог быть гром артиллерийских орудий. Это мог быть грохот барабана, и рот тотчас же подхватил:

— Тра-та-та-та! За мной солдаты, император взят! Та-та!

Это в верхнем этаже могли переставлять мебель, и при одной этой мысли рот запаниковал и механически затрещал, как насекомое:

— Ставь сюда. Отверни вон тот угол ковра, и тогда стол пройдет. Это что, надо сделать после радиограммы? Сними эту пластинку, поставь что-нибудь бодрое, героическое…

Это могли свалиться с железного трапа мешки с мукой и отозваться гулом по стальной палубе.

Право руля! Право руля!


Дверь подвала распахнулась за спиною маленького мальчика, которому надо сойти вниз — вниз и уснуть, чтобы встретиться с тем, от чего он отворотился в момент рождения.

— Голову долой! Отрубить ему голову — прямо там, на колоде среди кучи щепок и угольной пыли!