Харагуа — страница 19 из 34

Да, золотое время ее красоты подходило к концу; но это вовсе не значило, что ее ум также угасал, а посему, подумав минуту, она решительно заявила:

— Найди мне смышленого и храброго индейца. Отправим его в Санто-Доминго, разыскать Сьенфуэгоса. Я напишу ему письмо, чтобы оповестил всех, кого только можно, что Овандо не только собирается незаконно казнить принцессу, но и готов обречь на верную гибель самого адмирала Христофора Колумба, вице-короля Индий. — Она надолго замолчала, словно пытаясь привести в порядок мысли, роящиеся в голове. — Возможно, я и ошибаюсь, но это должно вызвать такой скандал, что мерзавцу придется хорошенько подумать, стоит ли ему вешать Анакаону. Только поторопись! — нетерпеливо махнула она рукой. — Это наша последняя надежда!


7  


«Говорящий тростник» всегда был для туземцев любопытнейшей тайной, которая не давала им покоя.

На влажном острове, где часто идут дожди, а сообщения приходится доставлять через реки и озера, испанцы взяли в привычку помещать письма в полый бамбуковый стебель, который с обоих концов заливали воском, так что он превращался в непроницаемый контейнер.

Когда такой контейнер вручали индейцу, чтобы тот доставил его нужному человеку, удивлению гонца не было предела, когда адресат срывал печать, просматривал написанное и столь непостижимым для индейцев способом узнавал нечто важное. Так что очень скоро эта примитивная система связи получила у них многозначительное название «Говорящий тростник».

Но когда неделю спустя расторопный туземец, которому Васко Нуньес де Бальбоа доходчиво объяснил, где искать Сьенфуэгоса, доставил ему «Говорящий тростник», переданный доньей Марианой, где она сообщала о случившемся с Колумбом, потрясенный канарец разразился таким потоком ругательств, что несчастный туземец от страха забился в угол.

— Что случилось? — спросил Писарро, для которого, как для любого неграмотного, письмо являлось великой и непостижимой тайной. — Кто-то умер?

— Пока никто не умер, но скоро погибнет адмирал и сотня его людей...

Сьенфуэгос пересказал содержание письма Бальбоа, Охеде и Писарро, и все трое возмущенно согласились, что это уже действительно ни в какие ворота не лезет. Тем не менее, как ни крути, а губернатор назначен монархами, и ничего тут не поделаешь.

— Даже если забыть про Колумба, которого я весьма уважаю, несмотря на все наши прошлые разногласия, никак нельзя допустить, чтобы эта каналья безнаказанно распоряжался жизнями стольких христиан, — возмущенно заявил Алонсо де Охеда. — Либо он немедленно отправит корабль к ним на помощь, либо я подниму мятеж, пусть даже это и будет стоить мне жизни. Боюсь, он превращается в еще более гнусного тирана, чем приснопамятный Бобадилья.

— Мне кажется, вам следует держаться от него подальше, — заметил Сьенфуэгос. — А то еще могут сказать, будто бы вы сами метите на пост губернатора и поэтому затеваете смуту, что никак не пойдет на пользу ни вам, ни адмиралу. Позвольте мне лучше поговорить с братом Бернардино де Сигуэнсой; он вне подозрений, и губернатор к нему прислушивается.

С наступлением темноты он отправился в монастырь, где добрый францисканец едва не упал в обморок, услышав, что его бывший соученик оказался способен на такую подлость.

— Вы точно уверены в том, о чем сейчас рассказали? — недоверчиво спросил он. — Быть может, это клевета или бред сумасшедшего?

— Уже полтора года у нас не было известий об этой флотилии, — покачал головой канарец. — И всем известно, что Диего Мендес — доверенное лицо адмирала. Уже одно то, что Овандо силой удерживает его в Харагуа, наводит на нехорошие мысли.

— И все же не могу поверить, что слуга Божий может таить в себе столько зла, — не унимался монах.

— Жизнь уже не раз давала мне понять, что любовь к власти обычно оказывается сильнее любви к Богу, даже у тех, кто проявлял недюжинное рвение в вопросах веры. С каждым днем я все больше склоняюсь к мысли, что вера — это цветок, который вянет на вершине власти.

— Ты мог бы стать просто замечательным францисканцем, — устало кивнул де Сигуэнса. — Но ты прав, мне и самому больно видеть, как триумф в этой жизни губит людские души для жизни вечной. Я умолял своих покровителей защитить Анакаону, но чем выше я поднимался по иерархической лестнице, тем больше встречал равнодушия. Если для обычного, рядового священника эта казнь — чудовищное преступление, то для приора — просто свершение правосудия, — тяжело вздохнул он. — Неужели взгляды на мир так меняются вместе с цветом облачения?

— Я ничего не понимаю в облачениях, — признался канарец. — И сильно подозреваю, что большинство людей тоже. Я чувствую себя гораздо уютнее среди лесных тварей и хотел бы к ним вернуться как можно скорее. Что тут скажешь, если даже сама Золотой Цветок предпочитает умереть, нежели платить за свободу?

— Не знаю, что там думает Золотой Цветок, — ответил монах. — Но что касается меня, я не собираюсь долго ждать.

Действительно, уже на следующее утро неприлично громким голосом, совершенно неожиданным для столь тщедушного тела, монах принялся яростно обличать с амвона всех тех, кто позволяет себе злоупотреблять властью и оскорблять своим поведением Всевышнего, играя жизнями сотен соотечественников, а в особенности вице-короля Индий.

Недоверчивый ропот побежал по церковным скамьям, а какой-то капитан тут же вскочил и крикнул, что все это — наглая ложь, однако разъяренный брат Бернардино ответил ему яростной отповедью, и посрамленному капитану пришлось смущенно опуститься на место.

К полудню уже весь город гудел, как осиное гнездо: хотя вице-король оставил о себе далеко не лучшие воспоминания как о правителе острова, да и вообще не внушал особой симпатии, но все же большинство жителей города понимали, что должны быть ему благодарны, и что он, вне всяких сомнений, один из выдающихся людей своего времени, а уже поэтому бесспорно заслуживает уважения даже злейших своих врагов.

В любом случае, эти сто человек — неизвестно, правда, сколько из них осталось в живых за год страданий и бедствий — не были виноваты в политическом соперничестве между Колумбом и братом Николасом де Овандо.

У многих членов экипажей четырех кораблей остались в Санто-Доминго родные или друзья. Теперь горожане вышли на улицы, чтобы выразить возмущение действиям губернатора, а тот, проклиная последними словами бывшего однокашника и советчика, немедленно вызвал военного советника — надменного и чопорного капитана Кастрехе, руководившего операцией по захвату принцессы Анакаоны — и потребовал подробного отчета о сложившейся в городе щекотливой ситуации и возможных ее последствиях.

— Не волнуйтесь, ситуация под контролем, — убежденно ответил тот. — Что же касается последствий, то я думаю, не стоит беспокоиться, поскольку если вы — тот, кто принимает законы, то я — тот, кто следит за их исполнением. Никаких проблем не будет.

Но он ошибался: проблемы неизбежно должны были возникнуть. Слишком свежи были в памяти людей воспоминания о том, как непримиримый Овандо послал на смерть более девятисот человек, у многих из которых на острове тоже остались родственники, и теперь они решили предъявить счет губернатору за эти печальные и совершенно неоправданные потери.

— Вы не можете взять на душу грех убийства еще и этих людей, — заметил его тучный секретарь — здоровенный малый, обычно раболепный и сладкоголосый. Несмотря на малопривлекательную внешность, он обладал трезвым умом и несомненной политической дальновидностью. — Ну ладно, ураган: это все-таки была кара Божия, никто не вправе обвинять в этом вас. Но бросить столько людей умирать от голода исключительно из каприза — это уже совсем другое дело.

— Их величества отдали однозначный приказ: никто из Колумбов ни при каких обстоятельствах не должен ступить на остров.

— Но это не мешает вам просто посадить их на корабль и отправить в Испанию, — заметил секретарь. — В конце концов, Колумбов на Ямайке только трое. Все остальные — ваши соотечественники, которых вы должны уберечь любой ценой.

— Когда Мендес заявился ко мне в Харагуа, вы так не думали, — усмехнулся губернатор.

— Харагуа — это одно, а Санто-Доминго — совершенно другое, — уклончиво ответил секретарь. — Никто не стал бы возражать, пока все было шито-крыто, но сейчас, когда этот оглашенный начал вопить с амвона, все изменилось.

— Меня удивляет одно, — пробормотал явно расстроенный губернатор. — Откуда об этом узнал брат Бернардино? Доставьте сюда Диего Мендеса, и пусть он нам все объяснит.

— Он прибудет через несколько дней.

— Значит, и мы не будем торопиться. Адмиралу полезно посидеть на песочке и поучиться смирению. Вам ведь известно, что он мнит себя властелином Индий, почти столь же важной персоной, как их величества, которые и наградили его всеми этими титулами?

— Я слышал об этом, — уклончиво ответил толстяк. — Но по моему скромному мнению, целый год страданий, потеря четырех кораблей и пережитые унижения уже стали для него достаточной карой.

Овандо, впрочем, не разделял мнения секретаря. Будь его воля, он навсегда оставил бы вице-короля на берегу Ямайки. Однако он не мог не понимать, что дело и впрямь зашло слишком далеко, и если монархии не потребовали от него отчета о судьбе Бобадильи, то случай с адмиралом — совершенно иное дело.

Он беззастенчиво грозил Диего Мендесу самыми страшными карами за то, что тот посмел ослушаться его приказа никому больше не показывать письмо Колумба. В конце концов он разрешил ему снарядить за свой счет корабль для спасения потерпевших крушение моряков, дав при этом своему секретарю указание оповестить всех судовладельцев, чтобы ни один не смел предоставить Мендесу свой корабль под угрозой самых серьезных репрессий.

Губернатор понимал, что подобные действия подрывают его собственный престиж, но, как часто случается в подобных ситуациях, упорно не желал признавать собственных ошибок, сваливая всю вину на своевольное и неразумное вмешательство в политические дела брата Бернардино де Сигуэнсы.