И, развеселившись, расспрашивал про Волка всех подряд: на пристани, в городе — кого ни встречал. А острые скалы бросали тень, и он ощутил прохладу. И гнев режиссера, который, наверное, все в сторону города смотрит, а ни Юля, ни он, ни Волк не возвращаются.
Тени упали и в воду залива. Сквозь маленькие окна портового кабака дядя Иван увидел их и подумал, что пора отчаливать.
Старые рыбаки спрашивали его, не заболел ли — сидит один, не в море, а он сразу:
— Кино делаем.
— Какое кино? — смотрели на него с подозрением.
— Кино как кино. С аппаратами из Софии приехали.
— Кино ли? — И, хихикая, оставляли его сказывать свои сказки другим. И он оставался один за столиком, потом подсаживался к кому-нибудь еще, но его опять оставляли одного: пусть другим лапшу на уши вешает про свое кино. Поменял ресторан. Обошел весь городок и весь берег. И везде встречали его с усмешкой, оставляли с горькой жалостью к слегка тронувшемуся другу — после того как он провел столько времени в море, свихнуться было бы вполне нормально. Более жалостливые цокали языком и обсуждали, сейчас ли сообщить его жене про случившееся несчастье или вечером, когда вернутся с моря.
Дядя Иван не обращал на них внимания, разговаривал сам с собой над рюмкой виноградной и не заметил, как солнце перекатилось за город, и голова пошла кругом. Никак не хотелось вставать, но сидеть дальше уже было нельзя, снял со спинки стула связки ставриды, ссохшейся, сморщившейся от жары, нацепил их на толстые пальцы, рассчитался с официантом, напрягся и на пороге зажмурился от сильного солнца.
Не так уж и поздно, оказывается. Новая мысль дернула его назад, но он вспомнил, что она не новая, потому что уже несколько раз возвращала его то в «Кронштадт», то в «Веселье», то в маленькое казино, как называли между собой жители городка расхристанную прогнившую пивнушку.
Радостный, понесся по крутой улочке и снова к порушенной римской бане. Ему было тепло, глаза сверкали игриво, и он не рассердился на туристов, пытающихся вскарабкаться на руины. Страшнее нашественников, думал другой раз про них, потому что вспоминал средиземноморские города, где еще с молодых лет наблюдал за теми же толпами возле разрушенных стен или остатков мраморных колонн.
На этот раз даже не обругал их — думал о своих сыновьях, которых скоро увидит в кино. Даже не остановил «туриков», когда те встали на его дороге и начали щелкать фотоаппаратами. Хотел сказать им, что его и в кино снимают, а если не верите, то зайдите как-нибудь в кинотеатр и увидите его: и на корабле, и на рыбацкой лодке, и с сыновьями-моряками, и дома с семерыми внуками, и с женой, и со старыми капитанами. Но чего им объяснять — своими глазами увидят.
Как бы ни радовался дядя Иван, но все еще принимал видимое им за сон и ни в коем случае за чистую правду. Конечно, были мгновения, когда он соглашался, что аппараты, которыми щелкали в него вчера во дворе его дома и утром у ресторана «Морская битва», настоящие. А пузатый режиссер, а парень в кожаном пиджаке, который заставлял поворачиваться во все стороны? Потел от напряжения, но чтоб полностью «просечь» обстановку — как говорил его третий сын, Стоенчо, штурман, — не мог. И пока не видит черным по белому, не поверит, что такие важные люди с эдакой незнакомой махиной приехали из Софии только из-за него, Волка, как, он слышал, они называют его между собой.
Не такой уж тунец я, чтоб поверить им, упрекал он себя, приближаясь к «Морской битве». Чтоб всю жизнь тебя била волна и, когда выбросила на берег полумертвым, делать из тебя героя — нет. Сто раз — нет. А пузатый режиссер тащил его за собой, страшные слова говорил, хоть не угрожал ничем, по крайней мере до сих пор.
И может, из-за всех этих мыслей больше всего удивился, когда издалека услышал голос режиссера: тот кричал на него. Из всех слов понял только, что надо торопиться. Потом схватился за голову и, как женщина, начал рвать на себе волосы.
И Гриша, который только выходил из-за скал, услышал крики со стороны «Морской битвы». Добежал, не переводя дыхание. Все время с момента, как узнал, что Волк появлялся за римской баней, отчаянно гнался за ним.
— Откажусь, да, откажусь. Еще с самого начала понял, что с тобой будет трудно, — набросился на него режиссер. — Что ты думаешь? Ты думаешь — ты первый и последний моряк? Я пришел искусство делать, а он накачался! — распалял он свой гнев, и все больше станет распалять — Гриша это точно знал.
А Волк совершенно не понимал той ярости, на него ли кричат? Но почему на него — он ведь принес рыбу? Поискал взглядом Юлю, но не увидел ее, хотел спросить, где она, но режиссер завизжал и заглушил его. Неужели они так проголодались или что-то еще хуже? Улыбнулся, тот еще сильнее заорал, но почему? Почему пузатый режиссер так надрывается, если надо, он сам приготовит рыбу, разведет костер, можно пожарить ее на жести, можно на черепице, можно и на каменной плите.
Улыбнулся, сжал морщины, чтоб не рассмеяться, и услышал, впервые разобрал его слова. «Антиобщественные типы! — Это он хорошо услышал, хотя и не понял. — Убирайтесь, чтоб глаза мои вас не видели!» — И это хорошо услышал. Значит, он их гонит, всех гонит. «Я делаю искусство, и делаю его не для деклассированных элементов. Сам найду себе людей и никому не позволю…» — И гнев задушил его, и уже ни Волк не мог разобрать его слова, ни Кожаный, который осторожно приблизился к группе и встал у двери, где топорщил свои усы официант.
Девушки, вернувшись с пляжа, толпились перед «Морской битвой» и тоже недоумевали, почему разгневался режиссер. Кричал и на них, угрожал выгнать их, но ведь сам сказал им купаться. И уже не смеялись: если выгонит, уже никто из них не увидит себя на экране. И стояли не шевелясь, как приклеенные друг к другу. А он все пялил глаза и махал руками в их сторону.
Потом замолчал и отозвал Кожаного в сторону. Его гнев снова перешел на сценариста, на этого кретина, направившего их к Старому Волку. Кто знает, где тот сейчас. Хихикает, чтоб его… Он ведь заполучил свой гонорар. И режиссер решил еще отсюда связаться со сценарным отделом. Обругать за то, что привлекают таких кретинов в авторы. Если не свяжется по телефону, подумал он, даст телеграмму, что герой, которого он приехал снимать по написанному тексту, «не отвечает действительности», и так разделает сценариста, чтоб не смел и близко к киностудии подходить. Сам найдет себе образ, с пустой пленкой не вернется, но с этим моряком работать отказывается.
Только сейчас Волк почувствовал что-то неладное. Еще сильнее сжал свои крупные морщины, чтобы раскрыть затекшие глаза. Увидел девушек, официанта с желтыми усами и решил молчать, пока не узнает точно, в какую сторону ветер дует.
Потом услышал официанта:
— Вот это и есть моряк, самый обыкновенный и самый хороший. Возьми камеру и снимай.
— Замолчи, свинья! — крикнул на него режиссер.
— Вы не обижайте, товарищ… товарищ из столицы.
— Замолчи, тебя не спрашивают.
И, вырвав из рук старика связки ставриды, бросил их в лицо официанту.
— Вот это уже другое дело, — присвистнул тот. — Сейчас я вас накормлю, а потом разберетесь.
Режиссер хотел еще выругаться, но слова застряли в горле. Чуть позже он пришел в себя и, указав ребятам на камеры, штативы и чехлы, пошел к городу. Овальная голова директора, который днем пел «Бражка старуху и о-го-го…», в недоумении повернулась вслед. Вытер вспотевший затылок бумажной салфеткой, но не возразил.
Потом, когда тот удалился, крикнул:
— Сударыни киноактрисы, сюда. Идите сюда. Ты, надеюсь, тоже уважишь, дядя Иван?!
Старый Волк на этот раз ясно понял, что директор «Морской битвы» говорит про него.
Девушки удивленно переглянулись: директор открывал дверь, и они увидели, как плывет по противню свежая ставрида.
Перевела Светлана Кирова.
Захарий КрыстевЧУКА
А
Черт его знает, как у других, но меня любовь, этот трепет душевный, который искусство объявило даром божьим, меня она пугает. Так я думал задолго до того, как эта Чука узрела мою небритую физиономию. Как узнал, куда меня распределят, сразу сказал себе: «Приплыли. Технолог на заводе — смерть мечтам об аспирантуре, ладно, будем вливаться в рабочий класс, выпал шанс заработать звание раз не академика, так Героя. Быть тебе карьеристом». А любовь меня сразила наповал из оконца отдела снабжения. Такое было начало, да. Следователю, наверное, это будет крайне важно. Начало — живой девичий взгляд из окна и конец — мертвые глаза, сирена «скорой», слепота. Неужели Ананиев на допросе сумеет доказать, что в ослеплении Зойки виноват я? Спросить меня, так тут другая виновница — Чука. В этом гигантском котле варится из тысяч людских судеб настоящее. Варится сталь. Парок из этого котла и потомкам нашим будет щекотать ноздри…
Закон вправе привлечь к ответственности кого угодно, но записать в ответчики строительный объект, тем более национального масштаба? Как оправдается Чука перед истицей Зоей Басаревой? Выплатит компенсацию? Нельзя ж все переводить на деньги, деньги… Вот приходят к тебе в дом, платят за каждый квадратный метр, оценивают каждое деревце, хилый курятник и тот в реестрик занесут — а кто обозначит цену воспоминаниям? Мой дом, отец, я — совсем маленький, терпкий вкус первых желтых груш, красные бисеринки крови на разбитой коленке… Сердце защемило. …Ностальгия… Да ничего в тебе и не вздрогнет, сентиментальности, а уж тем паче сантиментов — ни на гран, у тебя ж сердце — из металла с порядковым номером то ли девять, то ли десять по таблице твердости, — так дядька Тимофеев заключил, а его надо слушаться! Во-первых, начальник, во-вторых, ветеран, в-третьих, действительно дядька — Зоин.
Зойка! Это безумие! Зачем? Ослепла… Я слеп… Уже три месяца. И моей слепоте, и твоей — виной любовь. Зачем ты пытала меня, слепца, ну разве мог я сказать тебе, зрячей, что люблю. И ты твердила, что ослепнешь… И я… Я сказал: «Это другое дело, детка…» Так я сказал.
В этих словах, гражданин следователь, вся моя вина. Я готов под ними подписаться. Вообще-то я могу подписать что угодно — куда вы мою верхнюю правую поставите, там моя подпись и будет. Итак, я, Румен Станимиров Пасков, родился в семье фининспектора… Я — Румен. Да, теперь не вам одному мое имя напоминает о благородном отпрыске семейства Капулетти. (Видите, я был уверен, что хоть о театральной классике вы имеете представление.) Зоя, естественно, Джульетта, и чего мелочиться — действие из Вероны, XVI век, переносится в Чуку, век XX. Но стыковки не будет, предупреждаю, я ценю вой турбин выше завываний трубадуров. Конечно, напрашивается вывод, что Пасков бесчувственный технарь. А когда увидел ее в химлаборатории, сердечко задрожало. Это чудо мне явно предназначала судьба. К Севде я зашел за справкой. Тут же прочитал, и настроение упало — чтобы выйти из прорыва на подстанции нужно выбивать кучу оборудования через снабженцев. Я, видно, заговорил со зла сам с собою вслух — Севда меня услышала и понимающе улыбнулась: «Ты спасен — моя подружка Зоя, из снабжения…» «Ну, Пасков, держись!» — так я себе приказал. Из-под малинового берета на меня смотрели глазищи — каждый величиной с малый абразивный круг. Оранжевые кудряшки рассыпались по плечам, белый халат впереди она, видно, задела шариковой ручкой, а ноздри ее подрагивали с амплитудой колебаний пламени газовой горелки. Рука Зоина была прохладна и мягка, как заячья лапка, а глаза блестели, как свежевымытые черешни. Правда, в отличие от Севды она не стала говорить, что я спасен — интуиция подсказала, что я не спасенный, а пленный. Она записала три цифры своего внутреннего телефона и подала листок, как сказочная принцесса. Помню, на ум пришло: «А перстень этот волшебный, смотри не потеряй! Повернешь три раза, явлюсь тебе во всей красе и выполню три твоих желания. Без моей помощи не совершить тебе подвиги, для которых ты избран». Я побагровел как рак от волнения и смущения, но в глубине души почувствовал прилив сил: ура! У меня теперь свой человек в стане злого старика Тимофеева: наш начальник отдела снабжения царствовал над нами круто, некоронованный король в старозаветном замызганном берете…
Любой парень из нашего цеха, если Ананиев будет искать свидетелей, подтвердит, что я пахал не за страх, а за совесть до той минуты, когда меня поразил любовный недуг. Все знают принцип работы электромагнита: накрутишь вокруг гвоздя проволоку, пустишь постоянный ток — и готов магнит. Вот и Зоя излучала притяжение вся, с головы до пят, причем ток явно менял характеристики при моем появлении. К тимофеевскому вагончику не проложили настил, и в грязи четко смотрелись следы приличного количества мужских сапог. И дело тут было явно не в главном снабженце, потому что уже через неделю после нашей первой встречи с Зоей мои кроссовки бороздили пространство до вагончика в одиночестве. По нескольку раз в день. И это произвело впечатление. И на нее, и на меня.
— Я всех твоих поклонников распугал. — Я задержал ее руку в своей. — Тебе следует меня прогнать, чтобы я не бросал тень на твою репутацию.
Она по-детски закусила губу.
— Я подумаю…
Пространство между нами сотрясалось от столкновений разноименных зарядов, причем я тоже чувствовал, что начинаю выделять тепловую энергию. Наше притяжение явно было взаимным, но ни я, ни Зоя не набрались смелости определить его природу. Это было как лихорадка… Болезнь. Теперь я это понимаю: любовь, мука. А инвалиду и вовсе не до любви…
На последнем осмотре доктор Везенков определил, что потеря зрения у меня — тридцать процентов: «Только не вешать нос! Работу тебе подыщут. На будущий год продолжим курс лечения, а пока — отдых, отдых и отдых!» Только дверь за ним закрылась — Зоя. Белый смазанный силуэт. Дрожит, всхлипывает, гладит мои руки. Я ей:
— Здорово, Заяц! — А она в рев. И от меня ни на шаг. Что объясняй, что не объясняй: со злости лопнуть готов, когда меня жалеют.
— Ты не ослепнешь! Доктор сказал, что всего тридцать процентов… И полный ажур… — Это она меня передразнивает. Ажур. Тужур. Н-да, Франция. Францалийский, мой шеф, вышел сухим из воды, а я тут как мокрая слепая курица… Вот тебе и бонжур. Лямур…
— Слушай, а ты не могла бы любить меня не так интенсивно, процентов на тридцать слабее?
Как она стала тискать мою руку!
— Ты жестокий! Ты ужасный! — сразу опомнившись, постаралась отшутиться. — Я тебя люблю на триста процентов сильнее, на триста…
Вот так, в Чуке все подсчитано в процентах.
Но я чувствовал, что призма рационализма, сквозь которую смотрел на мир с доисторических времен, тает, как банальная льдинка. И Зоя будто чуяла это и, как Герда, пыталась растопить мое сердце слезами: на мою небритую физиономию просыпались оранжевые упругие завитки ее волос, скользили между пальцами, и я то и дело касался щек, мокрых от слез.
— Как в дурацкой мелодраме, правда? — спрашивала Зоя дрожащими губами, я ощущал, как испуганно она озирается на дверь — в любой момент могла войти старшая сестра.
— Что ты, тут налицо отличная драма! Мелодрама не получится при всем желании: ты своим носиком не шибко мелодично выводишь тему!
Не знаю, что бы сейчас отдал… Вернуть бы назад этот момент! Шуткарь. К стенке отвернулся, герой! Тебе бы орден всемирной ассоциации садистов на шею… А ведь Зоя наверняка, увидев мою холодность, стала выискивать способ, чтобы доказать свою любовь. И я ее не остановил.
Так еще сплетницы из главного корпуса во главе с Севдой — ведь они внушали Зойке, что я за ней увиваюсь только ради новой партии импортного оборудования.
Кто мне рассказал? Тимофеев должен был подмахнуть нам накладную на четыре пневмопогрузчика. Зоя его не меньше недели обрабатывала. Он и подписал, да так, что продрал бланк и отшвырнул подставку для ручки! Итог: у нас — комплект подъемников, у Тимофеева — некомплект оконных стекол. Потом он отфутболил мусорную корзину, натянул промасленную кепчонку и процедил сквозь желтые зубы, чтобы его не искали — он на три дня заболел, — и пошел к здравпункту.
Она и рассказывала. Мы сидели на террасе ресторанчика — для праздника был повод: Тимофеев сдался. Мы смеялись. Не воспринимала же она этот смех как издевательство над своим шефом? Не станет же она в конце концов слушать какую-то Севду? Да и потом, она стала другим участкам выбивать больше техники, толкая на подобные разорения Тимофеева, чтобы не так бросалась в глаза ее благосклонность ко мне. Думаю, здесь был подсознательный расчет, хотя наивняки были склонны приписать все благородной силе любви…
Уж тут-то вы, гражданин следователь, пренепременно полистаете кодекс и откроете статью, гласящую о злоупотреблении служебным положением. И мои слова о Зоиной любви останутся гласом вопиющего в пустыне… А если в свидетели позовут Тимофеева? У него из-за четырех отечественных подъемников желчь разлилась, а если придется списывать два японских!..
Правда, конечно, что нам эти «Фануки» не были нужны, но настоял начальник цеха (Францалийский — у, старая лиса, он эти по снабжению огни, и воды, и медные трубы прошел, — то-то у него темечко как медным тазом накрытое) — и я написал заявку.
Следователь, по-моему, пока ему повестку не послал, хотя наверняка знает, как тот меня использовал. Шеф шефом, но у меня и своя голова на плечах, не маленький, нечего думать, что я пешка в чьих бы то ни было руках. Сам сделал, сам и отвечу. Конечно, я знал, что Зоя абсолютно не способна мне отказать в любой заявке, грех было не воспользоваться, я и провел несколько рейдов для стабилизации снабжения нашего участка.
Монтировать японскую технику нам было не к спеху. Но ее могли перехватить Дочев и Каракондов. И шеф сказал: «На эти «Фануки» я наложил руку. Когда следующая партия придет и придет ли, аллах знает! Пусть пока постоят на складе, кокс весь вывезен, а вагонетки выдержат. Достанешь их — с меня шампанское».
Я окрестил операцию, как в детстве, «Собака на сене». Сплошная романтика. Кстати, глаза у Зойки вовсе не с абразивный круг. У Андерсена в сказке есть волшебная собака, у которой глаза не меньше блюдца. Сидит на волшебном сундуке. И сокровище отдаст только храбрецу. Теперь у меня сравнения исключительно сказочные: Заяц, у тебя волшебные глаза. Если бы ты знала, как помогла мне! Я и ждал от тебя поддержки, как-никак в женихах ведь ходил. Это только к сердцу мужа путь лежит через желудок…
Правда, Тимофеев по-отечески грозился все стежки-дорожки перекрыть, и ноги повыламывать, и все передать Басареву — отцу, — пока дело до суда не дошло.
А-а, суд да дело. А мы получили две установки и поставили на склад, метрах в четырех-пяти от входа, чуть правее рельсов. День этот я запомнил. После аванса Францалийский меня и еще пару наших отвез в загородный ресторанчик и умильно глядел, как мы пьем выставленное им шампанское (сам он был за рулем).
Оказалось, что тот день был днем Веры, Надежды, Любви. Ну, я и выпил от души. И раскис, что-то лепил о неверии начальника, которое заставляет действовать, о моих далеко идущих планах и светлых надеждах и больше всего — о любви, о той, что города берет, о той, что не знает расстояний между Болгарией и Японией…
Бахвальства в тот вечер мне было не занимать. Судьба этого не прощает. Может, поэтому на следующий день так и влип я.
…Смена шла к концу, ну, самое большее, полчасика оставалось. Я собирался со второй промежуточной площадки спускаться по дряхлой лестнице ремонтников к дощатому бараку (там хранили пустые кислородные баллоны). А тут как толканет! Крутанулся перед глазами парапет, я вцепился в ржавые поручни, сжав ногами поперечную балку. Вниз не смотреть — до земли метров тридцать, — а смотрю: далеко, на первом участке, заскользила одна из двух форм, наполненная горячим металлом, и прямо в стену цеха огнеупоров. Народ бежал от разваливающейся домны, то ли прыгали, то ли падали в трещины — поди разберись! Затрясся кран, рассыпая панели-противовесы, и клюнул стрелой, расплющив два грузовика.
Сполз я по балке — так когда-то в деревне мы удирали с черешен, — руки в крови, кожа содрана, но боли я не чувствовал. Повезло, хоть сознание не потерял. Побежал по утоптанной насыпи к северной стороне склада. Картина, скажу я вам: провал, как после попадания из легкого танка, панели упали. Земля все еще ходила ходуном… Стихийное бедствие… Тут уж надо действовать по инструкции: спасать самое ценное… Японские установки.
Те места крыши, где не выдержала сварка, сразу бросались в глаза; главное — несущая балка. Подвернулась под руку доска от опалубки, сослужила службу: перебрался, как по мостику, в склад. Лестница внутри была цела. Только об одном думал: был бы ток, был бы ток… Бухта кабеля здесь, а электроды — одни четверки, тонкие, не для балок, там же сечение ого какое, а что оставалось делать? А подсобка — вот она-то была и закрыта! Я чуть не зарычал от злости — придется, значит, варить без маски, это ж не сварка. Долго раздумывать некогда — опять затрясло, выпала панель из восточной стены, в складе стало светлее. Строительная люлька, как живая, скользнула по стене.
Включил трехфазный рубильник. О чем я думал? Все молил, чтоб ток не отключили. На сварочном аппарате засветилась индикаторная лампочка, длина кабеля нормальная. Коробку с электродами сунул под мышку, схватил держатель и двинулся как на учениях по пересеченной местности. Пока лез по балке, отталкиваясь коленями и локтями, представил, что бы сказал по случаю моего отбытия в горные выси шеф; хотя говорить ему пришлось бы только одно: «Почтим память, товарищи, инженера Паскова, прекрасного человека и самоотверженного строителя нового…» Но я его недооценил. Прошел всего час, Францалийский, невозмутимо заменив масло в машине, навострил лыжи на выезд к своей красотке. Мои благородные порывы, правда, тоже коренятся в прозаических причинах. Вот, как в детстве, родители наградили фамилией, мелюзга всегда дразнила: «Пасков, ты снова пас?» И я старался не пасовать ни перед чем.
Все стало ясно у конца балки — шов не проварен и разошелся в пяти-шести местах, края рваные. В общем, руку приложил кто-нибудь из тех, кто после двухмесячных курсов считает себя асом. Выход был один: как летчику работать вслепую. Балка, естественно, — масса, электрод — в держатель. Ведь я сразу же отвернулся! И полетели искры, закапал металл, завоняло флюсом. Дуга погасла быстро — электрод прямо таял… Один электрод — три сантиметра шва. Обгоревший электрод упал вниз. Ну что, шеф, и мы можем работать, спасем импортное оборудование досрочно! Дело пошло веселее, дуга больше не гасла, но шов я малость искривил. Надо смотреть, что делаешь! Человек и радиацию переносит, а уж ультрафиолет тем паче. Пока варил на ощупь, голову отворачивал, смотрел на два контейнера с установками. И на кой пес они нам понадобились?! Пусть только что случится с глазами, я эти железки на кусочки собственноручно распилю и в металлолом…
Сколько времени висел, как шмат мяса на шампуре, не помню. Вертикальной сваркой я давно не баловался. А как не хватит электродов? Точности-то никакой, варишь наобум. Дернуло меня смотреть чаще… Потом глаза стали как у кролика. Капли дали в здравпункте, а что толку? Жгло сильнее с каждым часом. Пришлось валяться в общаге. Зоя пришла через два дня…
…Следователь, конечно, скажет, что ответственность лежит на нас: оборудование получили в обход норматива, запихнули его в негодное складское помещение. А газеты раструбили: подвиг! Подвиг! Какой, к дьяволу, подвиг — я, можно сказать, следы заметал. Так-то.
Все, зрение я потерял окончательно. А врачи-то — молодцы! Тридцать процентов — не сто… Я не верил в это. А Зоя верила. Ананиев скажет: зачем же было говорить девушке всякие глупости? Что же говорить? Эти ежедневные пытки: она же хотела обречь себя на добровольную жертву инвалиду, на всю жизнь, что я ей должен был сказать? Я искал слова как средство самообороны. Я-то думал, что поступаю так и в ее интересах. Это же аморально — здоровая красивая девушка и слепой инвалид! Зоя, это все равно что сплав низкоуглеродистого чугуна и алюминия. Не бывает такого в природе. Я примерами так и сыпал. А она в конце возьми да скажи: «А ты передумаешь, если и я… — Я ведь не понял сначала! Рожа у меня была, наверное, дурацкая! — если и я потеряю тридцать процентов?» Идиотская привычка всегда говорить правду! Ну, я и молчал. А она держит свою руку в моей, чувствую, глаз с меня не сводит, и мне тогда показалось, что желание принести жертву во имя любви приводит ее в трепет. Дрожит, как двигатель на высоких оборотах. Но я-то понимаю режим работы таких агрегатов — пару лет и перегрев, намотки не выдержат, и привет… Принцесса из сказки. Только жизнь ей обломала крылышки…
И все мои слова были впустую. Она только и поняла, что две души могут соединиться, когда равны — равно отдают и равно получают. Да если б я знал, к чему толкаю ее своим дурацким ответом. Она же три раза переспрашивала! Как она могла решиться на такое?!
«Это другое дело, детка…» Вот почему меня вызывает назавтра Ананиев.
Б
Люблю я покормить в обед голубков; не подпускаю к ним ни жену Катерину, ни сноху. Сажусь на треногий стульчик на заднем дворе, сыплю зерно из миски, у ног так и снуют… Венценосец, египетская горлинка, турманы. Развожу их, дай бог памяти, лет десять. Но лишь когда на пенсию вышел, понял, насколько облагораживает душу эта несложная ежедневная забота.
Когда перевалит за шестьдесят, человек ищет утеху в воспоминаниях. Моряк, попыхивая трубкой, живописует свои одиссеи, а я чаще думаю о последних пятнадцати годах нашего с Катериной учительствования, когда мы, тоже довольно постранствовав по городам, купили дом и осели в Чуке.
Катерина, свято веровавшая только в математику и физику, сперва доказывала, что я не смогу пробудить в детях тутошних шахтеров и переселенцев те чувства добрые, которые они должны были усвоить хотя бы из хрестоматии.
Бывали моменты, я и сам впадал в отчаяние. Что за примитивные взгляды, что за грубость в речах и одежде! Какое невежество! А родители? Придут на собрание, рассядутся. Как могут они меня понять? Мужики за партами — горы мускулов, въевшаяся в кожу угольная пыль, тяжелые руки с квадратными ногтями… А женщины! Если мужья все выслушивали молча, неуклюже потирая руки, то жены нахально вступали в спор: «Да . . . с ним, учитель, пересидит еще в школе пару годков и делом займется, на печь вон работать пойдет. Ты учи, раз тебе государство деньги платит, а уж мы со своими лоботрясами разберемся, еще не хватало, чтоб у нас за них сейчас душа болела. На стройке этой чертовой навкалываешься…» Все разговоры заканчивались строительством, доменными печами и хлебом насущным, все крутилось вокруг Чуки. А я ведь мечтал вложить в детишек пищу духовную. Составлял списки дополнительной литературы… Хотя в получку родительские карманы распухали от денег, ни один не додумался купить — пусть самую дешевую — книжку. О, как завидовал я коллегам из округов с давними культурными традициями! Но мои стенания вызывали лишь дежурные аплодисменты на учительских конференциях. Помощи ждать было неоткуда, наш район только-только заселяли, правда, вышло специальное постановление ЦК. В папках были заготовлены проекты оперного театра, Дома молодежи… Но в Чуке не было даже клуба! Латание прорех в культурной жизни вменялось в обязанности учителям, в первую голову литераторам из техникума и гимназии!..
Да, поначалу я со многим не мог примириться. Катерина мне все растолковывала, как ребенку. Давала уроки в пустом кабинете математики, как сейчас помню. Очертила буковым циркулем меловой круг на доске и вписала в него многоугольник. «Любишь метафоры — вникай. Вот тебе наглядное соотношение котла гигантской отечественной экономики и ломаной судеб наших вчерашних крестьян. Они же не осознали пока толком, что на месте заштатного городишки и кучки сел здесь рождается нечто невообразимо громадное и новое. Сейчас первый этап процесса. И стройка вполне обойдется без романтиков. Значит, наша задача — готовить для нее человеческий материал, не мудрствуя лукаво. А время само подыщет матрицы, с которых будет печатать на этих чистых заготовках…» — «Глупости, — отвечал я, — форма неразрывна с содержанием».
Наши споры совпали по времени с модными дискуссиями о физиках и лириках. Кому будет принадлежать завтрашний день? — так спорили. Будто будущее — кусок пирога, который каждый стремится урвать… Мы же все плывем на одном корабле…
Диспуты диспутами, дело прошлое, но иногда мне кажется, что над моей Катей вся эта казуистика до сих пор имеет власть, да такую, что, бывало, приходило на ум: а не мечтала ли она и наш брак превратить в эксперимент для доказательства своей правоты? Жизнь рассудила, воздав должное и физике и лирике. У нас два сына: Огнян окончил английскую гимназию, дипломированный врач, но работает как профессиональный переводчик для одного издательства, а Панайот — инженер-гидротехник. И всегда у нас в семье царила гармония. Но вне стен нашего дома… Борьба честолюбий, конформизм, животные инстинкты…
Но наступал очередной сентябрь, звенел школьный звонок, и я снова входил в класс и с упорством, достойным автомата, растолковывал классические сюжеты литературы, отделяя зерно от плевел, причем мой язык становился до того примитивным, что я бывал противен самому себе. Но я укреплялся мыслью, что должен заложить нравственные основы в эти слепые души, такие же темные, как и невинные. Голубиные точь-в-точь…
Нет, конечно, я не чувствовал себя миссионером, одержимым желанием преобразить Чуку, ибо понял, что индустриализация накладывает на быт и сознание отпечаток рациональности и вытесняет разинь. И точно, стряслась беда с одной из моих бывших учениц. Но случай этот не имеет ничего общего с теми, которые на производстве обыкновенно указывают в статистических отчетах в графе производственного травматизма.
…Лихая беда прошла по полю, на котором сеял я добро.
Девушку звали Зоя Басарева. Я был у нее классным наставником. Девочки-подростки, многие, как-то разом, дружно расцветают, и школьная форма не скрывает их превращений. Появляются парочки… Но, читая ее сочинения, я смутно сознавал, что ухаживания соучеников и парней-выпускников не по ней. Она ждала истинного чувства, а не игры в любовь. Зоя, подобно полевому цветку, не спешила склонить головку под первым порывом ветра. Ее сердечко сверяло свои движение по компасу высоких чувств.
Да, я радовался цельности ее натуры и не скрывал своей привязанности к ней. Иной раз Катерина выговаривала мне за это, но все же всегда шла мне навстречу, когда я просил поспрашивать Зою еще после очередной двойки по математике (точные науки девочке не давались). В их классе были девушки много краше, отличницы, но ни единая не внушала мне уверенности в глубине своих душевных качеств. Для меня Зоенька всегда была как дочь. (Мы с женой мечтали о дочурке, но природа распорядилась по-своему.) Она догадывалась о добром отношении и платила нам с Катюшей откровенностью и доверием. После окончания гимназии она поступила в техникум. Я подумал было, что она нас забудет, но нет — появлялась время от времени, забегала поболтать, посоветоваться… Потом поступила в институт. Я долго ничего не слышал о ней, пока она училась, виделись мы один или два раза. Она вернулась в Чуку работать и только тут наконец нашла своего Ромео. Было ей уже двадцать пять. До того момента я постоянно испытывал глухие угрызения совести: ведь не кто-то, я зарядил ее мировоззрение чрезмерной дозой максимализма. Для мужчины это, возможно, и не страшно, но женщина с такими представлениями о жизни может остаться вековухой…
Потому-то я нарадоваться не мог ее счастью. Да и в Зое каждый жест, каждое слово открывали перемену, она словно готова была взлететь от счастья. О ее избраннике я узнал в один из ее приходов, точнее, все вызнала о нем моя жена, вот уж мастерица выведывать тайны за чашечкой кофе со своим фирменным грушевым вареньем. И Зоя пообещала привести своего Румена к нам в гости.
Парень понравился мне с первого взгляда: безупречные черты, утонченное лицо, стальные глаза. Но от него исходила какая-то сверхсдержанность. И я испытал смутное беспокойство. Или предчувствие? Не могу сказать. После нашего разговора я посчитал его человеком себялюбивым и поверхностным. Конечно, возможен упрек в подсознательной ревности, но, уверяю вас, это не так. В общем, он и не старался произвести приятное впечатление. Когда Зоя и Румен ушли, Катя заявила, что они рождены друг для друга. Я что-то пробормотал в ответ, чтобы не обидеть жену, но меня не покидала мысль, что эти двое не похожи ни на одну из известных мне влюбленных пар… Румен, показалось мне, слишком холоден к тем порывам, которых превеликое множество, к тем, что ассоциируются у нас с понятием «любовь»: ласковые слова и взгляды, касанья рук… Не то чтобы этого не было вовсе, но на фоне Зоечкиной расточительности…
Потом землетрясение. Наворочало оно дел не в одном нашем квартале. Ходили слухи, что и на стройке были разрушения, обрывы линий, что двоих едва вызволили из-под коксобункера. Через несколько дней окружная газета напечатала статью о подвиге Румена Паскова, и я в сотый раз сказал себе: «Ковачев, в людях ты разбираться не научился».
Статью я прочел Кате, а она: «Вовремя тебя на пенсию спровадили! Да и я хороша… Положа руку на сердце и сама ведь грешила на мальчика. Слава богу, наши педагогические стандарты — одно, а жизнь… Ну и времена настали: строят тяп-ляп, все им темпы подавай…» Что я мог ей возразить?
В тот вечер у нас, стариков, в шахматном клубе только и разговоров было, что о несчастье, приключившемся с Пасковым. Тебе урок, учитель! Поставил легкомысленно парню троечку по нравственности, а он собой пожертвовал ради дела.
Мы надеялись, что Зоя зайдет непременно, но она появилась лишь через несколько дней.
Ананиеву я рассказал все подробно: как девушка целый вечер плакала — в тот день ей сказали, что Румену дали инвалидность, и парень прямо заявил ей, что их дороги теперь расходятся. Как я мог ее утешить? Как облегчить муки человека, еще вчера купавшегося в счастье, а теперь тонущего в собственных слезах от горя? Я городил чепуху. Зоенька бросалась на диван, заламывая руки, кусала побелевшие костяшки пальцев. Глаза все выплакала… «Я, я, виновата, — рыдала она, — если бы не я, Францалийскому бы век не попала в руки эта проклятая техника, Руми бы не полез в это пекло. Если есть на этом свете справедливость, то я должна быть наказана!» Какой у девушки характер оказался! Я и не подозревал.
И жена моя раскисла. Бросалась ее утешать, но тоже безуспешно. Бедняжка заходила через день, и после ее ухода мы часами обсуждали ее судьбу. Будила меня Катя и ночью: «Скажи, а если они уедут к его родителям? Ох, не стала бы для них Чука после таких злоключений мачехой!» Я понимал, что решение не от нас зависит… Позже, правда, узнал, что Зоя предлагала Румену и такой вариант.
Однажды встретил их на улице — возвращались из поликлиники: он — в темных очках, исхудавший, небрежно причесанный, кадык резко бросается в глаза, она — тоже вконец измученная, в видавшем виды бежевом пиджачке, взгляд опущен, будто плитки тротуара считает. Хотел их окликнуть, но комок застрял в горле, и я, стиснув зубы, чтобы не зареветь, отвернулся к какой-то витрине. Да, жизнь — лучший учитель. В теории я могу чему-то научить, но практика преподносит самые невероятные уроки. Господи, сказал я себе, сколько я терзал ребятишек, огорчал двойками за то, что они не могли пересказать своими словами и прочувствовать трагедию Ромео и Джульетты! И вот живой пример из классики, и где?! В Чуке, которая может послужить объектом писаний лишь для паршивого репортажика, и то как будущая дойная корова черной металлургии.
Впрочем, о поступке Румена писали порядочно — сперва окружная газета, потом две столичные. Популярность его росла, даже в Книгу почета городского комсомола его имя занесли, но я стал подозревать, что Зое это не по душе. Она начала его ревновать к людям, ей хотелось быть рядом с ним единственной, девушка даже взяла отпуск по уходу за больным, когда Тимофеев не разрешил за свой счет.
…Накануне того ужасного дня Зоя зашла к нам вечером на чай. Бодрая, улыбчивая! Это было в первый раз с начала трагедии Румена. Жена заволновалась при виде такой перемены, но как ни старалась что-нибудь выпытать, девочка была тверда, только улыбалась рассеянно, глядя поверх наших голов (помню, так же она смотрела в окно, когда писала сочинение в классе). «Просто я все решила. И давайте говорить о чем-то веселом, — все предлагала она, и чайная ложечка позвякивала в фарфоровой чашке. — Будем смеяться, я вас такими и запомню…» Будто мы готовились к отлету на другую планету: «Я вас такими запомню!» Ведь мелькнула же у меня мысль, но я ее тотчас отогнал. Слишком Зоенька была оживлена, нет, никто бы не поверил, что она могла задумать такое…
Назавтра было пятнадцатое октября. Зоя, как обычно, отправилась на работу, не зайдя в тимофеевский вагончик, направилась к восьмому корпусу — там вели монтажные работы. В утренней спешке никто не обратил на нее особого внимания. Добрых полчаса она стояла на участке, где шла сварка, не отводя глаз от дуги. И когда пошла обратно, стала натыкаться на людей. Она была уже слепа, но не поняла этого. Наверняка она только и думала, что об этих треклятых тридцати процентах… Как из трех бригад не нашлось мужика, который бы силком оттащил ее от сварки?!
Пока ее везли домой, она просила передать Румену, что у них больше нет причин быть порознь. Могу представить состояние Паскова после такого известия! И я предположил, что парень испугался. Этим и объяснял то, что он ни разу не навестил Зою в больнице. Я его прямо возненавидел! Эгоист, только о себе и думает, а тут ничего, кроме стрессов, не ожидается! А ведь девочке так нужно было его присутствие. Не мать, не отца она встречала при каждом хлопке двери… Она ждала своего Руми.
Как я был слеп, слеп, как крот, не замечая, что это лишь начало, первый шаг на пути в небытие. Впервые, наверное, я понял прозаическое присловье, что любовь зла.
Оказалось, что опять я возвел напраслину на Румена! Не мог он прийти в больницу: после случая того он исчез из городка, хоть и давал следователю подписку о невыезде (Ананиев сказал мне об этом, когда вызывал в первый раз). А через неделю — дикая весть: Пасков бросился в форму с расплавленным чугуном. Его заметила оператор — парень стоял один на самом краю площадки, перегнувшись через перила-трубки.
Ананиев вызвал меня вторично. Он пытался уяснить, считаю ли я молодого человека способным на самоубийство? Я разнервничался, ему пришлось отпаивать меня водой. «Успокойтесь, — сказал, — вы же сами понимаете, как сложно мне вести следствие. Мне интересно ваше мнение, поскольку вы некоторым образом психолог…» — «Психанул ваш психолог, — отвечал я кисло, — да будь я профессором, я бы не рискнул делать никаких заключений. Какие могут быть правила? Чука — исключение из всех законов реальности, здесь же стык средневековой наивности и дикости нравов с темпами двадцать первого века».
Десять дней продолжала милиция поиски Румена Паскова по всей Болгарии. Безрезультатно.
В день его символического погребения мы с женой тоже шли за гробом, несли гладиолусы. Я старался не плакать, но при виде его родителей — как они похожи на нас с Катей — слезы сами полились в три ручья. Я молча пожал им руки. «Вы отец Зои?» — прошептал сгорбленный от горя Станимир Пасков, и я промолчал…
Гроб был запаян, но все знали: внутри спецодежда, пояс, ботинки… Яму засыпали, и люди стали расходиться, кто молча, кто в голос причитая… Понять поступок Румена не могли…
…Сижу вот, кормлю голубей, и перед глазами эти раздирающие душу похороны. Там, на кладбище, мне вдруг почудилось, что это не последний акт драмы. И я сказал об этом следователю. Но даже и после сигнала Севды никто не принял никаких мер. Хотя, может, вмешиваться в эти дела не в моей компетенции? Есть ли у Ананиева власть над душевной стихией?
В
Слава богу, нет. Нет у нас бульварных газетенок. А то бы журналисты выдали дело Басаревой — Паскова в таких красках — держись. И мой бы портретец намалевали — как же, следователь. Давненько это двойное самоубийство у меня из головы не идет.
Логику фактов я понял верно, но кто ж знал, что брать этот случай надо не умом, а сердцем? Дал я маху. Не смог ничего предвидеть! Любовь у Басаревой — Паскова, вишь ты… Только в кино да в романах осталась любовь, а я на службе приучен брать во внимание факты, а не разные там охи-вздохи. Есть моя вина в их смерти — готов хоть сейчас под трибунал, вот так. В этом деле одни узлы.
1. Пасков. В свой первый и единственный приход был возбужден (сильно), отвечал бессвязно. Деталь: выпил с полграфина воды, зубы на краю стакана чечетку били, облил весь пуловер.
Дал время прийти в себя. Допрос вел по всей форме: когда начались их отношения с потерпевшей Басаревой, какие планы он строил на будущее и т. д. Подвел его к главной цели допроса: меня интересовало, говорил ли он своей невесте следующие слова: «Тогда другое дело, девочка моя», — если да, то в связи с чем. Признался! Ну, инженеришко надутый, признался. Взглядом так и полосанул, звереныш. Факт — капкан. Вложил ему в руку ручку — пусть подпишется под обязательством с невыезде. Проводил до двери. Дал указание отправить повестку учителю.
2. Ковачев. Старик вызывает уважение: внешность, речь. Слишком убедительно говорит — это вызывает недоверие. Первый вопрос (даже скаламбурил): «Тов. Ковачев, так что вы ковали из своих учебников? Вы преподавали литературу, а у Басаревой были и классным руководителем?» Суть ответа: по мнению свидетеля, Румен сначала легкомысленно отнесся к связи с Зоей, использовал близкие отношения для снабжения цеха дефицитным оборудованием. (Ковачев поговорить мастак.) То есть для парня японские машинки были ценнее. А то чего бы он полез их спасать?
3. Пасков исчез. Объявить в национальном розыске. Что могло подтолкнуть к побегу? Отчаяние от того, что Басарева лишила себя зрения; по сути, это инспирировано Пасковым. Установлено, что неизвестный внушил Паскову, что его фотографию показывали по первому каналу телевидения как особо опасного преступника, разыскиваемого милицией. Парень впечатлителен, мог в это поверить. Ослепление Зои для него крепкий удар. А раз он поверил, что находится вне закона, решение покончить жизнь самоубийством становится объяснимым, вот так. Пасков дал понять, что считает себя недостойным ее любви, еще вначале. (В городе расползаются слухи, что инженер-де и мизинца девушки не стоил, а она, дура, из-за такого жизнь себе испортила.)
4. Доктор Заилов. (Сосед). Зашел сказать: к ним в клинику приходил Зоин брат. Заилов выполнил печальную миссию — сообщить заключение проф. Сарандева. Вероятность восстановления зрения у девушки равна нулю. Младший брат Басаревой — гимназист. Заилов дал словесный портрет «брата», идентичный описанию внешности Паскова.
5. Пазарджик. (Пасков?) В городское отделение милиции поступил рапорт от дежурного по городскому вокзалу. Среди задержанных ночью на вокзале без документов находился молодой человек, походящий по описанию на разыскиваемого Румена С. Паскова, уроженца Софии. При попытке выяснения личности затеял скандал и, воспользовавшись ситуацией, скрылся.
6. Пасков. Самоубийство произошло на следующий день после разговора «брата» Басаревой и Заилова. За несколько минут до смерти Паскова заметила оператор второй печи. Как и когда он упал в расплавленный чугун, неясно. Что это: самоубийство? Несчастный случай? Месть из ревности?
6.1. Версия «Месть из ревности». До появления Паскова в Чуке у Басаревой было достаточно поклонников.
В местной газете появилось стихотворение одного из них — некоего виршеплета Н. «О лучезарные глаза твои, что в жертву на алтарь любви принесены». Ковачев, прочитав стихотворение, заметил, что больше тройки с минусом он за сей опус не поставит.
— Может ли автор сводить счеты с Пасковым из-за Басаревой?
— Выбросьте это из головы. Пусть парнишке не повезло в любви, пусть его обделили большим талантом, пусть у него нет четкого алиби, но в душе он поэт. Человек, взошедший на Парнас или хоть приблизившийся к нему, не способен на преступление. Гений и злодейство несовместимы. Вывод: поклонники Басаревой объективно непригодны для совершения преступления такого характера.
6.2. Тимофеев. Мотивы родного дяди пострадавшей серьезнее, чем у других. Алиби: в момент происшествия находился на наряде у директора комбината.
7. Пасков — Францалийский. Телефонистка коммутатора комбината обратилась с заявлением. Она соединяла молодого инженера с его шефом, причем парень с первых же минут обозвал своего начальника такими словами, что девчушка не устояла перед искушением подслушать весь разговор, точнее, свару. Пасков обзывал Францалийского «вонючей гнидой», «выродком», «нравственным троглодитом»… Кончив, Пасков «шарахнул трубку на рычаг». (В случае необходимости проверить, у какого из внутренних телефонов повреждена коробка.)
Объяснение состоялось предположительно за пятнадцать-двадцать минут до происшествия. Это характеризует в определенной степени душевное состояние самоубийцы.
…Парень-парень… Наверняка он растаял еще в воздухе…
(Сверить показания телефонистки и Францалийского. Оформить дело Басаревой — Паскова для сдачи в архив.)
7.1. Францалийский. Свидетель явился добровольно.
…Такие субчики, как он, чуют, когда паленым пахнет, сразу проявил гражданскую сознательность…
Вопрос: был ли осужден, если да, где, когда, по каким статьям, где отбывал наказание.
…И глазом не моргнул! Выставил вперед плоскую, как рожок для обуви, бороденку цвета сопревшей соломы и отчитал, как пономарь, все свои статьи…
Свидетель уверяет, что смерть Р. Паскова наступила в результате самоубийства.
…Вот сволочь: «Хотя о покойниках плохо говорить не принято, считаю своим долгом содействовать выявлению истины». Как тут не посетовать на службу: сиди выслушивай негодяя и слова не скажи — в разговоре по телефону он был стороной потерпевшей… Умеет волк овцой нарядиться. Ничего, ты у меня ответишь по закону за сверхнормативные запасы оборудования, голуба, вот так. Подписал протокол, напялил свою кожаную кепчонку, шарфик у него, вишь ты, в клеточку. Еще и рассыпался в уверениях о своем нижайшем почтении…
…Время в городке тянется для меня как для осужденного перед казнью. Ковачева видел, все кормит голубей. Но явно без удовольствия: любимая-то голубица его ослепла окончательно, операцию делал приезжий профессор, коллега Сарандева, но эффект нулевой. Смерть Румена, считай, месяц скрывали от девушки, он, мол, в заграничной командировке. Раскололся Тимофеев, слеза пошла из него, как из дождевальной установки. Надо записать: Ковачев советует почитать У. Шекспира «Ромео и Джульетта» (трагедия). Сказал, что им судьба подстраивает козни, а любовь слишком чиста и потому обречена на гибель у гробовых дверей, это, мол, неизбежно в Чуке. Старику есть время читать, а тут текучка: новые дела, обвинительные заключения…
…И снова всплыло дело Басаревой — Паскова. Является ко мне в кабинет как ясно солнышко Севда, свидетельница, проходившая по делу. И давай драму разыгрывать (это я сначала так подумал): всхлипы, грим течет и т. д.
В общем, Зоя решила сходить на могилу жениха. Умолила Севду проводить ее. Подружка соврала родителям слепой, что они идут подышать свежим воздухом. А надвигалась гроза… Что их понесло в такую погоду, да еще и за город?..
Добрались все-таки до кладбища. Хлынул ледяной дождь.
…Ну удумали, ноябрь на дворе…
Град лупил по памятникам, в сумраке как фосфорный светился. А спрятаться некуда. Зоя все падала на колени перед могилой Румена. Севда пыталась отвести девушку под каштан, обе были легко одеты — одна в пальтеце, другая в плащике. Слепая выла, губы распухли от плача. Севда посчитала, что как старшая и более сильная вправе попытаться силой отвести подругу на сухое место. И тут Басарева так ее отшвырнула, что та отлетела на металлическую ограду соседнего памятника.
— Вот они, синяки, ходи теперь с ними! А что потом началось! Самое ужасное! Как вспомню… Пальто с себя рвет, прямо кусочками, кусочками, волосы выдирает клочьями. Вой стоит, как будто самодива из лесу вырвалась. Час целый, бр-р. Она буйствует, а я кулак закусила, дрожу, и, как на грех, ни души, ни кладбищенских сторожей, ни прохожего. Дернулась на окраину бежать, там точно людей найдешь, а потом думаю: как же Зойку одну оставишь? До ближних домов не меньше километра. Ой, а она все мечется среди могил. То земли схватит полную пригоршню, к груди прижмет, то руки к лицу, грязь течет. И песок, песок на зубах скрипит…
…Ну пошли страсти-мордасти! Хотя, видно, девушка эта с характером, точно…
— Зоя как только присела, я к ней, кое-как одела, она почти нагишом, вся в каплях дождя, как ртутью покрытая, ужас! Представляете, выходим на дорогу, и такси!.. А утром у нее пневмония. Я — «скорую», дождалась врача. Рецепт у него из-под руки вырвала и в аптеку, а Зоечка чувствует, что я еще не ушла, и мы одни с ней в комнате, подозвала меня, говорит: «Что врач прописал? Лучше бы ты мне из своей лаборатории принесла чего-нибудь посильнее, и у всех забот поубавится». Представляете, какая она?! Ой, это карма, точно, она в нирвану хочет уйти.
…Взял я это на заметку. Ан нет, кармы ваши — это после смерти, а жизнь сильнее, молодое тело крепкое, поборет все недуги, вот так. Ковачев примерно сказал то же. Родичи хотели ее отвезти в другой округ, там тетка какая-то ее, больно боевая, бралась выбить Зое дурь из головы. Несчастная девушка отказалась. Чудно, но ее дядя поддержал — Чука, говорит, лучший лекарь, да и время работает на нас…
Ох, ошиблись мы, старые дураки. Зоя все ж раздобыла через два месяца, что хотела…
Скончалась она тихо, в местной больнице…
Соревнование самопожертвования — она и Румен. В мыслях я уже не могу отделить их друг от друга. И Ковачев не может.
В деле подшито предсмертное письмо. Сплошь каракули, слова с листка убегают, о смысле только гадать остается. В последние свои минуты она просила об одном: похоронить ее в пустом гробу Румена.
Пасковы дали официальное согласие.
Так завершилась эта печальнейшая история.
Как Ковачев рассказывал? В древности строители, вроде для того чтобы дело их пережило века, замуровывали в фундамент самую красивую девушку или юного героя. В нашу стройку Зоя и Румен вложили душу. А то все «внесем свой вклад»… Проценты, кубометры, километры… Теперь у Чуки есть своя легенда, свой завет для потомков, вот так.
Перевела Марина Шилина.