— Я не говорил, что знаю, куда идти. Я утверждаю, что вы ошибаетесь и ваш фашизм ведет вас к гибели, и людей, кто с вами. А что касается моих заблуждений, хождений по вертепам и блудницам, это мое дело, и я никого в это не втягиваю, заметьте, даже не говорю об этом ни с кем. А то, что рисую, так не смотрите, если не нравится. Моя мазня вас не должна волновать. Чего не скажешь о вашей так называемой борьбе. Это волнует, поскольку в дело замешаны теперь некоторые близкие мне люди, о которых я и беспокоюсь. Включая вас.
— Бросьте, плевать вам на меня!
— Нет, не плевать! — Я обрадовался: зацепил, так надо тянуть! Говорю: — Разве мы не ладили, Иван? Мы хорошо понимали друг друга до того, как вы начали все это. Помните, вы мне даже помогли в работе над моей картиной?!
— Трата времени и сил. Больше не о чем тут говорить.
— Ну, как хотите…
Так обрывалось несколько раз: только нащупал ниточку и потянул, как он обрывал. Значит, верно нащупал. Есть ниточки, можно дернуть так, что весь этот карточный домик развалится. И хорошо бы всем им доказать: ерундой занимаются. Бессмысленно это. Даже более бессмысленно, чем мое шатание по их городку.
— Человек — ничто, — сказал я ему. — Человек не может изменить историю.
— Очень даже может, — зло ответил упрямец, — иной человек сам не подозревает, что история сквозь него идет. Ходит, дышит, живет, как все, а история уже струится сквозь него, и никто этого не замечает, а в один день это обнаруживается. О биологическом оружии слыхали? Так вот, наше дело и есть — диверсионное биологическое оружие. Тут дело не во мне. Я трезво смотрю на свою роль. Я всего лишь крыса, которую заразили чумой и направили во вражеский лагерь. Какая-нибудь дрянная тварь империю может на колени поставить. Сколько городов горело…
— Ну, так и уезжали бы в Совдепию! Боролись бы там, заражали… Что тут воду мутить-то?
— Надо будет, поедем. Пока ведем работу здесь. Сами видите: готовим листовки, и людей тоже.
Когда Тимофей пошел меня проводить на поезд, я ему сказал, чтоб писал стихи, ничего не сжигал, указал ему на те, что больше всего мне понравились (если до того я был совершенно безразличен к этой затее, то теперь назло Ивану мне захотелось, чтоб сборник непременно напечатали).
И в этот раз с тем же к нему зашел, а там эти: Каблуков и его соратники, заседают… Иван получил очередное письмо от Алексея, который что-то там предлагал, какое-то решение по поводу подписчиков. По какой-то валютной казуистике никак было не устроить подписку, хотя были желающие, говорят, человек тридцать, — у Алексея была какая-то комбинация, которую он предлагал провернуть или узаконить распространение харбинских изданий, т. к. это не антигосударственная, а публицистическая и просветительская литература, и подписку осуществлять на месте, если сделать законно эстонский филиал издательства. Но что-то упиралось, как всегда, в «масонский заговор» и «жидовскую бюрократию», а также «эстонский национализм».
Иван сказал:
— Чтобы по своей профессии мне заниматься, я должен получить эстонский диплом и документ о знании эстонского языка, так что он думает (это он о брате своем), что мне тут кто-то разрешит филиал фашистской газеты делать? Да меня никто и слушать не станет, открой я только свой поганый русский рот!
Это он прав: никто слушать не станет.
Ему заметили:
— Мы можем на месте печатать газету!
— Да, это мы можем, но нас за это как раз и посадят, или вообще… — резонно возразил Каблуков.
Обсуждались также новые статьи и еще что-то, а потом один из них ляпнул, что неплохо было бы, раз литература пришла в таком количестве, зачем-де она в таком количестве в Эстонии нужна, если тридцати подписчикам раздали, а ее там еще несколько пачек, килограммы бумаги! Важней было бы большую часть отправить в Россию… то есть Совдепию! Каблуков на того злобным оком сверкнул, шепотом спросил:
— А как ты думаешь в Совдепию отправлять литературу? Подписчиков там сделать?
Тот замялся, обмолвился, что группа Терниковского как-то отправляет не только литературу, но и своих агитаторов… И черт меня за язык дернул сказать, что очень просто можно отправить в Россию литературу с контрабандистами! (Я это по-одному сказал: хотел им показать, что всех их вместе взятых умнее и что не только заплатить пошлину могу, да и знаю, как все это организовать, а они занимаются черт знает чем, просто сами себя грызут и толком в этих делах не понимают. Я хотел им показать, что если б я этим занимался, не будь мне так противно все это, я б наладил дело. И вот за это-то и поплатился!) Они все на меня посмотрели, и Каблуков сказал:
— Вы так говорите запросто, будто знаете таких контрабандистов.
Я сказал, что знаю. На этом все остановилось, и я забыл, а потом мне пишет Каблуков: вы как-то сказали, что могли бы помочь и отправить с известными людьми в известное место известную литературу. Я не стал думать об этом, решил, что и отвечать не стоит — глупость. Забыл. Тут Лева зашел и пожаловался на то, что их «Пиковую даму» накрыли шведы вместе с товаром и всю команду эстонцев (и одноногого русского солдата) посадили:
— Им-то что, в тюрьме шведы кормят, одноногому совсем хорошо, он даже в армии таких харчей не получал, — так в один голос Солодов и Тополев сказали: — Мотор жалко: 40 узлов «Пиковая дама» делала — самой быстрой на Балтике была! Теперь такую не собрать! Где такой двигатель взять? Второго такого шанса не будет. Да и нет смысла — финны закон отменили, скоро и шведы за ними, мы теперь только в Совдепию ходим, да и свои появились — покупают, варим спирт на картофеле потихоньку…
Было очевидно, что Лева пересказывал со слов своих «командиров», даже их интонациями и мимикой: углом рта говорил, как Тополев, а бровями играл, как Солодов (неужели они всю жизнь будут его идеалами? неужели он так и не увидит, что они пустые и прожженные люди, морально искалеченные войной, и ничего больше?). Надоело слушать, выпалил ему все, что у меня было на уме: про листовки и Каблуковых. Лева усмехнулся и сказал, что они переправляли пару раз литературу Терниковского, но там были люди, которые специально ждали, забирали, и вся операция отдельно оплачивалась.
— А вообще, я считаю, что это очень дурно для нашего предприятия, — заметил он брезгливо, — потому как контрабанда — мыло, зубной порошок, спирт — расходится, а вот эта пакость всплывает и бродит. Сейчас и так тяжко стало прорываться, бдительны стали, на постах собаки, все ведем через своих испытанных людей, но, как показало время, ни на кого полагаться нельзя. Все люди с душком, мелочные… Лучше не стоит…
Я так и ответил Каблукову. Стихло на время. (Я и не знал, что пока я тут хожу, брожу, работаю, рисую, они там, как мыши, шуршат, мечутся, переписываются и уже — как заключенные — ухватились за ниточку и тянут.) Очередное письмо от Ивана! Пишет, что все это было взвешено его братом, и вот решено: надо попробовать за вознаграждение (которое Алексей непременно вышлет через Харбин — при том что я свои деньги, потраченные на таможню, еще не получил!!!) переправить в Совдепию хотя бы одну пачку листовок, никому не передавая, а хотя бы просто оставить в каком-нибудь общественном месте, а лучше в нескольких общественных местах, или разбросать на улице города-поселка-деревни и тому подобный нонсенс! Я не стал отвечать. Разорвал в сердцах и — и разбросал клочки по комнате. Не мог успокоиться. Пил вино, пинал пачки, топтался по клочкам бумаги, достал календарик и плюнул в изображение русского воина со свастикой на щите, а потом подбирал и подбрасывал клочки письма Каблукова, кружился и хохотал. Клочки письма тоже кружились…
Другое письмо! Иван пишет, что если есть люди, которые отправляют литературу куда-надо, с ними не отправлять, т. к. его очаг не может на себя взять смелость в таком случае утверждать, что сами переправили. Нужно своими силами и не в том же месте, где уже ведется работа. Я в отчаянии! Зачем вы мне пишете, если я не занимаюсь этим? Сами делайте! Ведите свою работу, где хотите! Оставьте меня в покое!!! Я просто так заметил, что можно… Знать не хочу, что у вас на уме!!! Молчок. И вдруг: приезжает собственной персоной. Я возвращаюсь с рынка. Иван у меня на пороге, расхаживает, нетерпеливо поджидает, одним глазом поблескивает. Худой, желтый, злющий.
— Поговорить хочу! По тому самому делу! — Даже не здороваясь.
Я устал. С работы. С рынка. В своих мыслях, делах… Я вот чему тогда удивился… не совсем тогда, а несколько позже я это сформулировал, а тогда меня поразило неосознанно, не мыслью, а кожей поразился: откуда у этого человека сила всем этим заниматься? Я едва ноги волочу, просто хожу в ателье на работу, да и работа у меня не физическая и чистая, никто не торопит, делаю столько, сколько в силах сделать: herr Tidelmann любит меня как родного — платит хорошо, да и француз приплачивает… Тут у меня и картины пошли, заметки в газеты берут — спасибо Ристимяги, он перевел три мои статьи о русском авангарде и Ходасевиче на эстонский, благодаря чему я известность приобрел в эстонской среде, теперь могу говорить kunstnik Boriss Rebrov. Не так много дел и свершений, а ноги еле идут, еле ношу себя, хотя идти-то тут: два шага в любом направлении… Ни на что сил и времени не хватает! А этот — кожа да кости, один глаз, туберкулез, столярка, типография по ночам, весь день мастерит, иконы красит, какие-то ящики тягает и успевает на собраниях голосить, агитировать, бегать с газетами по подписчикам, всеми управлять, и письма-отчеты брату пишет, и в Харбин статьи шлет! Откуда силы в этом человечке? Стоит, ссутулившись, чахлый, изможденный, но видно, что крепко стоит, не сдвинешь, желваками играет, впился в меня своим глазом (один за два сверлит). Мне провалиться захотелось. Сумка у меня тяжелая — не для себя одного покупал, еле тяну, — и эта сумка мне предательски с укором шепчет: сла-абый ты у меня…
Иван руки за спиной держит и требует:
— Дайте поговорить с людьми! С теми самыми!
Я пригласил к себе.