— Филотос нам сопутствует, и я надеюсь, что они объяснятся друг с другом во время поездки и она согласится быть его женой, если только могущественный сын Афродиты принял мои жертвы.
Невольно посмотрел он на эту пару и заметил, как Дафна, краснея, опустила глаза в ответ на какое-то шёпотом сказанное Филотосом слово. Вся кровь бросилась ему в голову; он обратился с вопросом к Дафне, будет ли ей приятно, если он поедет с ними, и, когда она с радостью ответила утвердительно, он объявил, что готов ехать в Пелусий. Ещё никогда не дарила его Дафна таким радостным и нежным взглядом. Альтея была права. Она его любила, и эта уверенность заронила в его огорчённую душу новый луч счастья. Если Филотос воображает, что ему так же легко получить дочь Архиаса, как сорвать зрелый плод с дерева, то он жестоко ошибается. Он ещё не вполне отдавал себе отчёт в своём чувстве, но знал, что уступить кому-нибудь другому Дафну было бы для него немыслимо. Он ради неё пожертвует двадцатью Ледшами, несмотря на то что для его искусства, которое он до сих пор ставил выше всего, Ледша была ему необходима. То, что ему оставалось делать в Теннисе, мог он предоставить заботам верного Биаса и Мертилоса. Когда же он вновь сюда вернётся, он постарается загладить свой поступок перед Ледшей и, насколько это будет в его силах, выпросить у неё прощения. Одно только удерживало его здесь — это забота о больном друге. Он ведь обещал Архиасу заботиться о нём, как о брате, и его собственное доброе сердце твердило ему, что он не должен покинуть Мертилоса после того, как нынешняя ночь показала, каким болезненным припадкам он подвержен. Мертилос же стал уговаривать не лишать себя из-за него удовольствия. Укладку статуй можно ещё отложить, время терпит. Что же касается его лично, то ему кажется, что самое полезное для него теперь — это уединение и полнейший покой. Притом же теперь нечего было опасаться нового припадка. Гроза очистила воздух, и другой грозы не скоро можно было ожидать в этой бедной дождями стране. А при хорошей солнечной погоде он всегда чувствовал себя хорошо. Про себя Мертилос считал необходимым скорейший отъезд Гермона, потому что Биас передал ему, какая опасность угрожала его господину со стороны ревнивого и оскорблённого мужа Гулы.
Прощаясь позднее наедине с другом, Мертилос сказал ему, понимая его:
— Ты ведь знаешь, Гермон, как нетрудно мне будет расставаться с жизнью, но мне было бы ещё легче, знай я, что ты обеспечен и счастлив, а это будет, только если песни Гименея на твоей свадьбе с Дафной раздадутся раньше, нежели скорбные песни смерти у моего гроба. Вчера только убедился я вполне, что она тебя любит, и думаю, что всем лучшим, что в тебе есть, ты обязан ей.
Гермон, отвечая на объятия друга, признался ему, что он чувствует сильное влечение к Дафне, и посоветовал ему лучше думать о скором выздоровлении, нежели о смерти. Мертилос, крепко пожимая ему руку, задумчиво произнёс:
— Позволь тебе высказать ещё одно откровенное мнение: изваять Арахнею по вчерашнему образу Альтеи было бы всё равно для тебя, что отречься от того направления в искусстве, по которому ты идёшь. А изобрази ты Альтею на постаменте, не покажешь ли ты этим всему свету только то, как сама Альтея изображает превращение в паука, а не то, как ты сам создал и измыслил это превращение. Если даже Ледша откажет тебе, то всё же оставайся верен её образу. Пусть он живёт в твоей душе, очисти его от всего ненужного, дополни его, одухотвори его и дай нам живое изображение этой неутомимой работницы и искусницы, этой насмешливой упрямой смертной, превращённой в ткачиху звериного царства, о которой ты мне так часто и так красноречиво рассказывал. Тогда, поверь мне, друг, ты создашь великое, оставаясь верен истинной правде, к которой мы, все истинные художники, стремимся. И никому, считая и меня, из тех, кто владеет в Греции молотком и резцом, не удастся отнять у тебя ожидающей тебя награды.
XV
Солнце уже сильно склонялось на запад, когда путешественники тронулись в путь. Лёгкий туман застилал блестящий правый глаз ночной богини, и душный воздух был влажен и тяжёл. Престарелый Филиппос согласился с мнением опытного кормчего, который, указывая на отдельные тёмные облака, сказал, что вряд ли Селена[154] будет освещать путь корабля. Путешественники, покидая город, принесли жертвы Афродите и Диоскурам, покровителям мореплавателей, и теперь предавались беспечному весёлому разговору. Подушки, на которых они возлежали на палубе, были мягки и роскошны, а море было так же блестяще и гладко, как те серебряные блюда, в которых подавали гостям разные кушанья. Ни малейшего дуновения не ощущалось в горячем, душном воздухе, но три ряда гребцов с двойными вёслами заботились о быстром ходе корабля, и можно было надеяться, если только не поднимется встречный ветер, быть в гавани Пелусия прежде, чем гости осушат последний кубок. Опасения кормчего оказались напрасными: луна пробила себе победно путь сквозь мрачные тучи, только блестящий диск её был окружён широким туманным кольцом. Многие из гостей томились от духоты и призывали прохладу, но вскоре благородное вино, освежив пересохшие уста, внесло новое оживление в разговор. Все присутствующие старались убедить Филиппоса и Тиону вновь посетить Александрию и провести некоторое время желанными гостями Дафны в доме её отца или во дворце Филотоса, оспаривающего у Архиаса честь принимать таких гостей. Много лет провёл старый воин вдали от столицы, и он один только знал тому причину. Теперь уже всё поросло травой забвения, и даже тот поступок, который его тогда так возмутил и оскорбил…
Четыре года тому назад ему минуло семьдесят лет, и он решил вновь просить у царя отставки, в которой ему уж не раз отказывали, и хотел тогда совсем свободным человеком посетить столицу. Тиона же полагала, ссылаясь на его здоровый и моложавый вид, что ему рано думать об отставке, но прибавляла, что путешествие в Александрию было её давнишней мечтой. Проклос усердно поддерживал её, говоря, что он знал многих людей, подобных Филиппосу, которые, слишком рано выйдя в отставку, становились совершенно несчастными и, точно плуг, лежащий без употребления, покрывались ржавчиной. Их огорчала не потеря военной деятельности, которую можно всегда с успехом заменить другой, а невозможность повелевать. Тому, кто повелевал многими тысячами людей, будет казаться, что вся его жизнь пошла под гору, если ему будут повиноваться только несколько дюжин рабов и сама хозяйка дома. Последние слова возбудили весёлость Филиппоса, который сказал, что, отдавая должное всевозможным качествам македонских женщин, он вместе с тем находит, что у них совсем отсутствует качество послушания. Тогда Тиона стала уверять, что она в продолжение сорокалетней жизни так избаловала мужа своим повиновением, что он теперь его даже и не замечает. Если Филиппос завтра же прикажет ей покинуть их роскошный дворец в Пелусии и последовать за ним в Александрию, где у неё нет даже и крова, тогда увидит он, как охотно она ему повинуется. При этом её добрые светлые глаза так хитро глядели на мужа, а морщинистое лицо озарилось такой весёлой улыбкой, что Филиппос только погрозил ей, но взгляд его ясно выражал, как нравились ему весёлость и бодрость его престарелой спутницы жизни. И всё же он стоял на своём: сначала получить отставку, а затем посетить Александрию. Но пока об этом нечего было и думать: важные дела держат его как бы прикованным к его посту коменданта пограничной крепости. Да притом вряд ли много изменилось и улучшилось в столице со времени смерти его высокого покровителя. Это замечание вызвало целую бурю возражений, и даже молодые офицеры, обыкновенно молчавшие в присутствии военачальника, возвысили голос, доказывая, как расцвела и изменилась к лучшему Александрия. А между тем едва прошло шесть десятилетий с того дня, когда Филиппос семнадцатилетним юношей присутствовал при закладке этого города. Его отец, гиппарх, командовавший отрядом конницы в армии Александра Великого, вызвал его тогда в Египет для поступления на военную службу. Мировой завоеватель принял его, молодого македонянина из знатного дома, в свою свиту, в отряд телохранителей. И каким блеском загорелись глаза престарелого воина, когда он с юношеским почти жаром стал рассказывать, как милостиво говорил с ним тогда великий завоеватель, глядя на него своими проницательными, казалось, видевшими человека насквозь голубыми глазами, и как он ему пожал руку.
— И с тех пор, — продолжал он, — моя грубая правая рука получила в моих глазах большую цену. Как часто в Азии, в жаркой Индии, да и здесь, покрытая ранами или утомлённая в битвах, отказывалась она мне служить, но сейчас же какой-то тайный голос говорил мне: «Не забудь: ведь он до неё дотронулся», — и точно горячая волна крови вливалась из моего сердца в мою измученную руку, и она служила мне опять, я вновь старался, чтобы она оставалась достойной его пожатия. Да, мои молодые друзья, тот, кому дано видеть такого любимца богов, становится и сам выше. Его пример учит нас, смертных, что нам дана возможность стать подобными бессмертным. Теперь его признали за бога, и, поверьте, никого так охотно не приняли в свою среду грозные олимпийцы, как его, этого великого завоевателя. Кому дано участвовать в подвигах такого знаменитого человека, тот несёт на своих плечах частичку его славы в течение всей своей жизни и берёт её даже с собой в могилу, и тот, к кому он прикоснётся, как например ко мне, тот считает себя священным, и всё низкое и грязное стекает с него, как стекает вода с умащённого маслами тела борца. Поэтому я считаю себя среди тысяч счастливейшим, и если я почему-либо хочу побывать в Александрии, то только для того, чтобы ещё раз прикоснуться к останкам моего повелителя. Мне бы хотелось прежде, нежели наступит мой конец, привести в исполнение это моё самое задушевное желание.
— Ну, так исполни его скорей! — вскричала нетерпеливо Тиона.
Проклос, обменявшись быстрым взглядом с Альтеей, сказал, обращаясь к почтенной матроне: