Мой отец — комондор. Собака, что лает, редко кусает. Мой отец и кусает, и лает. Иным способом это можно выразить так: ему ближе Сталин и Чингисхан, чем автор «Сафо» Грильпарцер. Он нутром чувствует вызовы времени. Караван идет! Это чувство он хотел бы сделать руководством к действию, вытеснив его из царства души. Тем временем моя мать переводит с шести языков и кормит домашний скот, с польского, и так далее, буренку, ну и так далее. Мой отец утверждает, что мы живем в эпоху коммуникации, которая во всех отношениях радикально и качественно отличается от опыта предыдущих эпох. При этом развитие происходит скачкообразно, в отличие от аграрных и индустриальных обществ, все скачет. Как кенгуру! Совершенно новая ситуация, абсолютная симультанность. Если исчезло время, значит, и человек исчез, говорит моя мать, высыпая овес из мешка; ты хочешь сказать, что благодаря Си-эн-эн человек приблизился к небесам? что я превратилась в ангела? Но отец рассматривает происходящее как процесс, помимо которого нет никакой реальности. Ты только представь себе, какие этические, эстетические и религиозные следствия влечет за собой абсолютная симультанность! Ты о чем? мягко спрашивает его моя мать. Четвертого ребенка она родила в сорок лет. Суть не в том, о чем мы говорим, — важен способ, которым мы приближаемся к мышлению другого, в результате чего симультанность, навязанная нам на техническом уровне, уступает место симультанности качественной. То, о чем мы сейчас говорим, в силу природы своей требует совершенно иной системы понятий… но что делать, приходится обходиться тем, что есть. Нам все время приходится, порой в силу благовоспитанности, говорить о вещах, о которых мы говорить не можем. Молчание — вовсе не золото. Ты хочешь сказать, что разговор о предмете идентичен самому предмету? Мы живем в переходное время, мой ангел, кивнул мой отец. А чему тогда идентичен разговор о самом разговоре? Или же разговор, который ведется о разговоре, предметом которого является разговор? Человек! Человек постоянно оказывается в ситуациях, когда приходится вытягивать себя из воды за собственные волосы. Когда это не получается — это чудо. И когда получается — тоже чудо. У меня есть идея обсудить это с моими друзьями по переписке. А еще у отца есть лишайный карандаш, который он носит с собой, и когда у него на коже, в каком-нибудь месте, заметном и, так сказать, социально значимом, вскакивает какой-нибудь прыщик и т. п., он закрашивает его этим карандашом. Карандаш он украл у матери. Она знает об этом; и зла на него безумно. Но Бог с ним, с лишайным карандашом, как ты думаешь, не оттого ли Жорж Брак велик, что все вещи представлены на его полотнах как вещи в себе, в любой вещи он обнажает душу? Не исключено, недовольно бурчит мой отец, зато в любой строчке Гёте ты чувствуешь биение всей вселенной, судьбу каждого человека. Ах, вот где зарыта собака, хлопает моя мать себя по лбу, дело, оказывается, в самой обыкновенной мистике! Мой отец, хлопая дверью, выбегает в сад, а мать в душе просит у него прощения: все время я забываю, что он сумасшедший. Каким-то образом он почувствовал, что мир тоже свихнулся, и пытается предложить человечеству свою помощь. Он уже знает, что мы живем не в том в мире, который видим перед собой. Он уже знает, что не к звездам только относится наблюдение, что иногда мы видим свет звезд, которых уже много тысяч лет нет в природе. Вот почему он мне говорит: ты свет мой в ночи. Я знаю, почему он так говорит, но все же краснею, и это в моем-то возрасте!
В чем отличие между моим отцом и Богом? По-моему, оно очевидно: Господь Бог вездесущ; мой отец, в отличие от Него, тоже вездесущ, только здесь его нет.
Вообще-то, пока его не избили до полусмерти, мой отец вел себя как мужчина, сообразно тому эталону, которым всегда руководствовался. Но когда побои достигли определенного градуса (вырывание ногтей, например), он не на шутку перепугался и подлым, трусливым образом взмолил о пощаде. Его счастье, что он ничего ни о чем не знал. Он повторял это до рассвета. О, родное отечество! Оказывается, не так просто здесь стать предателем.
Мой отец оказался в плену. В плену у плененной турчанки. Зовут ее Лейли, и волосы у нее черные, прочные, будто конская грива, блестящие, как эбен, звенящие, когда она встряхивает головой, достигающие ягодиц; ее кожа покрыта благородной бледностью, губы подкрашены черной тутовой ягодой, как у панков. Мой отец влюбился в нее. Усадив ее на колени, он глядит на нее и не может оторвать глаз. Лейли опускает головку. Мой отец нежно поднимает ее подбородок, они обмениваются коротким взглядом, и девушка снова смежает очи. Они сидят молча, с серьезным видом. И все это продолжается около года. Но сегодня девушка вдруг открыла рот и что-то сказала ему по-турецки. Мой отец ответил ей по-венгерски. Теперь они разговаривают, и так будет продолжаться приблизительно еще год. — Перед смертью отец, изможденный, дрожащий, давно уже живший один (моя мать, сестра Тёкёли, переехала в Мариацелл, о чем судачил весь двор), вдруг сказал: Интересно, о чем она говорила?
Мой отец имел принципы. Принципов у него было много, не меньше, чем кошек. В основном это были моральные принципы, но имелось немало и эстетических, касавшихся устроения жизни, а также гигиенических. Или кулинарных (использование порошкового чеснока, например). Монетарно-финансовых. И в чем тайна вечной любви? Что предпочтительнее: брак, любовь или нечто третье? Принципы руководства футбольными клубами третьей лиги. Принципы быстрой, но безопасной езды. Восемь принципов контролирования эрекции. Герань как средство от педикулеза. В любой момент он мог выхватить подходящий принцип из кармана брюк или пиджака, из-под сорочки, из солонки во время обеда, из бинокля в театре, из пакетика с семечками во время матча, из стакана фрёча в корчме, где угодно, в библиотеке, в церкви, в казарме, в школе, в парламенте, везде и всюду. Ведь если у человека есть принципы и при этом он человек благородный, то он всегда прав, точнее сказать, доказать обратное невозможно: он прав, потому что неправым он быть не может. Разумеется, с ним можно соглашаться, а можно не соглашаться. Так что общаться с моим отцом было трудно. Он принимал только то, что считал возможным. В своей профессии он вроде бы преуспевал. А когда его вдруг не стало, ни в штанах, ни за обеденным столом, ни в театре, ни даже в антракте в опере, ни на футбольном матче, ни в корчме, ни в библиотеке, ни в церкви, ни в казарме, ни в госсобрании, ни в другой какой части пространства, скомбинированной с человеком, вроде офиса или швейцарской будки, когда уже не было на нем ни пальто, ни сорочки, ни пиджака, и выхватить принцип откуда-нибудь из-за уха, из волос, из ребра или какого-то потаенного места на теле он больше не мог, он был наг, его не существовало, то есть когда появился прекрасный шанс наконец с ним поговорить, его было не узнать. Это не мой отец; но тогда зачем, даже если можно? С кем? О чем?
Мать моего отца учила его только хорошему. Учила его тому, что все люди в конечном счете добрые и что Отец Небесный о нас заботится. Что на мир мы должны смотреть с доверием и что, если тебя ударят по одной щеке, ты должен подставить другую. Что из этого следует? А то — и сей тезис был краеугольным камнем педагогической концепции моей бабушки, — что дурные слова не имеют смысла, бессодержательны, потому что не существует соответствующей им «дурной» части мира. И когда мой отец все-таки научился у своих деревенских приятелей некоторым «нехорошим» словам, моя бабушка с гневной печалью загнала его в ванную и с мылом вымыла ему рот. После этого долгое время мой отец не мог есть — стоило ему проглотить что-нибудь, как его выворачивало. А потом, когда моему отцу не было еще пяти лет, бабушка умерла в жутких страданиях, у нее приключился заворот кишок, и они стали гнить; казалось, в ее животе поселился какой-то невероятно зловонный зверь, ну просто фильм ужасов, и сама она стала все больше превращаться в этого зверя. Из-за этого запаха пришлось даже дом покинуть. От стыда, что бабушка умерла, мой дедушка переехал с семьей в другую страну. И мой отец так и жил с мытым ртом и неполным словарным запасом. Ни о ком он не мог сказать ничего дурного, потому что не знал нужных слов, и по той же причине ни о ком не мог плохо думать. В результате он стал беззащитен, его вечно обманывали и высмеивали за глаза. Когда он сказал, например, — а было это, кстати, 13 марта, тогда после двух замечательных солнечных дней начался препротивный колючий дождь, как будто уже наступила осень или мы очутились вдруг в Аргентине, — когда он сказал: ну вот и покинула нас весна (что в словоупотреблении моего отца было простой констатацией факта, пусть и не соответствующей языковой практике), друзья похлопали его по спине и заржали, покинула, эт’точно! А ты здесь застрял! Мой отец посмотрел на них с глупой улыбкой, как будто услышал голос своей матери. Но она-то действительно нас покинула — как весна, если верить его метеорологическому прогнозу. Покинула, эт’точно! А ты здесь застрял! Мой отец вдруг смутился. Он не мог понять, о ком идет речь, кто этот самый «ты». И, как в зеркало, заглядывал в хохот друзей, но не видел в нем ничего.
Мой отец в гробу видал платить алименты. Чтоб ты сдохла, сучара поганая, отвечал он на требования моей матери. А твои сыновья?! Ты о них не подумал?! визжала в ответ моя мать. Да пошли они к ебаной матери, орал мой отец, что мать воспринимала как проблеск надежды и ободрения, ибо отправить к матери уже лучше, чем пожелать человеку сдохнуть. Это верно, однако платить отец все равно отказывался. Когда матери это вконец надоело, она наняла двух братков, чтобы припугнуть этого говнюка, моего отца. Моя мать торговала галстуками рядом с табачным киоском, замечательными, шелковыми, и проч., каждый стоимостью с месячную зарплату проходчика-метростроевца, хотя метро, неважно, наземное или глубокого залегания, в системе современного городского транспорта вещь совершенно необходимая, тем не менее галстуки у нее покупали, в том числе один парень по имени Золи и братья Фаркашевичи. У парня по имени Золи были такие бицепсы, что казались отдельным органом, самостоятельным существом, у матери при виде их аж дыхание перехватывало. Дети мои, это не бицепсы, а какое-то чудо света, не мышцы, не кости, не мясо, а просто чудо; мои руки по сравнению с его бревнами просто тень бестелесная. Вас что-то достает, голуб