Harmonia cælestis — страница 133 из 154

К нам часто наведывался в гости мотоцикл с коляской и двое любезных мужчин на нем (в ней), дядя Шани Вадас и дядя Мишка Ловас, лысый как бильярдный шар, хоть и молодой; оба после войны работали вместе с Мамочкой в типографии.

При доме был огромный сад, целый парк, где даже протекал ручей. Хотя мы ютились в полуподвале, чуть ли не под землей, мы могли пользоваться всем садом, как если бы он был наш. Всякий раз, когда приезжал «BMW», мы спускались к ручью, стелили на траве одеяло, «BMW» привозил жареных цыплят, вино, пикник! настоящий пикник!

Летний пикник в октябре. Взрослые пили вино, а мы лимонад. Но нам разрешали чокаться. Потом мы жарили на костре сало, и лучше всего это (всегда) получалось у Папочки, хотя наши ломтики надрезал тоже он, но они никогда так не раскрывались, как у него, — вроде короны с вытянутыми лучами. Взрослые постоянно предупреждали нас, что сало надо жарить не в пламени, а только над углями. Но за отсутствием всякой логики этим добрым советам мы не внимали. Мамочка курила сигарету за сигаретой, а Шани Вадас и Мишка Ловас ухаживали за ней.

Я думаю, наши родители тогда были еще молоды. Постарели они только вечером.

Близнецам приготовили лук, сваренный в молоке, как научила Мамочку еще тетя Рози. Луковицу нужно разрезать напополам и с небольшим количеством сливочного масла положить в кипящее молоко, после чего посыпать все черным перцем — помогает от всех болезней. Я пробовал накормить близняшек, но они почему-то есть не хотели. Мы любили играть с ними, они шевелились, подавали голос. Но Мамочка нас шугала, не лезьте, мол, это вам не игрушки. Хотя мы прекрасно видели, что сама она, да и Папочка, с ними играли.

Но теперь взрослые играли сами с собой, слушая друг друга и звон ручья, занятые своей дружбой. (Несколько раз появлялся также Роберто, но с Шани Вадасом и Мишкой Ловасом отношения у него не сложились, о чем сожалела прежде всего наша Мамочка.) Я заметил, что одна из близняшек вела себя не так, как другая, точнее… никак не вела себя.

— Ну что, температурит еще? — продолжая смеяться, спросила мать, будто я был не я, а доктор.

— Она очень тихая и немножко холодная.

Я не смел повторить это. Меня охватило благоговейное чувство, так близко видеть покойника мне еще не приходилось. Только спустя минуты до матери дошел ужас, прозвучавший в моих словах. Она с воплем бросилась к младенцу, прижала его к груди, стала целовать, целовать, потом побежала к дому.

— Нет! нет! нет! — вопила она.

У дома она не остановилась, а бросилась дальше. Мы, как обычно, с обеих сторон взяли Папочку за руки, они были сильные, теплые. Все стояли как вкопанные. Наконец два друга устремились за матерью, как на лошадь, вскочили на «BMW» и, промчавшись, вихляя, по садовой дорожке, исчезли из вида.

— Лилике! Лилике! — кричали они с мотоцикла, но мать ничего не видела и не слышала, она неистово голосила и, прижимая к груди одну из близняшек, неслась по селу. Люди думали, что она сошла с ума. Врач долго не открывал, опасаясь, что его ищут революционеры, так как сын его служил в органах МВД, и тщетно он объяснял им, что сын — пограничник, а не гэбэшник, органы значит органы.

— Летальный исход наступил, — сказал он бесстрастным голосом.

Мать кинулась на него, по-мужски схватила за шкирку и стала нещадно трясти и душить.

— Негодяй, гэбэшник поганый, немедленно вылечите ребенка!

Дядя Шани и дядя Мишка насилу ее оттащили.

— Держите ее! — отдуваясь сказал перепуганный врач и ввел матери успокаивающее.

168

Я пытался утешить отца.

— Ну вот, теперь угит будет только у одной близняшки.

— Ах ты! — вскинулся мой отец, но все-таки не ударил. Он смотрел на меня с отвращением. От этой трагедии все чувства наши смешались.

— Отит, — услужливо подсказал братишка, которого все любили, потому что он был красивый.

Среди ночи мы проснулись от плача отца. Он сидел на полу у детской кроватки, нагнувшись над ней, чуть ли не всю ее покрыв своим телом, и сотрясался в рыданиях. Он был без очков, и от этого лицо его было голым, чужим, мокрым от слез, как будто на нем растаял грязный весенний снег. Он всхлипывал и икал (так он делал, когда напивался). Стонал, целовал решетку кроватки, ойойой, потом прижал лоб к решетке, и рука его повисла беспомощно, как сломанное крыло птицы. Следы от решетки впечатались в его лоб.

— Малышка, моя дорогая малютка, моя сладкая. — Слушать было ужасно.

Наша мать лежала в кровати безмолвно. Слушать это тоже было ужасно.

Мы с братишкой спали на белой железной койке валетом, но теперь лежали голова к голове. Он погладил меня.

— Вот видишь, — показал он на отца, — как он нас любит… Когда мы умрем, он будет так же красиво плакать.

Мы заснули, обняв друг друга.

— Она очень тихая и немножко холодная, — бормотал я сквозь сон.

Об умершей близняшке, о близнецах вообще, ни прямо, ни косвенно в семье больше не упоминали. Никогда.

169

Белый гробик; пока родители находились на похоронах, за нами присматривала тетя Ирми. Она была еще красивее, чем Бодица, чего раньше мы не могли себе и представить. Говорила она с немецким акцентом. Тетя Ирми родилась в Граце и тоже была депортирована, так как ее второй муж, дядя Иожи Пронаи, доводился родственником пресловутому Пронаи, который в 1920 году во главе карательного отряда прошелся по всей стране, вешая коммунистов и тех, кого только называли так или предполагали, что они коммунисты или могут быть таковыми названы.

Первый же ее муж был не кто иной, как министр иностранных дел Иштван Чаки. Она несколько раз рассказывала нам о его трагедии, взяв с нас слово, что мы будем молчать как могила.

— Молчите, meine süße мальчики, как могильщики, also wie gesagt[148], — и она приложила палец к губам, крашенным (и это в то время) коричневой помадой.

Когда после подписания договора о вечной дружбе с Югославией они вместе с мужем возвращались от Гитлера из его резиденции в Берхтесгадене, в салон-вагоне официанты в белых перчатках подали им рыбу. Но Ирмике рыбу не любила. И это ее спасло.

— Будучи женой министра, можно позволить себе выбирать, — пояснила она назидательным тоном, и мы сразу решили, что лучше всего стать женой министра.

С Папочкой они всегда разговаривали по-немецки. Когда она вспоминала первого мужа, то говорила о нем со слезами и улыбаясь, а вспоминала она его очень часто. Дядя Ножи внимал ей, подавшись вперед, как будто впервые слышал эту историю, как будто надеялся, что, может, на этот раз обойдется и бедный Чаки останется жив. Однако не обошлось. Дело в том, что один из официантов, человек гестапо, подсыпал в заливное молотое стекло. Они убрали его таким сложным способом, потому что стекло вызывает почечное кровотечение, причины которого установить невозможно, так что несчастный Чаки через две недели умер в больнице «естественной смертью». (Гитлеру явно не понравилось, что венгры решили дружить с Югославией…) Мы молчали об услышанном как могила (могильщики).

А еще тетя Ирми варила такой же изумительный кофе, как Бодица. На кофепитие мы поднимались в их дом, расположенный на холме. И начиналась торжественная церемония, напоминавшая колдовство. Как еще не совсем полноправный участник, я пил кофе с молоком, только что принесенным от тети Маришки, свежим, парным, по вкусу похожим на настоящие сливки.

Взрослые тоже пили не чистый кофе, а сваренную в двух колбах смесь из средней крепости, но довольно вкусного молотого кофе, а также цикория (красный пакетик) и кофе «Франк» (упакованные в желтую бумагу прессованные пастилки? С желтыми пятнышками ячменной трухи? или, наоборот, эти пастилки и были цикорием?). Под нижней, круглой, колбой, в которой была вода, горела спиртовка. Когда вода закипала, то поднималась в верхнюю, конусообразную, колбу, соединенную с нижней, и проходила сквозь сетчатый фильтр, на котором лежал молотый кофе — помол и обжаривание: дядя Йожи, — после чего спиртовку гасили, и остывающая, уже черно-коричневая жидкость стекала обратно. Эту процедуру они повторяли еще два раза. К горловине верхней колбы крепилось пробковое кольцо, которое и соединяло оба сосуда. Верхняя колба была открытой, без донышка.

Когда шедевр был готов, Ирмике вздыхала:

— Кофепитие в моей жизни — минуты истинного покоя.

А дядя Йожи, словно стихотворение продолжал, добавлял:

— Минуты отдохновения и раздумий.

На что Ирмике, прикрыв рот ладонью, притворно вскрикивала:

— О Боже! Уж не хочет ли кто-то раскрыть всю мою подноготную! Gehört sich nicht! — Как неприлично!

Дома родители со смехом передразнивали их:

— Минуты отдо-о-хнове-е-ния! И газдумий! — А отец, пародируя сам себя, говорил:

— Но каффа все-таки первоклассная! Гран крю!

А однажды хитроумное приспособление взорвалось. Как из пушки шарахнуло, однако ничего страшного не случилось, просто все вокруг было в черно-коричневых пятнах. Взрослые хихикали, не осмеливаясь сказать, что пятна смахивали на дерьмо. Дерьмо в вентиляторе, это нечто! Поэтому мы тоже молчали. А когда, уже в шестидесятых годах, дядя Йожи умер, тетя Ирми эмигрировала в Грац, где поселилась в доме для престарелых. Она оставила нам множество книг с готическим шрифтом и экслибрисом Чаки.

Es gehört sich nicht! — слышу я до сих пор.

170

Деревня участвовала в революции с настороженностью и опаской, зато когда дело дошло до репрессий, получила свое сполна — так, будто события, ожидаемые ею со страхом, она приняла ликуя, размахивая знаменами с вырезанными гербами. Возможно, конечно, что волнения были и здесь, только мы их не замечали. В датированной 9 февраля 1959 года автобиографии моего отца записано: «Относительно моего поведения в период контрреволюции компетентные органы неоднократно меня допрашивали и каких-либо нареканий не высказали». Не высказали нареканий. Неоднократно. Вашу мать!..