а? спросил как-то у моей матери Золи; хотя она разговаривала с ним игриво, это самое «достает», видать, было написано у нее на лице. И тогда Фаркашевич-младший предложил Золи нанести визит моему отцу. Тот, естественно, обосрался. Но к нему даже не притронулись; заметили только, что решили его навестить, ибо некое чувство подсказывает им, что отец мой — засранец, которому западло платить, хотя речь идет о куске насущном для родных детишек, о семье, об ответственности и проч. А какое вам, мать вашу перемать, до этого дело, блин? спросил мой отец (еще до того, как успел обосраться). Мы, голубь мой драгоценный, с тобой реальный базар ведем, а ты нам байду разводишь? Сам жисть свою поломал, а нам теперь вставать ни свет ни заря, чтобы тащиться к тебе в Кишпешт?! Ты думаешь, это нам в лом? Но я, бля, тебе помогу, бля. Короче, делаем так. Ты, голубь мой драгоценный, берешь трубу, звонишь бабе и договариваешься, потому как речь о куске насущном, ответственности и проч. Это дело — ваш личный интим, нам плевать, жаль только, что вставать пришлось ни свет ни заря, ты нам весь дрых сломал. Тут Золи приблизился к моему отцу и расцеловал его в обе щеки. Вот тогда мой отец струхнул и тоже нашел двух амбалов, которых и нанял за 50 кусков в день. Обе стороны явились на встречу со своими людьми, но стрелка не сладилась. Амбалы отца, как выяснилось, были знакомы с амбалами моей матери, все четверо начали совещаться, потом люди моего отца зашли на почту, что у торгового центра «Флориан», и стали звонить своему пахану. Но Фаркашевич-младший отобрал у них трубку и стал говорить с паханом таким тоном, каким тот разговаривал с ним, так что все стало ясно, и амбалы моего отца отправились с ним совещаться в продуктовый отдел. От злости мой отец чуть не плакал, но все-таки заплатил, правда, не 300 кусков, как было обещано, а только 200, из которых 100 моя мать отстегнула Золи с напарником. Моя мать была счастлива. Если не будешь платить, сказала она моему отцу, я опять пришлю к тебе моих ангелочков. Чтоб ты сдохла, сучара поганая, отвечал он ей. Так познакомился мой отец с моей матерью.
Главное управление внутренних дел области Дьёр-Мошон-Шопрон задержало моего отца, 52 лет, по подозрению в покушении на убийство. Будучи в состоянии алкогольного опьянения, мой отец вступил в перепалку со своим сыном, 28 лет. Отстаивая свое мнение, мой отец яростно подкреплял его не словами, а употребляя нож, которым он резал сало, с длиной лезвия около 10 сантиметров. Молодой человек с тремя ножевыми ранениями в критическом состоянии был доставлен в больницу, где его тут же прооперировали.
Мой отец, с точки зрения нравственной, по всей видимости, — изначальное и предельное искушение: мой отец заключает в себе идею императива, выходящего за пределы логики (мой отец — как средство выражения-указания-сообщения). Различие между «есть» и «должно быть» проявляется именно в нем. Где нет моего отца, там нет и императива. Вот его-то, этот императив (а прежде того — моего отца), и следует сформулировать.
У моего отца — как якобы у всех прочих турок — было две жены: одна толстая, зимняя, и одна худая, летняя. Он работал тогда инженером-проектировщиком у австрийцев, сиречь Габсбургов, однако в различных странах этих Габсбургов нумеруют по-разному — к примеру, Рудольфов, с которыми поначалу была масса проблем, в смысле — досадных недоразумений, и неудивительно, что пришлось сперва провести инвентаризацию всех императоров, а затем, beziehungsweise[35], и королей… так вот, этот Рудольф, неважно какой по счету, совершенно забросил государственные дела, засел у себя на Градчанах, занимаясь там астрономией и алхимией, пока окончательно не свихнулся.
Мой отец — учитель истории. Во время весенних каникул он раскладывает пасьянс, во время зимних впадает в спячку, во время летних делает выводы из событий, которых никогда не было. «Меня зовут Эндре Ловаг, мой рост летом 170 сантиметров, зимой — 169. Этой осенью мне исполнится 29». Его любимое блюдо — бульон с макаронами «Алфавит». (Старый чудик.)
Положительное значение наложниц — кроме собственно перепиха, каковой мой отец считал важной гигиенической надобностью и при всякой возможности удовлетворял ее (кого удовлетворял?! — его!); обычно во время обеда его лейбдинер заглядывал в кухню, чтобы сказать одной из румяных молоденьких девушек: «Mari, waschn’s ihnen, Seine Durchlaucht mӧchte unmittelbar nach dem Essen a’ Hupferl machen!», иными словами, иди подмойся, ибо сразу после принятия пищи его превосходительство хотел бы, как это лучше сказать по-вашему? немного пожариться, подраить елдак, размять чресла, очесать транду, — так вот, благотворность наложниц он усматривал в том, что естественно и закономерно вспыхивающие меж ними распри, истерики, недоразумения, ревность не давали ему расслабиться. И он тоже начинал вздорить, впадал в истерику, испытывал приступы гнева и ревности. В результате обе стороны делались равноправными. Вселенский эгоизм моего отца мог посмотреться в зеркало. Взглянув на любовницу — свой розан, — мой отец мог увидеть себя. Вот почему он любил наложниц. Они отражали его виртуальный образ, а моя мать — реальный. Уникальность моего отца состояла в том, что разницы между реальным и виртуальным для него не существовало. Поэтому он обращался с любовницами как со своими женами, а с моей матерью — как с какой-нибудь гениальной шлюхой. Но эстетические представления моего отца о самом себе этим отнюдь не исчерпывались.
В перерыве между заседаниями венгерского госсобрания в Пожони мой отец вызвал из Парижа мадам Шель, одну из своих подруг. Организация поездки оказалась более сложной и дорогостоящей, чем ожидала сладкая парочка, правда, деньги моего отца не интересовали. Зато его политический статус, а также нахальное присутствие в Пожони его постоянной венской любовницы графини Зау требовали осмотрительности, а нехватка, точнее сказать, полное отсутствие во время парламентской сессии свободных гостиниц — изрядной изобретательности. Однако для моего отца ничего невозможного не существовало, он очень любил эту свою любовницу, любил беспредельно и даже беседовал с ней иногда. Она отвечала ему такими же чувствами. И тоже беседовала. После того как не без треволнений все было наконец устроено — и поездка графини Зау на венский концерт Гайдна, и охотничий домик, предоставленный графом Баттяни, — моего отца, словно молния, поразил вопрос: а что если у мамзели на этот период придутся тяжелые дни? Потому как, само собой разумеется, беспредельно и, само собой разумеется, можно и побеседовать, но все же, все же. Он немедля отправил в Париж гонца — прояснить ситуацию. Гонец тот, молодой и усердный слуга моего отца, обернулся стремительно. Красавица первым делом угостила меня пощечиной, ваше превосходительство, и он показал на щеку, где и правда еще краснело пятно, а после сказала: уж не думает ли твой граф, что я за такие деньги потащусь понапрасну в такую даль. Дело в том, что за дилижанс платил не отец, а его любовница. Почему, сказать затруднительно. Возможно, именно потому, что деньги его не интересовали. Как бы там ни было, услышав приятные новости, мой отец замурлыкал как кот. И — чуть не забыл — врезал парню еще одну оплеуху, дабы тот, чего доброго, не подумал, будто он недостаточно любит эту плутовку.
Как-то князь (или граф, а может быть, председатель горисполкома) отправил моего отца к любовнице, не к его, разумеется, а к своей, — прояснить ситуацию. Князь и его любовница использовали тайный язык, и, выражаясь на нем, князю нужно было узнать, не пришла ли весна. Князь был товарищем осторожным. Он собирался пригласить мамзель на уик-энд, но если, как принято говорить, «у нее гости», размышлял наш князь, то уж лучше провести выходные в семейном кругу. Бог, родина, семья (уик-энд)! Дама, которую навестил мой отец, рассмеялась и врезала ему по физиономии. Уж не думает ли твой малахольный хозяин, что я за такие деньги понапрасну буду катать свою киску? Мой отец бросился с доброй вестью к хозяину, который, тоже с веселым видом, врезал ему еще раз. Все были довольны, даже мой отец, несмотря на то что целое воскресенье ему пришлось развлекать многочисленных отпрысков князя, играя с ними в игру под названием «Кто будет смеяться последним».
Жена моего отца — жить им долго и счастливо и умереть в один день, — словом, моя мать отличалась от любовниц моего отца тем, что, хотя он был с ней не всегда, понятие «навсегда», пусть оно и не часто посещало моего отца, все-таки не казалось ему абсурдным; а вот представить, что он будет всегда с кем-нибудь из своих любовниц, всегда, то есть непрерывно, до того, после того и вместо того, — подобная мысль даже в самый начальный, бурный, безумный период нового романа могла вызвать у моего отца только безудержный хохот.
Мой отец вел себя с моей матерью и своими любовницами или, скажем точнее, соотносил их с собой совершенно иначе, чем следовало ожидать. С любовницами он был неприветлив, вечно поглядывал на часы, подаренные ему тестем, а если случалось усесться под вечер на узком балкончике, озаренном топазовым светом заката, он откровенно скучал. И когда обнаженная стопа женщины находила под шатким железным столиком его мощную ляжку, игриво гуляла по ней, он либо не замечал ее, либо стряхивал с себя невольным капризным движением. Он был утомителен, жесток, эгоистичен, но все же не безучастен; любовником он был не пылким, но по крайней мере надежным, а порой даже очаровательным. Например, мог порадовать любимую женщину букетиком полевых цветов или, в виде сюрприза, блюдом с омарами и лососиной. А если случалось, что женщина (ибо любовницами его в основном были женщины) в результате автомобильной аварии попадала с легкими нарушениями сердечного ритма в больницу, он по утрам с неподдельной тревогой в голосе говорил с ней по телефону. Навещать ее он обычно отказывался — это уж чересчур. И лежала несчастная в затемненной палате, и стонала, а если и не стонала, то была перепугана, голосок ее становился тонок и слаб, ей, как маленькой девочке, так хотелось прижаться к богатырскому телу отца, осторожно, дабы не потревожить заветной струны, мой отец же увещевательным, как у сестры милосердия, тоном ворковал с ней по телефону. И всегда, где бы он ни был — всегда! — он думал о моей матери, в восьми из десяти случаев — уж никак не реже, то есть достаточно часто. Если он неожиданно обнаруживал мою мать на людной улице, то пускался ей вслед, как подросток, страдающий гиперактивностью. Они ехали вместе в автобусе. Не хотите ли сесть за руль? спрашивал он ее, потому что они играли в шофера автобуса. Близость матери бросала моего отца в дрожь, у него тряслись губы, дрожала грудь, он чувствовал волнительную истому, бормоча, как молитву, имя моей матери. Когда он ждал мою мать — обязательно с дрожью, молитвой, томлением, — он мысленно ускорял время. Он представлял себе, как с нею происходит несчастье. Ее сбивает военный