Harmonia cælestis — страница 15 из 154

конвой. Теперь придется ему, моему отцу, воспитывать их детей. Ничего не поделаешь. Придется принести себя в жертву. Ничего, он на все готов. Он положит всю жизнь. А может, это уж чересчур? к чему? он озлобится на всю жизнь, а последствия будут расхлебывать дети? Нет, не надо собою жертвовать, но и детей не бросать, а воздать им (по заслугам, поганцам, — даже трагедия не могла лишить его чувства юмора). На вещи надо смотреть практически. Очевидно, придется кого-то нанять, типа домоправительницы, экономки… Хотя с экономками столько проблем, это не выход. Лучше всего, если бы дети были с нею в автомобиле. Лобовое столкновение. Политический скандал, министр внутренних дел оправдывается. А он (мой отец) страдает, оставшись один на один с ничем. Когда он воображает все это в деталях, то выясняется, что мучения эти мало чем отличаются от теперешних, когда он — один на один со всем, со всей вселенной. Обычно именно в этот момент появляется моя мать, появляется, как всегда, слишком поздно. У него уже подогнулись колени, ноги стали как ватные. А когда они не катались в автобусе, то заходили в кафе-мороженое, шумно грелись на солнышке, заказывали, как дети, одну порцию с двумя ложечками, дурачились со старым официантом, смуглым, будто цыган или негритянский бог, нет, нет, дядя официант, не две порции с одной ложечкой, а наоборот, и без шоколада — шоколад моя мать не любила. На них пялили глаза. Они перескакивали с темы на тему, приятное, полное чувство, ни о чем, обо всем, о борьбе за независимость в Индии и о противной официантке, попавшейся им однажды в Швейцарии, о торговле оружием и желтом платьице моей матушки. Моя мать носила сумасшедшие, яркие шмотки. Ее новый приятель был мужским портным, обслуживал узкий круг, а матери шил хоть и не бесплатно, но все же с существенной скидкой, так сказать, экспериментировал на моей мамочке. Моя мать заляпала подол мороженым, и они не упустили случая поострить по поводу подозрительных пятен, причем тоном весьма откровенным. Со своими любовницами мой отец в основном с раздражением обсуждал проблемы детей, своих и своих любовниц, куда подевалась ворона Карра и своевременно ли пришли в этом месяце месячные, без особого энтузиазма обсуждал с ними проблемы свекровей, которые с возрастом становятся все безответственнее и инфантильней, испытывают пароксизмы сексуальных желаний, предметом коих являются их зятья, то есть мужья любовниц, о которых если и можно что-то сказать, то в лучшем случае, что все они не ужасно захватывающие шармеры, а кроме того, заходила речь и об аферистах шуринах, проделывавших разные махинации с ваучерами. Зато на мать мою мой отец смотрел со слезами в телячьих глазах, с нежнейшей серьезностью, как будто он (всякий раз) видел ее впервые, чего моя мать терпеть не могла и обрушивалась на него беспощадно, не высмеивая его, а просто смеясь — не над моим отцом, нет, смех ее был от него как бы независим, но именно эта независимость и казалась уничтожающей. Однако моего отца смех не уничтожал, он продолжал глазеть на нее, на ее крепкие, жемчужно-белые зубы. Повсюду, где бы они ни появлялись, на них обращали внимание, лицо моего отца сияло, как у Моисея после общения с Богом. Впору было, чтобы народ не ослеп от сияния, надеть на отца покрывало — наверное, портной моей матери мог бы сшить что-нибудь подходящее. А еще — эта дрожь в коленях и вечное ожидание, не находившее разрешения; все было как-то неустойчиво и чревато дурными последствиями. Мы ведь уже не дети, увещевал он мать, но это не помогало. И он стал пытаться воображать мою мать в самых пошлых позах — в надежде, что эти картинки помогут избавиться от истеричных видений, рождаемых в нем желанием. К примеру — что было классической пошлостью, — он представлял мою мать сидящей на унитазе, а лучше в деревенском сортире, в тепле, вони, в окружении мух, вымазанных дерьмом шелестящих обрывков бумаги, звуков падающих экскрементов, или другой вариант — под влиянием услышанной где-то новости о том, что против экземы нет лучшего средства, чем собственная моча больного, которой следует смачивать соответствующие места, мой отец в ярких образах представлял себе, как моя мать мучается головоломной проблемой, пытаясь пописать себе на локоть, закладывает руку себе в промежность, к источнику, но моча заливает все, кроме нужного места, и тогда моя мать, сдвинув ладони лодочкой, пробует поливать себя, точнее, свой локоть; тоже задачка не из простых… Однако и это не помогало отцу. Когда они ели мороженое, моя мать совершенно непроизвольно, даже не замечая, щупала моего отца, что проявлялось чаще всего в том, что сильная и тяжелая ее ладонь (попробуй — смети) падала на его ляжку, возбуждая в обоих томительное беспокойство. Мой отец, со своей стороны, помещал ладонь на округлое плечо моей матери, он не шевелил ею, но все же это было (статическое, так сказать) поглаживание. При этом он ощущал себя самым сильным мужчиной на свете. Официант скоро умрет, сказала мамочка, и подумала: какое счастье — иметь спокойного мужа.

~~~

69

Когда это было? Когда у него обломилась шпора? Нет, чуть позже. Мысль об этом приходила ему на ум и прежде, но мимолетная, как большинство мыслей, приходящих на ум большинству из нас. Мой отец, как и большинство, тоже думал, что между хлебом и мыслью есть разница, что хлеб — насущнее. Чуть позже, а именно когда у ручья, уже в окружении, его лошадь взвилась на дыбы и нога его выскочила из стремени — лишь тогда. Когда во сне крылатые муравьи облепили его с головы до ног — лишь тогда. Когда на него напала гурьба пацанов и он мощным, бесшумным махом меча раскроил одному из них череп, медленно развалившийся, как арбуз, на две половинки, — лишь тогда. Когда он прервал короля и тот, взглянув на него с изумлением, улыбнулся зловещей улыбкой — лишь тогда. Когда на него нашло истерическое желание исповедаться и он, куда бы ни слал людей, не мог отыскать священника, даже кардинал Пазмань отказал ему в аудиенции, и он, пав на колени перед кустом по имени мордехай, торжественным тоном начал перечислять от первой заповеди до десятой, находя против каждой из них хоть малое совершенное им прегрешение, но хватало и более тяжких, и куст трепетал в бледно-лиловом тумане, — лишь тогда. Когда некто, некий некто, после долгой мольбы и замаскированных под унижение угроз наконец, хотя и не без прекословий, уступил его просьбе, отнюдь не само собой разумеющейся, — лишь тогда. Лишь тогда его охватил настоящий ужас. Страх. Хватающий за горло страх. Точнее, хватающий за желудок, за легкие, сердце. Казалось, все его существо хватала, сжимала, трясла какая-то сила, не давая ему вздохнуть. Сражение он проиграл с позором. Муравьи обглодали его до костей. Мертвый ребенок жестоко ему отомстил. При дворе мой отец впал в немилость. Куст вспыхнул черным пламенем. Его охватило холодное, ясное, как кристалл, чувство вины, волнами накатывали тошнота и дрожь; и ощущение, что случилось непоправимое. Потому что он уцелел. И что это разрушит всю его жизнь (или жизнь вообще?). Использовать, мелькнуло в сознании моего отца, эти краткие мгновения ужаса, чтобы подвести итог. Не мешкая. Как нужно жить? Во славу Господню. Что можно и чего нельзя? Единственное, чего нельзя ставить на карту, — это спасение души. А в чем состоит спасение, если не в любви (к моей матери)? Иными словами, нельзя ему умирать. Единственное морально приемлемое решение — это вечная жизнь. Не умирать. Как бы ни было это банально, еб вашу мать, не умирать!

70

Мой отец, черный рыцарь, облаченный в доспехи черной стали, стоит перед неким замком. Его стены черны, его гигантские башни кроваво-красного цвета. Перед воротами столпами вздымаются языки белого пламени. Он (мой отец) проходит сквозь них, пересекает внутренний двор и поднимается по лестнице. Звук его шагов разбивается о массивные каменные стены, вокруг царит мертвая тишина. Наконец он вступает в круглую башенную залу, где над входом высечена в камне красная улитка. Здесь нет окон, но, несмотря на это, ощущается гигантская толщина стен. Здесь не горит огонь, однако странный, не отбрасывающий теней свет наполняет собой всю комнату. За столом сидят две девушки, белокурая и черноволосая, и рядом с ними женщина. И хотя все три не похожи друг на друга, это наверняка мать и дочери. Перед черноволосой девушкой на столе лежит груда длинных блестящих гвоздей, какими обычно прибивают подковы. Она бережно берет их один за другим, проверяет остроту каждого и вкалывает белокурой сестре в лицо, руки, ноги и грудь. Та не совершает ни единого движения, не издает ни единого звука. Один раз темноволосая девушка задевает за край платья, и моему отцу открывается бедро и все истерзанное тело как одна кровоточащая рана. Этим беззвучным движениям присуща необычайная медлительность, как если бы некие скрытые механизмы задерживали ход времени. Женщина, сидящая напротив девушек, тоже безмолвствует и остается неподвижна. Совсем как на изображениях местных святых, к ее платью приколото огромное, вырезанное из красной бумаги сердце, закрывающее почти всю грудь. И мой отец с ужасом замечает, что с каждым новым уколом гвоздя, пронзающего белокурую девушку, сердце это становится все белоснежней, словно раскаленное железо. Он бросается к выходу, понимая, что такое испытание невыносимо. Мимо него проносятся двери, запертые на стальные засовы. Теперь он знает: за каждой дверью, будь то глубоко в подвале или высоко в башенных комнатах, разыгрываются бесконечные муки пыток, о которых никогда не узнает ни один человек. Я попал в тайный Замок Боли, говорит мой отец, и уже первое, что я увидел, оказалось выше моих сил.

71

Однажды, а именно в 1621 году, австрияки, безотносительно к тому, что означало в ту пору сие понятие, заняли Гейдельберг. Мой отец, который руководил тогда Ватиканом (а дядюшка Йоцо Варга — всего лишь молочной фермой), словом, папа мой, бывший тогда римским папой, воспользовавшись своими австрийскими, выражаясь изящно, контактами, немедля направил туда два батальона папской конницы с целью чуток пощипать знаменитую гейдельбергскую библиотеку. И они, естественно, пощипали. Но кому теперь придет в голову, что сокровища Ватикана — отчасти награбленные, грабил не только Советский Союз, который, кстати сказать, развалился. Мой отец на это только кивал, обливался потом, смеялся, пожимал плечами либо пускался в пространные объяснения.