Harmonia cælestis — страница 19 из 154

[40] Впоследствии эти слова понимали так, что prospettiva (la! она!) — и есть та сладостная любовница, которая удерживала художника от супружеского ложа. В этом тоже, наверное, что-то есть. Недаром ведь Поллайоло на гробнице папы Сикста IV изобразил перспективу в виде женской фигуры!

89

Мой отец целовал мужчину всерьез (до сих пор) лишь однажды. Назвать этот поцелуй любовным было бы чересчур, но все же он был куда значительнее, чем мужественное лобызание. Дело же обстояло так: у моего отца был друг-писатель, в смысле и друг, и одновременно писатель. Хотя взгляды у них были совершенно разные, мой отец его книги любил. Писатель был скептиком, созерцателем, смиренно, но увлеченно ревизовал окружающую действительность, а о том, чтобы, так сказать, изменить ее, даже не помышлял, полагая подобные устремления в поэтическом смысле бесплодными, смехотворными, ну а в личном плане — гордыней. Мой отец был полной противоположностью! Он не мог примириться с миром, вечно бичевал эгоизм политиков и трусливость людей. Уклонисты от жизни! так он выражался, нельзя передоверять свою жизнь другим, то есть можно-то можно, да только зачем. Мой отец любил жизнь как антагонизм смерти и все время что-то предпринимал в духе устаревшего, с классической, общепринятой точки зрения, гуманизма: учил цыганских детей математике, вбивал в головы матерям-одиночкам периодическую систему Менделеева и давал уроки танцев умственно отсталым мальчикам (начинающим и продвинутым); он был настоящим подвижником. Как ищущий благодати профорг, подтрунивал над отцом его друг. По мнению моего отца, несмотря ни на что, несмотря на неслыханные скандалы XX века, миром правят добро и любовь, против которых бессильно все, даже человеческая природа, хотя, несомненно, это узкое место, но он свои выводы делает, исходя из людей, коих лично знает, а не из тех, о ком только читал; само собой разумеется, он знает и всяких мерзавцев, но это ничуть не меняет его убеждения, которое опирается на фундаментальное основание: чувства. Система, а речь идет именно о системе, не может держаться на чувствах, уныло усмехнулся друг моего отца. Ему было скучно быть правым; ведь правота — это одно, а правда — совсем другое. Жизнь без любви не стоит ломаного гроша, взвопил мой отец. (Они пили весь день. Особых причин к тому не имелось — просто день был такой.) Любовь опасна, это игра с огнем, засмеялся писатель. Мой отец замахал руками. Компьютеры! начало новой культуры! смерть слова! конец истории! Вот ваши идеи! Как будто все можно заменить. А это вы чем замените?! Мой отец, потянувшись через стол, взял руку писателя и нежно погладил ее, вот это! Писатель, кивая, опять засмеялся. Чувства всегда актуальны, всегда существуют, не успокаивался мой отец. Но не являются государствообразующей силой, отмахнулся писатель. Как это не являются! и вообще, кому оно интересно, твое государство?! Нам с тобой — если мы не хотим, чтобы новые орды варваров заполонили твой сад. Мой отец: да нельзя же все просчитать до последней мелочи — надо верить, и все! И все?! вскинул брови писатель и приготовился атаковать, почувствовав себя на своем поле. Понимал, понимал мой отец, в какие дебри хочет его завести писатель, нет, нет, к мифу мы должны относиться серьезно! Серьезно и иронически, сказал его друг. Теперь очередь впасть в уныние была за моим отцом. Писатель пожал плечами, он готов был просить прощения, а есть ли что-нибудь в этом мире, на что можно смотреть без иронии? Бог. Какой Бог? Бог. Да брось ты… Он просто нелеп, само его положение иронично. Господи, которого нет, помоги!.. Что это, если не ирония… ирония бытия?! Мой отец не любил таких разговоров. И тогда… И тогда мой отец перегнулся через стол и осенил губы своего друга долгим поцелуем, влажным, горячим, пульсирующим, каким никогда еще не целовал мужчину. И было то — хорошо. Его друг, покрасневший и совершенно серьезный, сказал: вот в этом, пожалуй, иронии не было. Ну ладно, пора идти.

90

Мой отец, по мнению его друга, полагает, что человек по природе своей 90 доброе существо. Хе-хе, посмеивается друг моего отца, давая понять, что считает это абсурдом, но продолжает, причем не без гордости, весело поминать об этом в разных компаниях, словно бы говоря: посмотрите, какой замечательный у меня друг. Мой отец, друг друга моего отца, слушая его, только усмехался. Но однажды он прошептал на ухо своему другу (который считает человека, и не без основания, кровожадным животным либо, в легком подпитии, говорит, мол, да, мой отец прав, человек добр, только он об этом не знает), когда я говорю, что человек добр, то имею в виду не человека, но способ, каким я высказываюсь о нем. И тогда друг моего отца перегнулся через стол и осенил губы моего папочки влажным, горячим, пульсирующим поцелуем, чего, само собой разумеется, не делал еще никогда. Так познакомились мой отец с моей матерью.

91

Это правильно, что Господь не стал запрещать моему отцу грешить, ибо сделать это Он мог бы только усилием, как если бы мой отец был скалой или камнем. И тогда мой отец не знал бы и не прославлял имени Его. Не зная греха, он возгордился бы и думал, что он чист, как сам Бог. А следовательно, несравнимо лучше, что Господь разрешал моему отцу грешить вместо того, чтобы отвращать его от греха, ибо грех (моего отца) пред Господом есть ничто: как бы он ни был велик, Бог может его одолеть, и одолевает, и одолел уже во славу Свою Господню, не причинив никакого вреда моему отцу. Нет, не мог Он, Господь, изменить Своих предписаний, содержа моего отца в безгреховности и при этом не нанося ущерба вечной истине. Ибо тогда мой отец не мог бы Его прославлять от всего сердца своего, что является первою и единственной целью Творения.

~~~

92

Мой отец был монстром. Так же как моя мать. Они были монстрами с утра до вечера и с вечера до утра, сами того не желая, в силу культурных традиций, рефлексов, характера, когда как. Ну самыми настоящими монстрами. Иногда они приглашали гостей, или ходили в театр, или устраивали веселые экскурсии в горы Вертеш — дабы прервать жуткую череду своих черных дел. Они были очень похожи на героев второразрядных американских фильмов. Которые, хоть и несмотрибельны, социологически и антропоморфологически полностью достоверны (как мои родители).

93

Во вторник около полуночи на заправочной станции компании «MOL», расположенной в Озде на ул. Кёалья, бензозаправщица 56 лет обратила в бегство двух моих отцов, которые, скрывая лица под масками и угрожая ей пистолетами, требовали отдать выручку. Бесстрашная женщина подняла громкий крик: люди добрые, помогите! И двое моих отцов задали стрекача, то есть скрылись с места события. Так познакомились мой отец с моей матерью, которая, правда, потом ничего не помнила, не хотела помнить, даже стоимости неэтилированного бензина 95 марки.

94

Жизнь семейного клана столь прихотлива в своем течении, подвержена стольким случайностям: пульс истории, личные факторы, то одна семейная ветвь усилится, то другая, то старший сын вдруг (?) погибнет смертью героя, а следующий за ним наследник — не стоит и говорить. В нашей семье решающим фактором стал граммофон. Мой отец был в восторге от граммофона (после того как он появился, а он появился как раз в то время). В семье было трое братьев, мой отец был средним, и все же наследство досталось ему. Как это получилось? От вращения диска, этой новой динамики, мой отец просто сходил с ума, и, чтобы вращение было еще более ощутимым, захватывающим, он утыкал диск граммофона перышками, и вместе со старшим братом (наследником всех владений) они до головокружения таращились на граммофон. Позже оба стали активными соучастниками вращения; используя хитроумное оперение как своего рода мастурбатор (первое изобретение моего отца!), они подставляли свои елдачки под перышки, которые в ходе вращения сладко их щекотали. Это изобретение отличалось двумя замечательными особенностями: физической, в смысле автоматизма и завидного постоянства скорости, и психологической: это не было самоудовлетворением, так как было не «само»! И это внутренне раскрепощало (по воскресеньям на исповеди теперь можно было обойтись без угнетающей и, главное, такой жалкой формулы «согрешил сам с собой»), что, в свою очередь, воздействовало на тело, усиливая наслаждение. (О, те сладкие, невинные, грандиозные наслаждения, для себя и во имя себя, без ответственности перед другим, дань уважения мирозданию, естеству! Теству! Ва-у-у-у!) И чем же все кончилось? А тем, что однажды вращение затянуло мошонку старшего брата под диск, и готово, кранты! Младший брат моего отца (он должен был унаследовать лесные угодья и богатые рыбой пруды в окрестностях Мора), будучи еще несмышленышем, подглядывал за старшими из-за шторы. И то, что он наблюдал, повергало его в такой ужас — черный диск, мелькание перьев и торчащие между ними торчалки, — что он до конца своих дней и знать не хотел об этом торчании. И поэтому получилось, что мой отец стал единственным наследником состояния, продолжателем рода, плюс удовольствие, полученное им от того вращения.

95

Что за чудо — его вкусовые рецепторы! Мой отец потерял уже все, не только имения, рыбные пруды и лесные угодья, простирающиеся до самого Мора, дворцы, замки, ценные бумаги («…у меня были акции, но я заложил их, и сумма залога приносит мне больше дохода, чем если бы…»), но потерял и родину, точнее, только страну, ибо родину, в духе семейных традиций, он носил в своем сердце. («У меня не осталось дома, только временное пристанище и постель… Что еще более важно — или более трагично, если еще существуют такие понятия, как трагедия, — я больше не чувствую солидарности с венгерским обществом. С кем здесь быть солидарным? С бесчестной буржуазией, с жадными и эгоистичными мужиками, с безграмотными рабочими?.. Что касается моего класса, я могу думать лишь о конкретных личностях; я познал отвратительные качества этого класса и пришел в ужас. Я больше не солидарен с венгерским обществом, и это — самое худшее, что со мною могло случиться. Теперь, когда они плачутся, что земля уходит у них из-под ног, что они лишились всего, или плачут по утраченным Кашше и Надвараду, мне ни капельки их не жалко. Они сами этого добивались своей слепотой, глухотой, алчностью, стяжательством и жестокостью; вот и получили сполна. Я служу своему родному языку, но больше не чувствую солидарности с обществом, которое на нем