На вопрос, вроде бы не такой уж сложный, кто является любимой героиней его любимого романа, мой отец не задумываясь написал: моя мать. Однако ни конкурсная комиссия, ни редакция, ни литературный бомонд, ни восходящая к вершинам власти буржуазия, ни ЦК партии, ни Эгерская епархия, ни венский двор, ни сама моя мать не признали ответ удовлетворительным. Вот так они познакомились, на бумаге.
Мой отец, одаренный циничный кретин, который ни за понюх табаку продал душу коммунистам, настолько боялся их, что перестал спать, а если и засыпал, то пробуждался в холодном поту с таким воплем, что соседи стали писать на него жалобы, наконец явилась милиция и предупредила его, чтобы он, гад, не портил своими воплями городской пейзаж. Мой отец испугался еще пуще прежнего и от вящего ужаса придумал метод, для начала довольно щадящий, — одновременно с воплем затыкать рот ладонью; просыпаясь, он, по принципу мышеловки, тут же захлопывал рот рукой, однако звук все же просачивался, прежний вопль превращался в писк, визг, что, естественно, соседей не удовлетворяло; в конце концов он придумал, что начинать надо с блева, блев действительно прерывал его голос, звук, сопутствующий процессу, был скорее похож на хрип, на невинный кашель, кряхтение, что, естественно, дело личное, после чего моему отцу удалось соблазнить мою мать, простую девушку из провинции, тоже личное дело, у которой была лишь одна тревога: не надоест ли она моему отцу и проч.? Языком молоть — это ты можешь, говорил мой отец, только иногда невпопад. Это ты невпопад задаешь вопросы, защищалась мать. Неважно, мне все интересно. Даже мыльный пузырь… Мыльный пузырь. Мыльный пузырь? Мыльный пузырь. Большая и радужная жизнь. Смех, с которым сказал это мой отец, засел в мозгах моей матери. Это был одухотворенный смех. Мой отец имел обыкновение говорить тоном школьного учителя. Позднее моя мать обсудила эту историю со своей подругой Ритой (или, может быть, Петрой). Ну, все ясно, сказала Рита. Это как в «Тысяче и одной ночи». Пока не иссякнут сказки, он твой. Моя мать зарделась от радости. Внезапно стемнело. (Раз так, то он никуда не денется. От судьбы не спрятаться, не скрыться. Если даже иссякнут сказки, мы новые сочиним. Но в этом нужды не будет, ибо жизнь… о жизнь, сколько бы ты ни длилась, ты такая, такая неисчерпаемая.)
Мой отец во время поцелуя — независимо от того, целуется ли он с императором Леопольдом или с Яношем Кадаром, — задействует тридцать девять различных мышц, именно столько мышц участвуют в этом процессе, сжигая при этом примерно сто пятьдесят калорий. И это — если он не влюблен. А если влюблен — о-ой!
Два дня спустя после того как моя мать вышвырнула моего отца за порог (а может, наоборот), ибо дело как-то не шло или шло как-то через пень колоду, моя мать предложила не выливать с водой и ребеночка (она и представить себе не могла, насколько была права), не надо им окончательно расставаться, то есть можно, конечно, и не встречаться, но спать-то можно, чему мой отец несколько поразился, приняв искренность моей матери скорей за распущенность, чем за прямоту, но моя мать ни в коем случае не хотела терять отца и подозревала, что речь идет о каком-то недоразумении, что, возможно, они слишком много или же слишком мало хотят друг от друга, во всяком случае делают что-то неправильно, неумело, то есть это «ни то ни се» не так уж закономерно, и меж ними стоит именно их неловкость, потому что с постелью, с любовной гимнастикой все neunkomaneun[48] (немецкий в оригинале), и это та самая база, на которой можно осуществить переход, с чем отец было согласился, но потом ему стало стыдно, что его столь позорным образом отделили от его члена, что, в свою очередь, возмутило мать; и дело дошло до вышеупомянутого порога, при этом одновременно выяснилось, что мать, первый раз в своей жизни, беременна. Так, в этом интересном положении, она и осталась. У дверей лаборатории, бывают такие случайности, она столкнулась со своим отцом (он удалял жировик за ухом), который спросил с изумлением, какого рожна ей, здоровой молодой женщине, надо в клинике. Слово «молодая» мой дед произнес с гордостью, так сказать, бросил в лицо моей матери: вот она, правда, запомни! ты молодая здоровая женщина! Моя мама обворожительно улыбнулась, медкомиссия, папочка, я потеряла права, ах, дочка, дочка, до чего ж ты беспечна. Моя мать к тому времени побывала уже врача, так что расцеловала отца, ни пуха тебе ни пера, шепнула она ему на ухо и выбежала, веселая, легкая, как здоровая молодая женщина. Мой дедушка довольно заухмылялся. Молодой врач, которого порекомендовала моей матери подруга, потому что ее семья полностью доверяла ему, встретил мать неприветливо, он видел, что мать курила, курила как паровоз. Барышня, если вы с этим не кончите, мы видимся с вами последний раз. По-след-ний! Умеют врачи разыгрывать эту стариковскую умудренность, как будто они знают все на свете, и это всезнание тяготит их плечи и оправдывает резкий тон их общения с пациентами. Но потом он повел себя совершенно нормально. Сказал, что матери моей повезло, ибо столь раннего эмбриона он не припомнит когда и видел, да у него еще ничего нет, ничего не развилось, почти. На что мать заметила коротко, только не надо рассказывать ей, что неделей позже у этого существа, которого еще «почти» нет, уже все бы развилось. Это все же показывало, что за внешним спокойствием (моей матери) беспокойства было более чем достаточно. Врач не рекомендовал ей обращаться в больницу по месту жительства. Там одни мясники. Но он знает одного человека в Гёдёллё. Вовлекать в это дело отца моя мать не хотела. Раз все кончено, так уж кончено, но потом как-то так получилось, что они случайно встретились, и она ему рассказала, потому что не рассказать в этой ситуации было бы неестественно. Мой отец испугался, с перепугу сделал вид, что обрадовался, и сказал, что на все готов, что готов изменить свою жизнь таким образом, как этого требуют новые обстоятельства. Но вел он себя вполне порядочно, помогал в эти дни моей матери и даже поехал с ней в Гёдёллё. Сам сидел за рулем. После процедуры ей было немного больно, но ей что-то вкололи для сужения матки. В течение дня она находилась под наблюдением, а к вечеру, когда стало ясно, что все в порядке, ее отпустили домой. Врача, который сопровождал их, они высадили на стоянке такси, хотя мой отец предложил довезти его до квартиры; тот только покачал головой, сказав, что в эти часы им лучше побыть вдвоем. Но сами они так не думали. Мой отец, правда, все же поднялся к матери, они выпили чаю, а потом он уехал. В этом месте можно было бы пошутить, дескать, так началась, с такими вот приключениями, жизнь старшего сына моего отца. Или, того лучше, поставить вопрос о его идентичности. Но чтобы не все выглядело так уж гладко, по дороге домой у отца полетело сцепление. А у матери через несколько дней обнаружилось воспаление матки, что тоже относится к итогам описанного дня, к их, так сказать, негативной части.
Мой отец был по молодости никчемным амикошоном, любил музыку, женщин, вино. Как четвертый сын и шестой ребенок в семье на большое наследство видов он не имел, но это его ничуть не смущало, пока он имел то, что хотел иметь: вино, музыку, женщин. А ежели не получал и их, то и это его не смущало. Всю жизнь он бездельничал. Пускал дела (непонятно, правда, какие) на самотек. Мой дед Денеш, не сам, разумеется, а через наставников, воспитывал своих детей в строгости. В течение двадцати пяти лет он был главным судьей комитата Колож и именно с высоты этих двадцати пяти лет — почти вечности — уверенно взирал на мир. И на несчастных своих детей. Его серьезность, однако, была ограничена денежным измерением — все равно что как у католиков, которые при обсуждении религиозной этики готовы уже ограничиться только одной шестой заповедью, забывая об остальных. Денежные вопросы были источником вечного дедова недовольства, беспрерывного скрытого раздражения, акустически выражавшегося в брюзжании. Мой отец же на деньги плевал, не хотелось ему быть богатым, вообще ничего не хотелось — ну разве что хорошо провести время. Но и это трудно назвать желанием, ибо, если на пути «хорошего времяпровождения» возникало препятствие, например отсутствие денег, мой отец не стремился его смести или хитростью обойти, а пожимал плечами, останавливался (либо останавливался, пожимал плечами) и отступал. Иными словами, дед вынужден был констатировать, что мой отец все его финансовые ограничения, все мелочные придирки учитывает и легко исполняет, но не тем, что соблюдает выдвигаемые дедом условия, а плюет и на них, и на деньги; плюя на первые, отказывается от вторых. Причем легко, без видимого сожаления. Между тем как страдания сыновей для любого отца — бальзам на душу. Мой отец, кстати, и в этом был исключением: страдания его старшего сына его нимало не успокаивали, не волновали, ему и на них было наплевать. В жизни старшего сына моего отца не было такого момента, когда бы он чувствовал, что важен моему отцу. И это не эгоизм, он был безразличен и самому себе. (Сын моего отца испытал прилив благодарности, когда прекратились почти обязательные отцовские ухмылки, но безразличие его травмировало. И он пошел на самую безнадежную, но довольно распространенную глупость: решил подружиться с отцом. Никогда! Ни за что! Человек не должен быть другом своего отца. Капитальное недоразумение! Это трудно: найти нечто среднее между дружбой и жесткой, раздраженной, холодной дидактической бесстрастностью: это трудно!) В результате выше помянутых остановок и поворотов мой отец перестал быть прямым человеком, часто врал, но врал не осознанно, а шел, так сказать, по линии наименьшего сопротивления. Да это даже и по походке его заметно, по лицу, по глазам: все в нем как-то перекошено-скособочено. Легкомысленность далеко не всегда симпатична: она диспропорциональна, поэтому неуравновешенна, поэтому на нее нельзя положиться; и большой беды не причиняет лишь оттого, что она еще и бессильна. Мой отец, совсем еще молодым, познакомился с моей матерью, театральной дивой из Коложварского театра Розой Тотпатаки. Моя мать удовлетворяла моего отца целиком, однако отец мой удовлетворял ее не совсем, ибо она хотела выйти за него замуж — тем более что со временем отношения их обогатились двумя детьми. Мой отец, как человек бесхарактерный, словом, дерьмо дерьмом, тянул время и все откладывал дело «до следующей Троицы». А причина задержки была в моем дедушке, ибо мать моя, «барышня Роза», ни в малейшей мере не отвечала не только требованиям деда, то есть семьи, но и коложварского высшего общества, к чему надо добавить консерватизм трансильванцев вообще. Семья моего отца — всего лишь малая ветвь раскидистого фамильного древа