Harmonia cælestis — страница 89 из 154

59

Мы, конечно, не верили ни минуты, что Мамочка наша не любит куриную грудку, а обожает обсасывать крылышки и больше всего любит гузку. Все это было шито белыми нитками («а ты знаешь, конская вырезка — первоклассное мясо, только чуть сладковатое, поэтому требует больше специй», как-то рассказывала ей наша тетя, много чего испытавшая в сорок пятом; нашу мать чуть не вывернуло наизнанку), короче, мы знали, что Мамочка все это делает ради нас, идет на жертвы, что нам казалось совершенно естественным, на то и мать, чтобы жертвовать ради своих детей, вот вырастем, тоже станем матерями и тоже будем жертвовать собой ради детей. Или не будем. А куриные крылышки, кстати, довольно вкусная вещь.

С другой стороны, мы не только предполагали, но были уверены, что любимый деликатес нашего отца — «биттер», практически несъедобная дрянь, горьковатого вкуса шоколадная масса, приносимая в дом гостями то ли по незнанию, то ли нарочно, чтобы нам досадить, и отец всякий раз, еще до того как мы с кислыми, раздраженными минами принимали подарок, набрасывался на него и с жадностью пожирал, радуясь как ребенок, вымазывая шоколадом щеки. Смотреть на него было почти такое же удовольствие, как если бы мы получили в подарок коробку шоколадных конфет с коньяком.

Однажды, позднее, когда гости приносили к нам в дом уже не конфеты (если вообще что-либо приносили), я решил побаловать старика на день рождения (или на Рождество?) подарком, этим самым «биттером»; но достать его было непросто, я чуть ли не до колен стер ноги, пока наконец, по совету одного из полузащитников «Мясокомбината Кёбаня», не добыл его в их районе. Гордости моей не было предела; что для меня совершенно не свойственно, на сей раз мне удалось купить удачный подарок. Довольный собою, я со счастливой улыбкой вручил его моему отцу.

— М-да! — сдержанно ощупал он сверток с сокровищем. — Я рассказал, скольких трудов стоило мне его раздобыть. — М-да! — повторил он. — Никак не могу взять в толк, чем я опять провинился.

— Но ведь это твой любимый деликатес, не так ли? — Я хотел чертыхнуться. И тут выяснилось («Сказал бы я тебе, куда я готов послать этот деликатес!»), что горький пищевой шоколад… был его куриной гузкой! Когда я рассказал это своим браться, они не поверили.

— Да ведь от радости он по уши вымазывался в этом шоколаде!

В общем, за это его предательство мы на него не сердились, не стали обращать внимания, не поверили, он по-прежнему получал от нас свое любимое лакомство («горькая шутка»), только теперь, когда мы его вручали, мы не смотрели отцу в глаза.

60

Кроме пластмассовых пряжек в доме — в промышленных количествах — имелись также лайковые перчатки. Ежегодно на Рождество моя мать, даже во времена депортации, получала от тети Мии лайковые, изготовленные в городе Вене (Hoffer на Juden Gasse). И не только на Рождество, но и на каждую годовщину их свадьбы (по две пары).

Однажды, когда перчаток набралось пусть не двадцать, но уже почти двадцать пар, моя мать взяла ножницы, принялась пороть, кроить, шить, и получилось два замечательных мешочка для туалетной бумаги. Мешки для туалетной бумаги из лайковых перчаток тети Мии! В это были посвящены даже мы. Для того, чтобы разделить ответственность?

— А вдруг танти к нам в гости приедет? — обеспокоились мы. То, что она слепа, было слабым доводом. Все, что нужно, тетя Мия видела. Она видела не глазами!

— Во-первых, она не приедет, потому что никто не даст ей въездную визу. Наш народно-демократический строй не случайно боится контрреволюционных взглядов тетушки Мии, — пытались отшучиваться родители; успокаивая при этом себя.

Мы представили, как тетя Мия, чуть картавя, отдавая приказы своим контрреволюционным отрядам, врывается в Будапешт, объявляет о создании чрезвычайных судов и, с искренним сочувствием глядя в глаза коммунистам, объявляет серьезным тоном:

— Гебята! Ка́дагу капут!

— А если все же приедет? — не унимались мы, предчувствуя скорое наступление послаблений, которые журналисты назвали потом «гуляш-коммунизмом».

— Воспитанный человек в гостях в туалет не ходит, — строго сказал мой отец. (Есть у меня тетушка, жена дядюшки, которая после свадьбы еще целый месяц ходила в родительский дом: оправляться. Настоящая дама.) Но, видимо, испугался и он.

— Да бросьте вы, маловеры, — покачала головой наша мать, — представить такую наглость, чтобы кто-нибудь приспособил лайковые перчатки… для этого… фу-у… такого не может быть.

Она с гордостью оглянулась по сторонам — хоть как-то, но отплатила семье Эстерхази! Однако на всякий случай мешочки для туалетной бумаги были раскрашены в клеточку, а одна пара перчаток оставлена напоказ. Как знать?

61

Я обнимал моего отца, как древний фамильный дуб, пластмассовая пряжка ремня больно врезалась в щеку.

— Что ты делаешь, Папочка, не надо, я не хочу, чтобы они все слышали, всего они слышать не должны! — всхлипывал я, хрипел, плакал, икал словами. — Гады, гады, да что ты об этом знаешь, Папочка, они каждое твое слово записывают на магнитофон, а потом прослушивают, с разной скоростью, и гогочут, прости меня, Папочка.

Мой отец терпеть не мог детских соплей и рыданий, я надоел ему, и он просто смахнул меня, смел с себя. Больше таких истерических сцен в моей жизни не было, и этим я на него похож: самообладанием.

62

Прислуга дворца была не то что изумлена новой барской прихотью, а, как заметил с ухмылкой мой прадед, отнеслась к ней с неудовольствием. Видано ли — устраивать в столь чреватые «для дворца» времена прогулки! Да еще оставлять одного старого барина! Особенно по этому поводу ворчал старик Тот, чья семья вот уже двести лет находилась у нас в услужении. (Еще в самом начале службы по причинам, о которых документы умалчивают, но которые выясняются из письма Сидонии Палфи к свояченице Марии Эк, в 1717 году семья Тотов удостоилась неслыханной по тем временам чести — окрестить своего первенца тем же именем, что и графского сына, то есть Меньхертом, и всех первенцев в этой семье с тех пор звали Меньхертами. Правда, через полгода, как пишет Сидония, этот Тот «умер от ужасного недуга». Но что это за «ужасный недуг», сказать теперь трудно.)

«Псу под хвост» — было любимое выражение Меньхерта Тота. Пустить псу под хвост страну, урожай, помидорную рассаду.

— Пустить старого барина псу под хвост — как прикажете это понимать? — бурчал он себе под нос. Старый слуга смекнул, что речь идет о какой-то шутке, а шуток он не любил и не понимал. Драматические повороты судьбы он переживал как драматические, трагические — как трагические, тут все понятно, а если и непонятно, то и в этом не было ничего страшного, жизнь шла своим чередом. Было ясно, что и зачем, жизнью правил заведенный порядок, пускай и нелегкий. Его и придерживался Тот, и не только Тот, но и его хозяева, семья прадеда, — еще бы им не придерживаться, что они, белены объелись? знали, что тот порядок установлен не Богом, а ими самими или, что в принципе то же самое, их отцами и дедами.

Тщательно готовя к поездке княжескую коляску, Менюш Тот продолжал ворчать, не в силах найти объяснение, чего это его светлость так весело улыбается и, вообще, почему допускает все это безрассудство.

Нечего и говорить, что багаж и набор белья моего отца поместились в повозку легко (все-таки не портфель!..). Тот управился с ним без труда. Тем временем графская семья, словно труппа любительского театра, разыгрывала сцену подготовки к веселой экскурсии. Они махали руками, носовыми платочками, всхлипывали, восторженно обнимались, включая и графа Цираки — оказавшегося тут же прадедова «соседа по меже». (Сосед по меже… Бог ты мой!)

63

От ужасного недуга умер и мой дядя (дядя Менюш), младший брат моего отца. Умирал он страшно, в тридцать два года, во время эпидемии полиомиелита 1954 года. Средство от этой болезни, вакцину Солка, начали применять ровно через три недели после его смерти. Неужто все зависело только от трех недель?! Он был очень похож на моего отца, только, в отличие от старшего брата, не отбрасывал на свою жизнь столь обширную тень. На всех фотографиях он смеется. Я не раз встречался с людьми, которые, узнав, кто я, тут же говорили:

— Я очень любил твоего дядю, — и внимательно вглядывались: в меня.

(«Я даже не пошел в больницу. В то время у меня уже был ребенок, и я боялся. А ведь он ждал меня. Я был еще молод. Боялся». — «Не надо плакать!») Я видел его письмо и сразу узнал знакомые в нашей семье словечки.

У дяди наступил паралич дыхательных путей, и его срочно доставили в Пешт, где был аппарат «железные легкие». Родители вызвали неотложку, но те посчитали, что случай не очень сложный. Отец матерился, чего почти никогда не делал.

«Железные легкие» — в то время мы часто слышали это выражение. Оно нас пугало. Мы пробовали представить себе, что это за штука, но вообразить это было невозможно: хрупкий ветвистый рисунок легких и некую чугунную печку — одновременно.

Как говорили родители, наша бабушка днями не покидала комнату, плакала и молилась. (Так, значит, последний раз она плакала не во время моего рождения. Когда я родился мертвым, она плакала первый раз, а когда умер Менюш — последний. Да нет, это бесполезно — считать, сколько раз человек плачет.) Между собой же они говорили о том, что бабушка тронулась умом, точнее, говорила об этом мать, отец только тряс головой.

— Как вы можете так говорить? — Они были то на ты, то на вы. (И то и другое могло быть признаком как нежности, так и раздражения.)

— Я маму не оскорбляю, я просто говорю о ней.

— Если так, то лучше не говорите о ней вообще!

— Ну как же, Матика! Она с ангелами разговаривает, и даже не разговаривает, а ведет с ними переговоры, чтобы они доставляли ей вести о Менюше… Сведенборг да и только… Сидит на кладбище и расчесывает себе волосы…

— Замолчите сию же минуту. Я настолько вас ненавижу в эту минуту, что меня тошнит! — Позднее, в знак примирения, он добавил: — Сведенборг ни при чем; эта графская линия Дегенфельд, насколько известно, всегда придавала преувеличенное значение мертвым…