После этого случая кошачий полет состоялся в Майке всего один раз. Но что это был за полет! Невольно начнешь понимать Икара! К нам приехал отец (вот был праздник!), и мы вместе обедали — по старинке, как было заведено у крестьян, бабушка стояла у плиты, мы же, мужчины, как полагается, восседали за столом, точнее, по сторонам стиральной машины, служившей у нас столом. Нежданно-негаданно какая-то жалкая кошка, а в доме их обитало множество, сунула морду в отцову тарелку. Я, в кошачьих делах уже искушенный, помалкивал. Отец тоже не проронил ни слова, а только сверкнул глазами, схватил поганку и, размахнувшись, швырнул ее с такой силой, что она долго-долго летела по длинному коридору и приземлилась уже во дворе. Если не ошибаюсь, схватил он ее за хвост и, прежде чем бросить, лихо покрутил ею над головой. И полетела тварь Божия вдоль коридора, из тьмы на свет, отчаянно мяукая и растопыривая все четыре конечности. Зрелище было прекрасное, ничего не скажешь, и, взглянув на отца, я с гордостью подумал о том, какой он большой и сильный, мой Папочка.
Но тут у плиты возникло некое черное завихрение.
— Матяш! — леденящим голосом воскликнула бабушка. — Кошка, Матяш, — это живая душа, тварь Божия!
И так отчихвостила сына, что он стал совсем маленьким, таким же, как я. Это тоже было неплохо, двое мальчишек в одной компании у стиральной машины. Арапником ему не досталось, однако пришлось попросить у кошки прощения. Не знаю даже, что лучше (хуже).
В арапнике — задним числом — виделось нечто героическое. (Если отвлечься, что им бьют собак…) Не то что домашний арест! Мы сначала и слова такого не знали — арест. Но потом узнали. А началось все весьма легкомысленно. Моя бабушка, по совести говоря, стряпуха была никудышная, но какое это имело значение! Когда нам хотелось есть, а есть нам хотелось всегда, мы мели все подряд. За исключением чего-то такого из щавеля, потому что еду эту не смогла бы съесть даже корова Катька, а если бы проглотила, то сразу бы выплюнула. Как делали мы. Но пускаться в детальные объяснения мы не могли, а потому объявили, что у нас болят животы, у всех — этакая пузонедомогательная эпидемия.
Бабуля окинула нас пристальным взглядом.
— Болят животы? — спросила она бесхитростно, но вопрос был столь важен, что мы не посмели ответить словами и только кивнули.
— В таком случае марш в постель.
Для нас это было развлечение — валяться весь день в постели. Наутро мы только собрались встать, как головой замотала бабушка. Это было уже не так весело. На третий день, в воскресенье, в соседнем Кечкеде, где расположен аэродром, намечался парашютный праздник. Но нам не то что в Кечкед не разрешили отправиться, нам запретили даже торчать во дворе, откуда парашюты все же как-то просматривались. И тогда мы заплакали, заревели, стали виниться во всех грехах и прочее.
— Перестаньте, — негромко сказала бабушка.
И мы перестали.
Какое-то время я разглядывал несчастного кардинала, но бабушка не давала остановиться, указывая то на какую-нибудь строку, то на подпись под фотографией, и я должен был читать ее вслух.
— По его величавой осанке никто не сказал бы… — Или: — Какая возвышенность, достоинство, мудрость и прозорливость!
Но это было еще ничего по сравнению с тем, когда приходилось читать и переводить Шамиссо, да еще готическим шрифтом! Что-то про тень, которая куда-то пропала. Тоже Петер. Но, с другой стороны, я выучился читать готический шрифт и даже могу им писать.
На мгновение оторвавшись от красного альбома, я заметил, что бабушка улыбнулась. Коротко, словно тень по лицу промелькнула. И тогда-то я понял, что несчастья следует выставлять на всеобщее обозрение именно для того, чтобы были, могли быть такие лица.
Молилась бабушка постоянно. Если только не была чем-то занята, тут же начинала молиться. Или даже наоборот, молитву она прерывала только из-за неотложных дел. Если вообще прерывала!.. Мы часто видели, как она сидела в кресле у себя в комнате или на стуле у печки, сгорбленная, с закрытыми глазами, в своем черном платье, с четками или молитвенником в руках. Руки ее были очень похожи на руки отца — мужские, широкие, только с узловатыми шишками.
— Бабуля сейчас молилась?
— Верно, бабуля молилась, — отвечала она, прищурившись, иронично посмеиваясь, точь-в-точь как отец. Хотя ирония была ей чужда — она никогда ничего не комментировала, а без этого нет иронии; она всегда действовала. Делала что-то доброе, или что-то полезное, или то и другое одновременно. Из всей нашей семьи неожиданное «расставание» с прежней жизнью затронуло ее меньше всех, и, наверное, больше, чем все остальные, она сохранила одну из существенных черт семьи — это самое «делание» («семья делателей»). Аристократизм же не сохранила, потому что ни капли аристократизма в ней никогда и не было. Трудно даже представить, как они уживались с дедом. Наверное, правда, что бабушка с дедушкой жили не ради друг друга. Но все же столько совместных дел… Наверное, именно по этой причине, а также из-за мадьярской своей истовости и не уехала она в 1956 году вместе с дедом в Австрию.
— А о чем вы молились?
— О чем? Хороший вопрос… Умеешь ты задавать вопросы. Смотри, наступит время, придется на них отвечать. — Я покраснел, чувствуя, что бабушка знает обо мне все, а такое всеведение обо мне я не одобрял из принципиальных соображений. — Между прочим, я о тебе, о тебе молилась, дружочек, — и окинула меня пристальным взглядом.
Мне нравится, да и раньше нравилось, когда за меня молились, — я представлял себе этакий банковский счет в Швейцарии, который не поймешь существует ли вообще, но, есть ли он или нет, счет этот пополняется. О нем можно вовсе не вспоминать, он все равно растет. В конце мессы я никогда не упускал случая получить благословение, benedicat vos omnipotens Deus, крестное знамение, Pater et Filius et Spiritus Sanctus, Amen[96]. Это я тоже коллекционировал. Классический фарисейский подход. Суть фарисейства, стремление обеспечить себе страховку, я усвоил достаточно рано, усвоил, стало быть, что не любовь правит миром, но заповедь любви, заповеди вообще, заповеди Господни, и если мы будем их соблюдать или соблюдать значительную их часть (процент!), то, согласно неписаному договору, обретем спасение — в отличие от других, кто эти конвенции не соблюдает или соблюдает, но — в процентном отношении — недостаточно, а вместо того предается неумеренным возлияниям, лени, прелюбодейству и по этой причине попадет в ад.
«Да благословит вас всемогущий Бог». Когда священник говорил это мне, я всякий раз краснел. Каждое слово этой фразы я воспринимал, не мог не воспринимать всерьез, я отдавал себе отчет, что действительно получил благословение, и краснел оттого, что это настолько доступно, надо только явиться на мессу, и всемогущий Боженька в этот воскресный утренний час умудрится выкроить время, чтобы заняться мною, и, не проверив даже, хотя бы через своих суровых посредников, достоин я или нет, вот так, запросто благословит меня.
Все это казалось мне столь поразительным и грандиозным (потрясающим небеса!), что я вынужден был защищаться, моя плоть, мой рассудок, мой ум (который тоже есть плоть) искали защиты, и наступил момент, когда я перестал понимать, что значит «благословить». Так бывает, когда очень долго повторяешь какое-то слово, пока из него неожиданно не исчезнет, не испарится смысл и оно не станет пустым заклинанием, бредом.
Я попросил у отца толковый словарь. Благословить: просить благословения для кого-либо. На слово «благословение» я нашел то, на что и надеялся: «помощь Божия, милость Господня». Полистав словарь, я заглянул в статью «милость», где поначалу с испугом прочел: «милость» — это «пощада, помилование» — иначе говоря, меня великодушно простят и не будут четвертовать? — но ниже было еще и другое: «благосклонность, расположение», что меня успокоило.
Итак, я коллекционировал и копил благосклонность и расположение Божье на далеком воображаемом счете, полагая, что, даже если я и смешон в этом своем усердии, что если такой подход к делу и противоречит самой сути божественной благосклонности, все же я на каждой мессе получаю благословение, то есть помощь Божью, и никто не то что не собирается меня четвертовать, но мне даруют благосклонное всепрощение, которое распространяется, надо полагать, и на это самое фарисейское накопительство, а значит, в конечном счете все более или менее в порядке.
Впервые в жизни я держал в руках словарь. И поглядывал на отца в ожидании похвалы. Но ее не последовало. Почему — этого я так и не понял (по сей день).
— Посмотрел?
— Да, папа, посмотрел.
— Положи на место.
Вторым величайшим моим энциклопедическим впечатлением (точнее, разочарованием) оказались главы великого Брема о любовной жизни животных. Отсутствовал как раз том о млекопитающих. Я знал уже почти все о любовной жизни муравьев, ос, рыб, моллюсков, что и где они откладывают, какие выделения, слизи, пыльца куда и каким образом попадают, и уже ожидал посвящения в высшее знание или хотя бы в тайны интимной жизни мартышек. Но дошел только до китов, а далее — пустота. Сказки о том, что киты — тоже млекопитающие, мало что объясняли.
Я не помню, чтобы в семье вообще велось какое-то сексуальное просвещение. Как-то Мамочка попыталась ввести нас в тайну зачатия, но, дойдя до пестиков и тычинок, резко остановилась, точнее, остановили ее мы сами, потребовав разъяснений, ну, Мамочка! а где же он, этот самый пестик, у кого конкретно, и взяли под защиту отца, заявив, что никаким опылением он не занимается, не занимался и заниматься не будет. Я никогда не говорил матери, каким отвратительным представлялся мне этот образ опыления (или, может быть, отвратительно было слово «тычинка»?). В качестве компромисса мы предложили вернуться к старым испытанным объяснениям, аисту и капусте.