Хасидские предания — страница 3 из 70

[1].

И Баал Шем Тов, этот хасидский божественный простец в коротком овчинном полушубке, какой носили крестьяне Прикарпатья, постоянно общается с простыми людьми, которых ценит выше книжников. А кроме того, пляшет и пьет с ними в трактирах, шутит, юродствует. И снова вспоминается Св. Франциск: «И что такое слуги Господа, как не скоморохи Его, которые должны растрогать сердца людские и подвинуть к радости духовной?»[2]

Никакой специальной литературной формы у хасидских преданий, даже как у устного жанра, не существовало. Пересказывая их, Бубер, возможно сознательно, но скорее всего чисто интуитивно, приходит к той совершенной форме, в которую подобные рассказы о простой, чистой и идеальной вере не раз облекались в других традициях, к форме, представленной в знаменитых христианских «Изречениях отцов пустыни».

Сдержанность, краткость, отсутствие вычурности, простота и сила слова, неволшебность рассказа и чудо простой веры странным образом роднят эти памятники. Их строгая конфессиовальная выраженность, не позволяющая проникнуть сюда ничему постороннему, чуждому, превращает эти тексты в замкнутый мир, отстраненный от всего, что не существует по его правилам, но она же и роднит их в смысле жанра и, говоря шире, – придает ту важную роль, которую они играют в олицетворяемой ими культуре. Как «Изречения отцов пустыни» – очищенная христианская вера, так и хасидские предания – воплощенный хасидский путь. Они далеки друг от друга, но в симфониях своих культур у них схожие партии, как бы ни разнилась музыка.

При всей своей простоте и самоочевидности хасидские предания – памятник совсем непростой. Помимо отмеченных жанровых параллелей он все же чисто еврейский не только по содержанию, но и по традиции, восходящей к «Пиркей–Авот» («Изречениям отцов»). Не случайно фрагменты последнего часто встречаются в хасидских преданиях, иногда в аспекте полемическом, иногда просто для последующего комментария. Но в любом случае – ради сознательного диалога.

Впрочем, даже если отойти от иудейской традиции, от всех культурных параллелей и обратиться к аналогиям, то и здесь мы окажемся отнюдь не в полной пустоте. Столь значительны и архетипны лица и сюжеты представленных легенд, то и дело всплывающие и на Западе, и на Востоке, например в античном анекдоте и всякого рода «изречениях» мудрецов, полководцев, философов и других выдающихся мужей в восточных притчах, в средневековых сборниках типа «Смешных рассказов» Григория Юханнана Бар–Эбраи (Абуль–Фараджа) и в итальянских «Новеллино», вплоть до «Декамерона» Боккаччо.

Приведем любопытный пример. Ямвлих из сирийской Халкиды, основатель ведущей неоплатонической школы IV в., такой, каким его изображает Евнапий в «Жизнеописаниях философов и софистов», рядом деталей удивительно напоминает Баал Шема, основателя хасидизма: и тот и другой – загадочные родоначальники мистического движения, оба творят чудеса и связаны с божественным, пред обоими склоняются превосходящие их ученостью ученики, оба суровы, но при этом мягки и, бывает, от души веселятся. Наконец, у обоих есть своя «мистика бани», посредством которой они являют свою божественную силу.

Даже если это простые совпадения, вряд ли они случайны. Впрочем, что удивительного в похожести литературных образцов и идеалов мудрости, генетически восходящих к одному региону? Ведь сравнивают цадиков и с конфуцианскими «благородными мужами», находя множество параллелей в совершенно далеких и не связанных между собой культурах[3].

Но своеобразие и неповторимость хасидских преданий, пересказанных М. Бубером, явственнее всего обнаруживаются в сравнении их с книгами Агнона, другого великого еврея «галуты» XX в., также построившего свое творчество вокруг легендарного ядра, подобно тому как все еврейство строится вокруг ядра Торы. Агнон завораживающе повествователен, он сочиняет свой текст. Бубер же стремится к действенной очевидности, простоте, бескомпромиссной подлинности своего материала.

Простота хасидских преданий почти графична. Нарочитая скромность и выверенная строгость художественных приемов не допускают липших словесных красот, какой–либо пестроты и вычурности. Линии рисунка четкие и ясные, их цель – «выпрямить пути сердца человеческого», чтобы обратилось оно к Богу.

Эта простая гармония рождает странную музыку, буквально пронизывающую все хасидские легенды. Вот хасиды поют и танцуют на праздниках, вот певцы и музыканты из их числа, вот в песнопениях они славят Бога. Вот ангелы поют свою песнь. А вот обыденная речь хасидов: и там – тоже музыка. Слова одной из легенд вообще поются, а не говорятся. По–видимому, такая звучность хасидских преданий не случайна. Легенда должна звучать, чтобы быть услышанной, чтобы сердца слушателей забились в унисон с ее мелодией божественной радости и вдохновения.

Простое безыскусное слово хасидских преданий обращено, конечно, к замкнутой традиции сынов Израиля. Но не следует забывать, что первые хасиды жили в Европе и являлись современниками эпохи Просвещения. Поэтому их упрямое антипросветительство было своеобразным отзвуком и на общеевропейские процессы. В чем смысл его? В том, что служить следует Богу Живому, а не идеалу (как просветители, умеренные или революционные) или ценности (как консерваторы типа Эдмунда Бёрка).

И идеалы и ценности, выдуманные людьми, оскорбляют и унижают как Творца, так и человека, созданного по «образу и подобию», лишают человека возможности диалога с Богом, превращают его в механического одиночку. Поэтому так по–кукольному смешны и ничтожны «просвещенные» («просветленные» в ироничном смысле), фигурирующие в хасидских преданиях, поэтому так глубока и величественна безыскусная вера простецов. Что и говорить, немногие в XVIII в. в Европе говорили на подобные темы, не до них было Просвещению. Но голоса эти звучали, причем в разных традициях (вспомним, например, православное старчество). Оценив первостепенную важность этого слабого, но уже уверенного для человека XX в. голоса, звучащего для философа в хасидских легендах, М. Бубер сделал его обертоном своей мысли и своей жизни.

Хасиды менее всего приемлют концепции типа «вечной морали» или «общечеловеческих ценностей». Моральные требования и предписания, отделенные и от человека, и от Бога, – это ничто, фикция; они бессмысленны, и если люди и в самом деле начнут серьезно следовать этим извне навязываемым и внутренне чуждым им заповедям, то окажутся в мире абсурда и бессмыслицы.

Так, они будут грешить, не задумываясь и не подозревая об этом и даже считая себя праведниками.

Но, с другой стороны, как порочному человеку, потомку Адама, стать нравственным по своей собственной природе, а не по принуждению? В этом и состоит главная проблема, решаемая хасидской этикой. Впрочем, понятие «этика» – инокультурное и не совсем адекватно отражает основную направленность хасидизма как «пути праведности». Никакое рассуждение о «добром» и «худом», «справедливом» и «несправедливом» ради сознательного выбора, единственно правильного, – то есть этика как отношение человека к своему поведению, по формулировке Аристотеля, – для хасида невозможно. Этика задана здесь в Десяти заповедях, раскрываемых Торой и Талмудом. Безусловное следование им составляет нравственный императив хасидов. А чтобы человек не сомневался в своих силах следовать заповедям, другой человек должен показать ему это: живому человеку проще всего поверить в живую заповедь. Такой ожившей заповедью, «живой Торой», и становится для хасида цадик. Всем своим существом, а не только словом он учит хасида: ты тоже можешь стать добродетельным и раскрыть в себе совершенный образ и подобие, заложенные в тебе Творцом. Хасид не просто убежден, что Тора – это добро и истина; он уверен, что в его человеческих силах следовать Торе.

Хасидизм, таким образом, – одно из учений, которые, не идеализируя человека, показывают, что он и в самом деле может быть добрым. Это не просто, но только здесь человеку и имеет смысл прилагать усилия: потому что это усилия над самим собой. Мистическая этика хасидизма утверждает, что зло не только не абсолютно и указывает лишь на недостаток добра в здешнем мире, но что зло создано специально для того, чтобы быть обращенным на служение добру. Поэтому такие человеческие слабости, как гордость, суровость, высокомерие и т. д., сами по себе не являются злом; зло в том, чтобы не обращать на них внимания и не направлять их на служение добру. «В каждом слове и действии, – считают хасиды, – содержатся все десять сефирот, десять сил, изливающихся из Бога…» И задача человека – сделать свои слова и дела подобающими этим истечениям. Кроме того, «…все то, что представляется вам здесь злом, на самом деле – оказанная вам милость». В сказанном, по–видимому, кроется причина нравственного оптимизма хасидов, их настойчивого желания следовать раз и навсегда избранному пути. И еще в том, что рядом – цадик. Отношения между цадиком и хасидом – это ключ к хасидской этике. Без цадика деяния хасидов лишены нравственной опоры. Но и величие цадика без хасидов не имеет нравственного смысла. Цадик и хасиды – это общность, в которой только и возможен нравственный идеал хасидов.

Другими словами, здесь заложена идея о том, что нравственный поступок не является свершением одного человека. Нравственность не может быть индивидуалистичной, как это почти постулируется в новоевропейской этике; в хасидизме она – общее, совместное дело. Нравственность одного человека – это отражение, но не общественной среды, а нравственности другого человека, который в свою очередь отражает степень вашего совершенства. Вы ответственны, конечно, только за себя, но ваше совершенство – не только для себя, но и для другого. Пороки друг друга вы исправляете вместе, и нравственность – ваш совместный труд.

Высшая нравственность – это когда человек с Богом. Или Бог с человеком. Сокрытые во всех вещах мира божественные искры, отпавшие от Творца, нуждаются в очищении от наростов и в освобождении. Эту миссию возлагает на себя цадик. Отсюда – его безграничный альтруизм и самопожертвование, мерилом которых выступают хасиды. Без них горение цадика не излучало бы света.