Но он милостив; ему жалко общины; не хочется покинуть ее… От поры до времени бывают голодные годы, община беднеет, женщины продают свои наряды, мужчины — парчу с талесов… Лампады, подсвечники, праздничное и субботнее платье — все уходит к ростовщикам… И становится все хуже и хуже… Детей забирают из хедера; нечем за учение платить… Бьются люди, как рыба об лед, появляются тяжелые болезни, наступает голод, — и тогда он должен придти помочь!
Есть на небе «млечный путь», так астрономы называют белые пятна, разбросанные там и сям по небу… Но это не путь… Никто по нему не ходит и не ездит…
Это — поля, огромные-огромные поля, усеянные драгоценными камнями, алмазами и жемчугом, без меры и без числа — драгоценными камнями для венцов праведникам в раю… Никто их не считает и никто их не мерит, — как песок морской!
Они все растут и растут, эти драгоценные камни, их становится все больше, а праведников — все меньше — пусть себе растут! И поля ширятся все больше и дальше.
И когда чаша скорби переполняется, а Всевышний неумолим, тогда обладатель живых рогов — в тихую полночь, когда все местечко объято сном, и из молитвенных домов доносятся голоса, оплакивающие свое изгнание — отправляется и, став на задние ноги, выпрямляет рога свои, закидывает кончики их в млечный путь, задевает его и, вырвав оттуда драгоценный камень, бросает его на середину базарной площади; и этот камень рассыпается на тысячи мелких кусочков.
И евреи, возвращаясь домой после полуночной молитвы и видя, как вся базарная площадь сверкает драгоценными камнями; находят их — на время хлеб обеспечен…
Вот почему он не может подняться на небо.
И снова обрывается голос его, но через минуту он продолжает:
— И жалость погубила его.
Благодаря его доброте, его открыли; не его — а рога…
И из-за пустяка, из-за нюхания табака…
И дивно стал звучать голос ребе под самый конец рассказа, и трудно было разобрать, смеется ли он или плачет.
— Из-за нюхания табака, — сказал он. — Вошло в обычай нюхать табак… Светло в глазах становится. Ну, когда нюхают табак, требуется табакерка… Ищет еврей кусок рога, находит среди мусора и делает себе из него табакерку… Идет другой, встречает козу или корову и просить дать ему кусочек рога, — и в ответ получает удар в бок… Случилось, встретил еврей козла возле развалин и просит его:
— Дорогой мой, у тебя столько рога, подари мне кусочек на табакерку!..
Тот не может отказать — и еврей отрезал кусочек… Приходит еврей в синагогу и угощает табачком. Спрашивают у него, где он раздобыл такой хороший рог. Еврей рассказал…
И пошли все, от мала до велика, просить… Все, кто только нюхает табак… А он не может отказать… Перед каждым сгибает голову, и все срезают рог на табакерки.
Кто ни придет, перед каждым сгибает голову: на, режь… И рог его входит в славу… Из окрестностей приходят за рогом… Со всех концов, где только евреи живут, придут… И будут табакерки и тавлинки… Зато не будет чем уцепиться за луну и спросить о пришествии Мессии… Даже драгоценный камень нечем будет сбросить…
Он оборвал, отвернулся от всех и ушел…
И в ту же минуту туча закрыла собою луну, грусть и даже страх какой-то объял всех…
Но, как известно, все обошлось благополучно.
Сказания ребе Нахмана(Блуждание по пустыне)
1. Зачем и когда ребе Нахман сказывал сказания
вои сказания ребе Нахман сказывал на исходе субботы, после вечерних молитв.
Должны вы знать, что целью их было, во-первых, раскрывать тайны Писания, поддающиеся объяснению лишь посредством притчи, а во-вторых, — разогнать печаль, грусть и тоску по субботе и «избытки души», уходящих на целую неделю. Пряности, говаривал он, услаждают своим запахом тело, сказания — душу, осиротелую, будничную душу.
Потому что наша тоска по «избытку души» не поддается сравнению. Он бывало говорит, имей еврей целую неделю «избыток души», он имел бы также надежду, а, как следствие этого, — хлеб.
Голос, которым он сказывал свои сказания, менялся в зависимости от содержания. Он сначала звучал печально, как поминальная молитва, но мог подняться до радости «Аллилуя» и далее достигнуть такой святой силы, как в «Да возвеличится»…
Но сказание о своем блуждании в пустыне он и начал и кончил печально…
Потому что этот вечер был необыкновенный, как необыкновенна была предшествовавшая ему суббота.
Весь почти день мы, почти напрасно, боролись с охватывавшей нас печалью… Во-первых, сход был невелик, как по качеству, так и по количеству, — уже разгорался тогда спор между ребе Нахманом и прочими цадиками, и народ, немного испуганный, держался в стороне, — что давало ощущение, упаси Боже, разгрома. «Мои воины, — сказал ребе Нахман, — еще пороха не нюхали». Во-вторых, сам день был насыщен грустью.
С утра, казалось, будто все сносно: чуть прохладно, но все же солнце. Показалось несколько туч, но поднявшийся ветерок разорвал их на клочья и полоски и отогнал от солнца. «Се нас утешит», сказал ребе Нахман, указывая на солнце. Но наши чаяния не оправдались: клочья и полоски вновь соединились, и к утренней молитве все небо же заволоклось точно занавесом, как позднею осенью. Ветер не одолел, и с горя заплакал. Мы за столом поем славословия, а ветер на улице воет, и стекла окон вторят ему, и так грустно, что нас и самих потянуло к скучным напевам…
Под вечер — как сейчас помню — ветер улегся, и полил дождь ведром, потоп, упаси Боже! И он лил и лил, без конца, ни приходящих, ни уходящих, и мы густой толпой стояли в комнате ребе…
Сейчас же после вечерних молитв ребе Нахман закурил свою трубку. Как известно, курение представляло для ребе Нахмана вид подвижничества. Он никогда не курил ради своего удовольствия или здоровья, а лишь для духовного постижения. Я слыхал об этом из его святых уст. Но тогда все воочию видели, что он курением своим с кем-то воюет, борется; кольца исходили из его уст, как «стрелы из рук богатыря».
Как я говорил, нельзя было ни придти, ни уйти, мы стоим толпой, а ребе Нахман сидит посреди нас, в самой середине, в обитом красным бархатом кресле — подарок данцигского купца — и курит. И чем дольше он курил, тем меньше становилась печаль, и его святые очи уже стали блестеть и искриться, как всегда, и из них выглянули и просияли твердая воля и истинная сила великого праведника, убежденного, что в конце-то концов он победит! Что он все же вождь поколения, глава народа, вовсе не имеющий желания выпустить власть из рук…
Заметив это, весь народ кругом, точно сговорившись, закурил во всю мочь! Дым «кадильный» подымался и подымался, и глаза ребе Нахмана засияли, как звезды…
Свечи в подсвечниках и люстрах пожелтили и потускнели со стыда, в дыму исчез потолок, и народ почуял над собою открытое небо… И над головами ощутили взмахи крыльев, и все знали, что это шумят крылья ангелов, прилетевших пополнить недостаток в народе, что они ждут и тоскуют, как и мы, по сказанию ребе. И он начал…
2. О блуждании
— Однажды, — тихо заговорил он, — я блуждал…
И прибавил, что это было не в первый и не в последний раз. И люди, более великие, нежели я, — сказал он, — блуждали! Его кротость несравненна!.. И неудивительно.
Кто более велик, нежели Моисей?
А Моисей ударил по камню…
Разве Моисей не знал, что камень живет, что он также чувствует боль?
Разве Моисей не постиг писанного, что «камень из стены закричит?» Не знал, что часто человек в пути про все забывает, и лишь камень, булыжник, или далее простой памятник заставляет его вспомнить?
Но он блуждал! Дух святой оставил его на мгновение, и он блуждал!
И кто не блуждает?
Разве миснагид?
То есть: и тот также блуждает, но не по своему намерению, и — не на свой страх!
Тот блуждает по намерению какой-либо книги, |на риск какого-либо авторитета!
Никогда — на свой! Он идет по проторенной дороге, проложенной ногами предков!
И если он заблудится в пути, то «отцы согрешили» — те, что путь прокладывали!
Он сам не отважился бы!
Но кроме этих — все блуждают!
Человек ходит по улице с кружкой, собирая милостыню на доброе дело. Богатый еврей сидит в полупраздничный день, в Пурим или Хануку, с кошелем и оделяет вдов, сирот и убогих… Кантор, стоя у амвона, с воплями молит за пославших его! Наш брат иногда углубится в сказания каббалы и творит чудеса… А в самом деле это вовсе не человек, а лишь тень его, а сам он, человек, блуждает, избави нас Господь, в пустыне… В безлюдном месте, без путей и дорог, без воды, а иногда, без неба над головою…
Бывает, человек веселится: открывает новое в Писании и наслаждается этим; держит в руке факел, горящий факел, или яркую свечу — ведет под венец своих, или чужих бедных детей… Или гордо читает пред народом молитву! Или даже жертвует собою и идет на мученическую смерть во славу Господню!..
И все это совершает тело, а душа блуждает в эту пору где-то за черными горами…
Испуганная, усталая, измученная, вздрагивая от холода…
3. Сущность «Блуждания в пустыне»
— Итак, — вздохнул ребе Нахман, — я заблудился… И когда?
При утренней молитве, на слови «Един». Я глубоко вдумался в это слово, и мыслил право, но занесло меня влево, в пустыню…
А знаете, каково блуждать в пустыне?
Блуждают тысячи тысяч, и один другого не слышит, так как каждый блуждает своим путем… Всегда в одиночестве, оставленный, забытый миром.
Случается, что два пути недалеки, и на одном слышится стон разбитой души с другого, или на один путь ложится с другого тень изломанного человека… Думаешь: дикий зверь кричал, тень звериная легла на дорогу, и убегаешь!
Если и чувствуется небо над головою, то оно холодное, смотрит на тебя холодными очами своих звезд и планет. «Не мое, мол, дело… Эка важность, человек блуждает!» Чувствуешь иногда даже скрытую насмешку над твоим убожеством. Будто звезды говорят: «Мы не блуждаем! Мы своей дорогой идем… Мы не ищем сокровенных смыслов! Нам приказано идти, идем; приказано светить — светим!» — Настоящие миснагиды!
А в одиночестве чувствуешь себя таким осиротелым, таким забитым, таким оставленным, что не хочется даже поднять глаза к небу!.. Смотришь себе под ноги; на песок, что катается под ногами, на кладбище высохших кустов и листьев, сгоревших раньше времени…
И, может быть, я заблудился бы до преисподней, если бы не сомнение. Я вдруг подумал: Быть может? Быть может, бродить в одиночества не след, не путь?.. А вдруг, мир вовсе не пустыня, жизнь вовсе не песок?
И в этом сказывается различие между кем-либо из нас и миснагидом.
У миснагида не бывает сомнений: проторенные дороги!
Он не ищет сокровенного и не блуждает. Приказано молиться — он молится, изучать Закон — изучает, соблюдать заповеди — он соблюдает… Зато уж, если какой-либо миснагид заблудится, то до скончания веков! И остается… в пустыне!..
Путь по песку труден, он остановится, садится, вынет молитвенник и молится, вынет книгу духовную и зачитает… И остается там сидеть. Ветер порошит песком в лицо, он закроет лицо молитвенником, книгою… А ветер свое делает: заносит и хоронит его в песке…
А обретаясь вне «стана», он не услышит даже гласа трубы Мессианской… А ангел, — воскреситель мертвых, не пойдет искать его в пустыню, в пески. Предается забвению миснагид.
Я же ходил, не присаживаясь… И чем дольше; чем быстрее я ходил, тем яснее мне становилось, что я блуждаю, что не там мое место, что следует выбраться из песка. С опухшими ногами бежал я… Все дальше… все дальше… И небо стало взглядывать на меня с милосердием, как на ищущего спасения… Время от времени звездочка сжалится надо мною и, жертвуя собой, упадет с высоты и, падая, разгорится, чтобы показать мне путь из пустыни…
Но не так легко это достигается…
И не всегда можно в небо смотреть. Часто небо закрыто, замкнуто, и пред тобою лишь песок да песок, а в душе, — песчаные мысли…
И со временем прежние мысли, думы о людях, вылетают из твоей головы, как белые голуби из голубятни… И нечем тебе их назад приманить, и голоса нет, чтоб просить их, звать их назад. И остаются у тебя лишь мысли пустынные, думы о песке и всем, что связано с песком!
С ума можно сойти! Ведь, если человек знает лишь: «Хлеб да хлеб», — это сумасшествие, тем паче, — «Песок да песок!»
Я думаю, например:
— Здесь вероятно было море; потому что песок создан был для морских берегов…
— Песок кругл, как яйцо, и так же катится, как судьба человеческая.
— И евреи подобны песку… Сухие, жесткие, сыпучие зернышки, нечем им прилепиться друг к другу.
— И нас было бы столько же, сколько песку в пустыни, если бы не гонения и муки…
И судьба песка такая же: стояли некогда скалы у моря, море их подмыло, сокрушило, низвергло в кипящие бездны свои, и разбило их, и измололо, превратило в песок.
И много еще говорил он о песке и о блуждании по пескам, пока не перешел к самому сказанию.
4. Стая птиц, и что рассказывал царь этих птиц
Уж приближалось время моего избавления, когда я увидал стаю птиц.
Стая имела вид треугольника, занимала много миль и двигалась впереди меня по пустыни.
Сзади длинный ряд птиц, в милю длиною, чем дальше, тем уже становились ряды, пока у вершины не сходились в одной птице, главе стаи, птичьем царе…
И я восхвалил Господа, давшего мне увидеть что-либо, кроме песка; и сейчас у меня появились новые мысли:
Почему стая треугольна?
И я скоро понял почему:
По закону и по справедливости все должны быть равны, все ряды должны быть равны, и стая должна представлять четырехугольник, квадрат. Но те, что составляют ряды, не равны между собою, и поэтому, чем кто выше, тем уже его ряд, тем меньше у него товарищей; тем большее число движется позади него, и тем меньшее, — впереди него… И так до царя, шествующего впереди всех, и равноценного поэтому всем остальным, вместе взятым…
В нынешние годы, — простак лезет в головы! Некогда, в добрые старые годы, — впереди шел пророк Моисей, за ним, — его приближенные, за теми — старейшины, потом, — священники, левиты, а затем лишь, — народ: широкие ряды. Вот почему и сказано, что «Моисей равноценен им всем». Он шел впереди. Перед ним был лишь огненный столб, но ни одного человека!
Затем мне захотелось узнать, почему эти птицы не летят под небом в вышине, как обыкновенные птицы!
И я сделал над собой усилие, стал присматриваться, и заметил, что эти птицы почти бескрылые, хотя они и имеют вид птиц…
Миллионы составляющих задние ряды имеют лишь следы крыльев, одни лишь намеки на крылья… У птиц из передних рядов, кое-какие высохшие крылышки, маленькие и худые, как рыбьи плавники… Совсем высокопоставленные, едва-едва шевелят жесткими крылышками, вытирая ими иногда свои клювы… Да и сам царь мог бы позавидовать самому плохому, ленивому гусю… Вот почему не летают!
Не летают, и даже не ходят, а прыгают.
Ходить не могут, потому что у них птичьи ножки, худые, короткие палочки, не на что ступить.
А чем они живут? — подумал я.
Присматриваюсь и вижу: время от времени, ряд за рядом нагибает головы, бросает голодный взор на песок, пороется клювом, достает желтый листик, сгнившую виточку, растеньице, Бог весть откуда попавшее в песок… и проглатывает.
Этим живут!
Затем мне захотелось узнать, куда движутся птицы, по пути ли нам, или мне! И придется свернуть, и куда вправо или влево? Я ускорил свой шаг, достиг вершины треугольника, царя этих птиц.
А каков бы ни был царь, он все же царь; есть ли крылья, нет ли крыльев, а ему должно воздать честь.
Я остановился, произнес положенную на сей предмет хвалу, почтительно поклонился и спросил куда он ведет свою рать?
И царь мне ответил, что еще сомнительно, ведет ли он их за собою, или рать толкает его вперед. А идут они войною.
— На кого?
— На старый дом!
Я оглядываюсь, но ничего, кроме песка, не вижу. Царь птиц догадался, что означает мой взор, и сказал мне:
— Ты идешь быстрее нас, ты его раньше увидишь!
— А почему вы пошли на старый дом?
— У нас старые счеты! — ответил царь и рассказал мне такую историю:
— Старый дом, который ты увидишь раньше нас, потому что быстрее идешь, некогда был большим замком, где обитало много вельмож и дам… Хорошо им жилось, вино рекою лилось, целые быки жарились. А у леса — у свежего, зеленого леса, а некогда росшего вблизи замка — они всю дичь забирали! Но с них все было мало, песен им захотелось, и разослали они слуг по лесу, половили всех веселеньких певчих птичек, рассадили их по клеткам, пусть поют за господским обедом.
И лес онемел. И из-за тоски о своих зайцах, оленях и прочих зверях, из-за еще большей тоски о певчих птичках, весело щебетавших среди ветвей и листвы, — лес захирел, стал чахнуть и сохнуть, пока совсем не исчез в песке, из которого мы теперь достаем остатки листьев и ветвей…
Птицам в клетках не лучше жилось. Их, правда, сахаром кормили, но в тесных клетках не могли они крыльев расправить, и стали крылышки сохнуть и исчезать, как листья родного им леса…
— И мы, сказал царь, — потомки тех птиц… Взгляни на мои крылья… А я ведь их царь… У других и вовсе ничего нет! А теперь, — закончил он, — настала пора, мы идем войною на старый дом…
— Что вы с ним сделаете?
— Разрушим и разобьем его крепкие стены, по камешкам его разнесем; камешки в песок изотрем, песок — в пыль, эту пыль мы проглотим, чтобы обмануть наш голодный желудок…
— Разве вы одолеете дом?
— Стар этот дом, внутри работают наши друзья — червяки. Дни и ночи они его точат… И дом вовсе не крепок, как кажется… Теперь уж наверное… Притом, пусть он будет как крепок, пусть он морская скала, но нас ведь море, и мы его сокрушим!
— А живет кто в доме?
— Внуки прежних вельмож… Последние…
— Что вы с ними сделаете?
— To же, что с домом, в пыль превратим и проглотим. Эта пыль, быть может, нам больше пригодится, а может, и нет… Но отомстить мы должны!
— А месть, — говорит ребе Нахман, — я ненавижу, она страшит меня… И я ускорил шаги и двинулся дальше…
5. В старом доме
Не много пришлось мне пройти, чтобы увидать старый дом. Большой дом, на горе… Каменные стены, железные крыши… Но на всем лежит уже печальная печать разрушения… Гора занесена песком, стены крошатся, железо ржавое. А те, что живут в доме, этого не замечают…
И мне становится жаль их, полагающихся на камень и железо, не зная о червях, подкапывающихся изнутри, и о птицах, приходящих извне… И я спешу к старому дому, чтобы их предупредить.
Подхожу близко, вхожу, никем не задержанный, в дом, ворота и двери раскрыты; хожу из комнаты в комнату, ищу живого человека и не нахожу; тоскую по человеческому голосу, и его не слышу.
Хожу из комнаты в комнату, а одна богаче другой.
Стены увешаны портретами людей, живших, иные до потопа, другие — до вавилонского столпотворения… Но рамы издырявлены червоточцем, точно сито; портреты желты и запятнаны, лиц и не узнать.
Шелковые занавесы, шитые золотом, висят на окнах, но они изъедены и изношены, одни пряди остались…
На кипарисовых столах лежат клады: золотая и серебряная утварь и драгоценности, — но они кажутся осиротелыми, запущенными, забытыми; нет руки, которая бы их коснулась, нет глаз, которые бы наслаждались их видом…
На полу дорогие ковры, ковры с пушистой, серебряной и золотой шерстью, они проглатывают шаги, но пыльны они, и местами вытерты, гладки, как голова старого сладострастника.
И страшно и грустно мне стало на душе, и я подумал: некого спасать здесь, все здесь вымерло… Развалины остались!.. Но вдруг я услыхал голоса людей… Обрадованный, я пошел на голос и добрался до угловой комнаты…
6. В угловой комнате
Угловая — величиной с поле, у нее три больших окна.
Одно — направо, другое — налево, третье — посредине.
Но все эти окна не доставляли комнате, в самый яркий день, ни одного луча света.
Окно налево, как и среднее окно были замурованы. Оставалось одно окно, направо, но оно завешано толстым бархатным занавесом, с тяжелой золотой бахромой снизу…
С потолка свисала небольшая красная лампада, скупо озарявшая красными лучами стол посреди комнаты.
На столе лежали старинные пергаментные свитки, с красными восковыми печатями, чрезвычайно большими, удивительно рельефными… Вокруг стола стояли люди, каждый перед своим свитком и печатью — они, стоя, о чем-то совещались.
Я из почтения к ним остановился у порога, ожидая, пока меня заметят, подзовут, спросят, зачем я пришел, чтоб я мог им сказать о птичьей рати и предупредить об опасности… Никто меня однако не подзывал.
Никто меня не замечал; так увлечены они были разговором. И я невольно услышал их спор. Из совещания, нехотя подслушанного, я убедился, что нового я им ничего не скажу; они уже сами знают, и об этом таки совещаются.
И один говорит, что нужно выйти и встретить птиц силой… Надо созвать слуг и вооружить их…
Но оказывается, что жителей в доме чересчур мало, и слишком толсты они, чтобы идти на войну, а слуги давно разбежались, как крысы с дырявого судна. А другой советует: запереться, задвинуть все засовы, замкнуть все ворота и двери; пусть осаждают годами. Но и это оказывается глупым: старые замки! От времени заржавели, их не повернуть; старые засовы их и с места не сдвинуть, ни на волос.
А один говорит: пропало! Надо головы склонить и принять птиц, как дорогих гостей, пока те сами не уйдут…
Но кто знает, уйдут ли они? Куда поместить их? Чем их угостить? Вина и пищи для всех никогда не хватало.
Кто-то предложил:
— Давайте, сами птицами замаскируемся, отправимся в пустыню, присоединимся к их стае, также станем копаться в песке, питаться старой листвой, и с проклятиями ходить войной на старый дом… Лишь бы сохранить жизнь!
Но это еще глупее казалось: при всем их горе, они все же слишком жирны были, и к тому же — ни следа крыльев…
Где крылья достать?
И все стали грустны и тихи. А я между тем, осматриваясь, заметил старого седовласого человека, сидевшего в стороне и молча прислушивавшегося к чужим разговорам.
Старец был изумительно древен… Туча лежала на его изборожденном лбу, его старые глаза сверкали сталью, а по губам змеилась горькая усмешка.
И я подумал: он наверное умнее их всех — почему он молчит? Неужели так-таки ничего и придумать нельзя?
И, будто в ответ на мой мысленный вопрос, отозвался какой-то молодой человек, самый юный в собрании, и сказал:
— Можно крылья достать! Со временем все могут стать крылатыми!
— Как? Как? — раздались вопросы со всех сторон.
— Возьмите древние свитки и сожгите их… Сожгите старые пергаментные свитки, с красными восковыми печатями, раскройте окна, чтоб ветром унесло их пепел, и пусть их пыль развеет по всем концам мира!
Младший из них был каббалистом и знал, что сожжение старых свитков есть лучшее исцеление и вернейшее средство для появления крыльев, если они таятся внутри!
Молодой человек не ограничился словами; вскочив на стол, он поднес свиток к красному пламени лампады… Потянуло тонким дымом…
И другие, вижу я, следуют его примеру, также взбираются на стол, хватают дрожащими руками древние письмена и тянутся к огню — к огню, который должен их очистить от излишнего жира и дать им крылья… А остальные, не нашедши места на столе, бегут к окнам, и хотят их раскрыть…
Но в то же мгновение старец вскочил, как лев, со своего места и заревел:
— Изменники, разбойники, поджигатели!
И он выпрямился, как железный столб, и, подошедши к лампе, одним духом ее затушил… В угловой комнате стало темно…
8. Без конца
— А каков был конец этого происшествия? — спросили мы замолчавшего ребе Нахмана.
— Конец еще не наступил, — ответил ребе Нахман. — Птицы с крыльями, величиною с плавники, одними следами крыльев, и худенькими, ровно палочки, ножками, не так скоро могут добраться до старого дома.