(Кто дает жизнь, тот дает и на жизнь)
1. Предисловие.
оспода! Я, меламед Иехонон, хочу рассказать вам «историю».
И «история», которую я хочу вам рассказать, будет, как маленькое колесико в большом колесе рассказ, вплетенный в другой.
И обеих этих «историй» я не выдумываю из головы и не высасываю из пальца, как принято говорить; я, слава Богу, не из писак, и ни отец, ни дед, ни прадед мой никогда писателями не были.
И рассказывать я буду простыми словами, без соли и перцу, как говорят, — поэзию я ненавижу… Кто говорить правду, тому не нужно поэзии… Тот говорит просто, на материнском языке…
Еще об одном я должен предупредить: я считаю возможным, что сказки, которые буду рассказывать, покажут вам воочию, что во многих вопросах вы, господа, слишком далеко зашли; что вы слишком полагаетесь на ваши чувства; что на свете есть такие вещи, которые и не снились ни вам, ни великим мудрецам вашим… И я таки прошу вас не обижаться…
Хотите — верьте, не хотите — как хотите.
Между прочим, я хотел бы оправдаться перед людьми нашего согласия.
Нашим, может быть, досадно будет, что я выношу, будто, сор из избы, в особенности, в настоящее время, время всяких отрицателей… И благодаря этому может выйти, не дай Бог, какая-нибудь неприятность!.. И вот у меня для этих людей имеется добрая весть! Я хочу их поставить в известность, что никакого отрицания нет; это одни лишь выдумки!
Весь мир — это сама вера!
И разве может быть иначе? Мир велик, безгранично велик, бесконечен! А наш ум так мал, так крохотен, что мы похожи на человека, который темной ночью блуждает в темной и мрачной пустыне с копеечной свечкой в руках, бросающей свет не дальше носа!
Я придерживаюсь своего взгляда без веры жить невозможно! Одним разумом нельзя ограничиться. И кто думает иначе? Разве писаки, сочиняющие книжки для народа, для кухарок и горничных, выдумывающие сказки про разбойников и грабителей, про фальшивые векселя и фальшивомонетчиков — лишь бы напугать народ, лишь бы вскипятить кровь… — Вот эти-то самые писатели и выдумали отрицание, безбожие! И тоже — чтобы пугать народ — горничных, сапожников и портняг…
Правда то, что без веры нет воли! Говоря простым языком, — человек, который не верит, ничего не хочет, ничего не желает!
Такой человек — не что иное, как кусок глины, идол!
И если видишь, что у людей есть желания, и что они эти желания приносят в жертву ради других, более высоких желаний, что люди пьют, едят, устраивают себе семейный очаг, работают в поте лица, что голова их поглощена делами, — то знай, что эти люди верят! Верят, по крайней мере, в свою собственную жизнь!..
Ибо сомневаться и в этом можно! Хочешь и говоришь: ничего нет! Ступай, спорь с ним!
Общий закон: все верят! В чем же разница? Один верит, что Левафиан подают раньше, а затем дикого вола; а другой говорит, что сначала идет дикий вол, а затем уже Левафиан, как закуска. А юноша просвещенный, который не верит ни в дикого вола, ни в Левафиана, верит в эфир! А что такое эфир? Один из них мне пояснил, что эфир это — нечто, не обладающее ни телом, ни силой тела, ни душой, и ничем духовным… И не имеет никакого притяжения — нечто невесомое… Короче говоря: и «да» и «нет» вместе…
Я спросил его, видел ли он эфир?
— Нет, — ответил он, — но он верит. Одним словом — веруют.
Какая же разница? Только в том, что у каждого есть свой ребе, своя вера, — почти что — свой божок…
Все смотрят другому в рот! Все целуют: один — занавес на Скинии Завета, хоть и не знает, что творится внутри Скинии; другой — хасидскую книгу, когда она падает на землю!
А я сам видел своими глазами, как один из их компании поцеловал «Тайны Парижа»! А, как я слышал из вполне достоверного источника, — «Тайны Парижа» — страшная сказка про какого-то «Хареойну», — не про того, о котором говорится в книге Эсфири, — а написана каким-то французским дровосеком, босяком, разгуливавшим по улицам! Целовали и другие враки, которые французский враль сочинил, а виленский писака из «просвещенных» переделал на древнееврейский язык!
Господа! Я, слава Богу, много прожил на свете. Был я меламедом и в деревнях, и в местечках, и в больших городах! Уже семь лет, как я, слава Богу, состою меламедом в Варшаве и, благодаря Господа Бога, вращаюсь среди людей, знаю людей…
Я знаю миснагидов, которые возмущаются по поводу каждой хасидской мелочи; знаю хасидов, которые считают хасидов другого толка за безбожников.
Я знаю «просвещенных», много «просвещенных»: великих и маленьких, знатоков и просто писак, и много-много вольнодумцев!
Всех их я знаю! Но настоящего неверующего я еще до настоящего времени не видал!
Я даже беру на себя смелость сказать, что среди всего сонма просвещенных нет ни одного, у которого было бы нечто свое, своя система, свой взгляд. Среди всего сонма «просвещенных» я не видал даже одного, кто бы на вещи смотрел своими глазами… За исключением, может быть, двух-трех великих умов… Все остальные — вся их компания — не стоят и выеденного яйца, говорю я вам! Они тоже хасиды, только другого сорта! Они верят в своего ребе. И они поклонники своего «гения», как мы — нашего.
Я чем угодно могу поклясться, что нет у них ничего своего! Одна лишь вера в своего гения. И они подражают ему, не зная даже разницы между тем, что тот говорил обдуманно, сознательно, после долгого размышления, и серьезно, и тем, что он сказал мимоходом, или в гневе, или совсем из упорства.
Точь-в-точь как и мы, смертные, как две капли воды.
И если ко мне приходит один из этих господ и заявляет, что он неверующий — я, конечно, не стану смеяться над ним но знать-то я знаю, что он шутит, или просто хочет пыль в глаза пустить! Как раз такой обыкновенно боится ночью выйти один на улицу! А может быть, он должен так говорить, этого требует профессия! А чего только человек не делает для хлеба! Возможно также, что он просто дурень, идиот, не знающий, чего он не знает, во что надо верить!..
А раз так, то зачем нам стыдиться того, во что мы верим?!
Чем наши люди хуже просвещенных, которые только и делают, что рассказывают сказки про своих великих людей? Разве тем, что наши сказки не вымышленные? Что мы не пугаем народ разбойниками, грабителями, фальшивыми деньгами и фальшивомонетчиками! Неужели таки необходимо писать про то, чего и в помине не было?
И тем более, что я не хочу рассказать вам «историю», что случилась за тридевять земель и в Бог весть какое время, я хочу рассказать вам только то, что действительно было, здесь, в нашей Варшаве, и совсем-таки недавно!
Ба! Может прийти кто-нибудь и сказать, что не так было дело, что все это ложь.
Пусть придет, пусть посмеет! Я, слава Богу, простой меламед, не писака, Более сохрани, не мое дело лгать, и живу я не ложью!
Одним словом, история эта, — сущая правда Может, кто-нибудь явится и даст этому другое толкование? Посмотрим.
До сих пор было предисловие, а теперь начнется самый рассказ!
2.Острота Молчальника,царство ему небесное; достоинства моего брата, блаженной памяти; хорошее начало.
Рассказывают про Молчальника, блаженной памяти, будто его как-то раз спросили, почему он не произносит проповедей перед народом, как все праведники? И он по своему обыкновенно ответил молчанием.
Но в минуту хорошего расположения, когда пристали к нему и настаивали, он, улыбнувшись, ответил так:
— Люди, — сказал он, — удивляются мне, почему я не произношу проповедей; а я им удивляюсь, как они могут произносить проповеди. Как можно начинать и кончать чтения Божьего Слова, когда Тора не имеет ни начала, ни конца, когда она бесконечна!
— Но что же? Дело простое: люди, не зная Торы, произносят все, что им в голову приходит, начинают когда и где им угодно, и кончают когда и где им угодно! Ибо то, что они произносят, не есть бесконечность; это не Божья Тора! Это их собственная, вымышленная Тора! Но тот, кто знает Тору, тот «слов» не произносит, так как не знает, где начать и где кончить!
Возьмем пример из жизни, хотя бы из суда. Вызывают свидетеля, честного человека, который не хочет и не может говорить неправды; тот, когда предстанет перед судом, начинает издалека, с Адама, и никак не может добраться до дела; в особенности, до конца… Но тот, кто рассказывает от себя, тот заранее все распределит, говорит бойко, зная, как начать и как кончить. И рассказ его льется плавно и легко!
Это применимо и к нашему рассказу: писака, который, как говорят, высасывает из пальца, умеет начать и кончить рассказ, как и когда ему хочется, Это его собственное дело, и он поступаете с ним, как ему угодно! Хочет, делает его длинным, хочет, делает коротким… Я же рассказываю факты, как они есть, истинную историю, — и таки не знаю, откуда начать и где остановиться! «Ничто не ново под луной», — все имеет связь с предыдущим, а то с прошлым и т. д., так что не знаешь, что было раньше всего, приходится начинать от начала творения!..
Но в честь моего покойного брата Зайнвеля я начну с него…
Все, вся Францисканская улица, знает, что брат мой, блаженной памяти, был замечательный ученый и очень богобоязненный человек.
Он был вдовцом, и к старости остался один с дочерью, девицей. Броха-Лия ее звали. Жил он в нужде, заниматься у него уже сил не было, и он остался без хлеба; а дочка его, Лия; растет не по дням, а по часам, словно на дрожжах… Одним словом, — беда, да и только!.
Но господь помог. Собралось несколько богачей, все люди именитые, почтенные, дети которых учились у него, собрались и порешили, — выдать Лию замуж, а брату моему дать на дорогу, пусть едет в Палестину.
Правда, поездка не увенчалась успехом: по дороге, не про вас будь сказано, он заболел и умер; все же он имел счастье видеть Цфасс, где он скончался и с почетом был предан земле.
Раввин из Цфасса произнес прочувствованное слово. Слово это было напечатано в книге «Дорогой жемчуг», и всякий, читая ее, пальчики облизывает.
Ну, теперь, имея начало, я смогу и продолжать.
3.Самый рассказ. — Неудача. — Беда за бедой. — Лия брошена мужем.
Милостыня, — великое дело! Но только для тех, кто дает милостыню. Но я не завидую тому, кто берет милостыню, кто, увы! должен прибегать к помощи благотворителей…
Завидую я брату моему, царство ему небесное, что он во время умер и больше горя не видал!
Ибо богачи, которые выдали бедную невесту, забыли совершенно, что Лия — дочь ученого еврея и чистая, честная душа… И выбрали жениха, не подходящего ни ее положению, ни тем более положению ее отца…
Все желание их было дать ей мужа, кормильца, раз навсегда свалить с себя это бремя!..
И сделали они это, не обдумав, как следует, — лишь бы с плеч долой…
И нашли молодчика дешево, — вхожего к адвокатам.
Многого и он не хотел; кормить жену он может — ну, и по рукам.
Сделали приданое, позвали музыкантов и устроили свадьбу.
В добрый час!
Мне, правду сказать, парень не нравился. И моя Фейга, дай Бог ей здоровья, только заметила, что до хороших ему далеко, он — не из больших редкостей. Но раз брат мой, царство ему небесное, ничего не возразил, то мы подавно молчали.
И в этом молчании немного было умного.
Не успел брат мои, царство ему небесное, уехать, как началось дело. И обнаружилось, что все не так, как должно быть!
Стороною я узнал, что семейные дела у них немного прихрамывают: ссорятся, галдят, соседи стучат в стену!
Слышал я также, что Лия не очень довольна, — муж не набожен!
А он грозит ей, что оденет немецкое платье и сам сделается адвокатом!
Притом, Моше, ее муж, говорит, что его надули, что показали ему другую, более красивую невесту; на этой он бы не женился! И платья ее не нравятся ему, — собрали, — говорит он, — какие-то старые тряпки…
— Обещали, — говорит он, — содержание, кормить меня с женой, а взамен этого показали кукиш с маслом!
И еще одну претензию он имеете: он рассчитывал на родство с богачами, на «протекцию», а они, повеселившись и покушав, как следует, на его бедной свадьбе, его на порог не пускают…
Понятно, что на первых порах я не хотел вмешаться… Те господа и жена моя Фейга не позволили… И что это — новость, что ли! Все бывает! После свадьбы, пока не привыкнут друг к другу, часто происходят недоразумения между мужем и женой…
А затем, привычка, ведь, вторая натура, — уживаются.
И действительно, я сам немало ссорился с своей Фейгой первый год после свадьбы… А затем, когда стали появляться дети, когда мы перешли на свои харчи, мы оставили эти глупости.
Я стал подыскивать себе дело… Не везло; я и стал меламедом, и ничего, слава Богу, живем, дай Бог так до ста двадцати лет!
Одним словом — я молчал! А в особенности, когда вскоре Фейга глазами указала мне на Лию, как бы говоря: понимаешь? А мне ведь пальца в рот не клади; я и подумал: добрый знак, все к добру!
А вышло шиворот-навыворот.
Он остался все тем же, чем был, даже, можно сказать, хуже чем был!
Фрукт этот обладал свойством праотца Авраама; он мало говорил и много делал; мало того, что надел немецкое платье, он стал еще по целым ночам в карты играть!
Что ни ночь, он приводит к себе целую ораву, заставляет еще Лию подавать им чай, водку, приготовить селедку и заправить ее непременно уксусом и маслом, так они есть не могут! Закусывают они только белым хлебом; черного — сохрани Боже — нельзя и подавать! И не дай Бог, если, чего-нибудь не хватает, поднимается скандал! И он еще издевается над ней! Смеется над ней при всех!
Мало того, ругает ее и проклинает!
Вижу я, что дело скверно, что нельзя больше молчать; набираюсь храбрости и отправляюсь к нему.
Прихожу и начинаю разговор, понятно, в ласковом тоне, даже с усмешкой, как это у меня в привычке. Дружелюбно, в виде шутки, замечаю ему, что если он и грешит против законов веры, то большой опасности в этом еще нет! И рассказываю ему про дела раскаявшегося грешника… И говорю ему, что заслуги предков Лии помогут ему на этом пути!.. Стоить ему только начать, сделать первый шаг по пути раскаяния!
Я обещаю ему, что приласкаю его, введу в среду своих единомышленников — хасидов. И если, Бог даст, поеду к ребе, то возьму и ею с собой, и все прочее в этом роде…
Так он чуть не лопнул со смеху!
Он высмеивает и меня и моих единомышленников, и самого ребе. Он с удовольствием уступит мне все эти блага, только бы взять у него Лию!
И при этом он употребляете такие выражения, которых и повторить нельзя.
Увидев, что нет исхода, я стал говорить более строго, Сказал ему, что хотя он и носит немецкое платье, все-таки он неуч и набитый дурак, А затем я уже совсем смело сказал ему, прямо: хочет он исправиться — хорошо, а не хочет — так он себе уготовит долгие годы муки в аду.
И он снова расхохотался! Ад, что ему ад? Словно он был там и видел, что, сохрани Боже, ада совсем нет!
А в заключение он, нахал этакий, указал мне на дверь!
Что же мне было делать?
Лия, вижу я, вся позеленела и пожелтела, слезы льет ручьем, я взял и ушел, и вызвал его к раввинскому суду.
Так он не является; я жду, долго жду…
Со временем все успокоилось! Я, по крайней мере, не слышу ничего…
А не слышу я потому, что греховодник этот строго-настрого приказал Лии, чтоб нога ее не переступала порога моего; а то смертным боем будет ее бить. Понятно, Лия, как честная женщина, делает то, что муж: велит; и вот сидит она дома и проливает слезы тайком…
Я ничего не слышу; ничего не знаю!
В это время сваливается на меня своя беда.
Жена моя, Фейга, заболела. Доктор говорит, что у нее жар, соседи говорят другое, а мне самому думается, что ее сглазили.
Дом без хозяйки, дети без матери, и без отца тоже; это было начало учебного года, а у меня не хватало еще двух-трех учеников!
Но этого мало. Мне самому еще тоже нездоровится!
От варшавских лестниц я без сил остаюсь! А тут меня гоняют со всех сторон: хозяин требует за квартиру — за две четверти не уплочено! Ревизор требует, чтоб я снял еще одну комнату для учеников. Чтоб побольше воздуху было!
Пусть меня Бог не покарает — я таки затормошился и про Лию совершенно забыл!
А когда и вспомнишь, то думаешь, раз тихо, значит, — разбойник этот раскаялся, и медовый месяц наступил!..
Просто живется ей хорошо, и она знать не хочет бедных родственников…
Но раз прихожу я домой, усталый, с опухшими, не про вас сказано, ногами — хочу я руки умыть, что-нибудь закусить и расправить свои кости, как вдруг жена моя Фейга рассказывает мне новость: Лия приходила и плакала горькими слезами; говорила, что мы настоящее разбойники, что нас не интересует ее горькая доля, что она круглая сирота и одинока, как перст. Рассказывала она, что муж ее причиняет ей невероятные страдания, что он ей кровный враг; бьет и истязает ее. Уже много раз он до крови избивал ее; из носа, из ушей лилась кровь…
Я спрашиваю у жены моей: возможно ли? Возможно ли, чтобы человек бил свою жену, тем более беременную?
И отвечает она мне, что он безумный! Моше совсем сбился с пути… На Бога он не надеется — он и кричит, что ему нечем жить, а посему он хочет, разбойник этакий, чтобы Лия сделала…
Все так делают, — говорить он.
Жены всех богачей так делают.
А она не хочет; так он бьет ее, проклинает ее страшными проклятиями, ее и ее отца.
Когда я услышал, что он проклинает брата, царство ему небесное, я вскипел! Забыл про все на свете, схватил палку; одно из двух — мне смерть или ему смерть, зарежу эту собаку! И бегу, что есть сил, задыхаюсь…
Я пришел… и увидел… Ой, что я увидел!
Дверь настежь… в комнате тьма кромешная… Молодца нашего нет.
Ни посуды, ни постели — он стащил все… А она где?
Она лежит на полу, лежит и мечется…
4.Чудо. Жена моя Фейга и ее дела.Меня выбрасывают и куда я иду.
Чудо большое, что у жены моей Фейги, не сглазить бы, удивительно прямой ум.
Когда я схватил палку и стал кричать, что иду убить эту собаку, жена моя Фейга очень хладнокровно отнеслась к этому… Жена моя знает, что я, слава Богу, не разбойник, что мухи на стене и то не трону. Она знает, что когда я совсем выхожу из себя, то первым долгом начинаю плакать. Уж такая привычка у меня, от гнева слезы льются у меня, как вода.
И даже то знает жена моя, что и учеников моих я тоже бью не так, как следует, и отцы их даже в обиде на меня. Я сам порою боюсь, что мало этим угождаю Богу и людям; от поры до времени пороть необходимо! А в особенности с тех пор, как один из моих учеников сбился с пути, я крепко верю, что розги необходимы…
Но не будем отклоняться в сторону!
Словом, жена моя знает, что вреда я ему не сделаю, и она поэтому спокойно сидит на кровати. Но потом, когда прошел час, другой, а меня все еще нет, она испугалась; она уже решила было, что я мерзавца этого укокошил, и что меня посадили в тюрьму!
Ну-ну! Забыла она про все хворости, забыла про детей, про дом и скарб, накинула на себя что попало и бежит меня разыскивать. Даже дверь забыла запереть за собою.
Оглядываюсь — она тут, и не успела она войти, как, взглянув, поняла все, что происходит.
Прежде всего, увидев, как я стою, разинув рот, она крикнула: дурень!
И тут же открыла дверь и закричала: «караул»! Кричит она. Появляются тотчас соседки, жена моя начала командовать, а соседки работать. И одна из соседок, по ее приказание, таки вытолкала меня за дверь…
Куда идти? На улице мокрый снег идет, ветер хлещет в лицо, закрадывается через дыры моего платья
Отправляюсь в синагогу.
В синагоге еще сидели люди, любящие после богослужения заглянуть в Талмуд.
Достал я тоже книгу.
И мне больше уж ничего не надо! Довольно с меня!
Как только я открыл книгу — так забыл и про Лию, и про мужа ее, изверга рода человеческого, забыл весь мир.
Кого бросил муж? Кто бежал? Кому трудно рожать?.
Ничего! Ничего! Ничего уж не знаю!
5.Мои ученики. Кто мой учитель?Какова награда за ученье. Притча о птице.Дурные мысли и сомнения.
Когда я сам с усердием берусь за Талмуд, ученики мои, дети богатых родителей, никак этого понять не могут и спрашивают меня, неужели и мне еще надо учиться? И кто мой учитель?..
Глупцы! они совершенно не знают, что мир Божий — прекрасный учитель, что забота о насущном хлебе — хороший учитель! Бесконечные страдания — отличные учителя… Назойливая мысль, неотступно сверлящая мозг, «что кушать?» — совсем выдающийся учитель!
А они сами, ученики мои, и родители их — хозяева мои, тоже великолепные учителя… Ох, еще какие!
Все заставляет учиться.
Но какова награда за учение!
Открываю книгу — так нет мне равного.
Когда я открываю Талмуд, то чувствую, что небо открывается мне. Что Господь Бог в великой милости своей дал мне крылья, большие, широкие крылья! И я лечу на них. Я — орел Улетаю далеко, далека Не только за моря. Из этого мира я улетаю.
Из этого мира лжи, лести и тяжких страданий.
И я улетаю совсем в другой мир! В новый мир, мир, полный добра, только добра; в мир, где нет пузатых хозяев, где нет знати, невежественной знати; в мир, где нет денег, нет забот о хлебе насущном Там нет ни тяжело родящих матерей, ни голодных детей, не слышно женских голосов!
И там я, — бедный, больной, забитый, изголодавшийся и высохший меламед, — я, придавленный бедняк, который здесь нем, как рыба, которого здесь топчут, как червяка — там я человек, с которым считаются! И я свободен, свободна моя воля, и я могу творить! Я целые миры строю и целые миры разрушаю! И новые созидаю на их место! Новые, более красивые и лучшие миры! И я живу в них, летаю по ним. Я в раю… в истинном раю.
И понимаю, что я куда больше знаю того, что в состоянии высказать своим ученикам и даже себе самому! И я чувствую то, чего нельзя выразить словами, чего ни один глаз не видит и ни одно ухо не слышит, только в сердце это растет, там оно живет, там бьется!
«Двое ухватились за талес» — в этом тексте «двое» в моих глазах не обыкновенные люди с улицы, Рувим и Симеон, как я объясняю своим ученикам! И «талес», из-за которого они спорят, не простой талес, который можно купить у Иосель Пешее в лавке. Нет! я глубже это понимаю…
Я глотаю блестки, яркие искры, сверкающие между строками, меж словами, между буквами, душа впитывает их, как губка. Я чувствую, как пропитываюсь насквозь и проникаюсь светом, который скрыт для праведников в будущем мире.
Только бы сидеть над Талмудом! Только бы изучать его!
И то должен я вам сказать, что, когда приходится бывать в богатых домах и видеть, как они по целым ночам играют в карты, или проводят время в двусмысленных беседах или других суетных делах…
Или, когда я иду по улице, вижу сквозь открытые окна трактира, как окутанный облаком дыма сидит рабочий, пьет и говорит непристойности… Когда я вижу все это, поверьте, я вовсе не сержусь… Я их вовсе не осуждаю… Наоборот, сердце у меня сжимается от жалости к ним…
Ибо, с другой стороны, что им делать без Торы?..
Как я уже раньше сказал, я был меламедом в деревне. И ученик мой показал мне, как под конец лета птички слетаются и до наступления зимы покидают нашу страну… Я видел, как они слетаются целыми стаями и улетают далеко, далеко…
Маленькие птички не могут и не хотят здесь оставаться на время снега и морозов… В это время бедной птичке здесь не прожить… И птички это знают: они чувствуют, что идет зима, их ангел смерти приближается…
Только раз я видел, как одна маленькая птичка искалеченная, с переломленным крылышком, прыгала-скакала по холодной промокшей земле, пищала-пищала, и не могла подняться ввысь и поспевать за большими птицами…
И больно было смотреть, как бедная птичка места себе не находила; она все прыгала, прыгала, смотрела, как те, свободные птички, улетают, уносятся далеко-далеко ввысь…
И тогда то я подумал: вот на эту больную птичку похожа душа неуча!..
Летать не умеют они, невежды; крыльев у них нет, знаний нет!
Дай им знание, дай им крылья, они полетят! И они тоже полетят ввысь, в надзвездные миры.
Но им переломали крылья, и они пресмыкаются по земле, по мокрой грязи…
Сквернословят, играют в карты!
Богатый в зале, бедный в трактире.
Но вернемся к делу.
Как сказано, я сидел над Талмудом.
Мало-помалу народ разошелся. Служка вышел последним.
Мне какое дело? Я поглощен, ничего не вижу!
При свече, в теплой синагоге, за раскрытой книгой я и один не боюсь.
И я как следует увлекся и углубился!
Тора, как вам известно, похожа на море, волны захлестывают!
Они проглотить меня хотят. Но я умею плавать. Вот я опускаюсь, но затем всплываю наверх, и опять я на поверхности. Порою утихает море. Становится красиво, чисто и ясно, как небо. И душа моя купается в освежающей, оживляющей воде; скользить, как по зеркалу, с радостью, с удовольствием. И вода омывает ее, очищает ее от всех пятен мира сего.
Чистой, святой делается душа.
Но вдруг чувствую, что обожгло мне палец… и я остаюсь в темноте…
Оказывается, свечка кончилась у меня между пальцев.
А одному в темноте, мне страшно!
Большой страх напал на меня.
Когда светло, будь то днем или ночью, я не боюсь.
Тогда мне хорошо! Я вижу мир вокруг себя, я чувствую хозяина над миром. Я вижу мир, и мир видит меня; и я знаю, что я частица мира, что его хозяин — и мой хозяин, что без Его воли ни один волос не упадет с головы моей. Он не допустит, и мир сам тоже не допустит…
В самом деле — за что? почему?
Но в темноте, когда я один впотьмах, когда я не вижу мира, тогда я совершенно теряюсь. Дурные мысли осаждают меня! Тогда кажется мне — пусть Бог не покарает за это — что у меня нет ничего общего с миром, что меня вырвали из него и увели куда-то…
Я уже не принадлежу миру; ни я, ни моя жена, ни мои дети… Никакого касательства с ним не имеем! Вот схватят меня, или кого-нибудь из них, схватят тихонько, и никто не увидит, никто не узнает, никто не почувствует.
И как только кончилась свеча, у меня испарилась избыточная душа, жаждущая знаний, и я остался со своей дрожащей, испуганной, обычной душой меламеда-нищего…
Я снова — ничтожество, червь, затерявшаяся вещь…
И уста мои лепечут: «Господи помилуй, Господи помилуй»…
А сердце бьется и стучит: Лия родит, наверно родит… И еще двойни родятся. Мать ее славилась своими двойнями!
Мало с тебя собственной жены и детей, вот тебе еще Лия с ребенком, с двумя-тремя детьми. Зайнвель-Иехиэль уже покоится в земле… Он сидит себе там в раю и, изучает Тору; а ты работай… корми…
И уста лепечут: «Господи помилуй, Господи помилуй!»
И дурные мысли подсказывают: если бы Бог захотел сжалиться, то другого средства у него нет, как послать ангела смерти… Ко мне… или к родильнице…
Более милосердый, Боже милосердый!
И я знаю, что грешу перед Богом, что становлюсь неверующим в Него… Я знаю, но у меня нет власти изгнать из души искушения… эти дурные мысли… Я беспомощен, когда один. А в темноте — совсем бессилен!
Я знаю, что единственное средство — Тора, и я хочу учить наизусть, хочу вспомнить содержание, но не могу! Я забыл, я все перезабыл! Всю Тору забыл!
И что было сил я закричал тогда;
— Господи! помоги мне! помоги мне!
И — чудо совершилось!
6.Чудо. Скрытый свет. Исправление души. Ангел смерти. Наказание за призыв смерти.
Позже, когда я рассказал эту историю одному из «просвещенных», моему бывшему ученику, он смеялся, да еще как смеялся! Совсем, совсем никакого чуда не было, — говорит он. Случай, только случай, говорит он, или сила воображения, а может быть, совсем сон…
Но мне-то какое до этого дело?
У Исро было семь имен, а был всего один Исро.
Называй это, как хочешь: чудом, случаем, воображением… факт остается фактом.
И я знаю только, что в тот момент, когда мне уже казалось, что вот-вот я провалюсь в преисподнюю — вся синагога вдруг озарилась светом! И поразительно приятным светом! Такой голубой свет, как снопы, которые летом исходят из солнца, и проникают через окно в комнату.
Сноп — воочию видишь, — состоит из маленьких светящихся капелек, и каждая капля с быстротой молнии несется в сноп…
И такой сноп света наполнил тогда всю синагогу…
И я сразу успокоился… дурные мысли исчезли…
Синагога полна приятного света! И я преисполнен светлой, сладостной надеждой! И все внутри меня так ясно, чисто, как: хрусталь.
И когда я поворачиваюсь к восточной стене, откуда идет этот сноп, и я вижу кого-то!
И кого, думаете вы, я вижу?
Брата моего, блаженной памяти! И на том самом месте, где он обычно сидел и занимался.
Он сидит над книгой… Лица его я не вижу, так как он держит голову руками; но сердце подсказало мне, что это он!.. Что это брат мой Зайнвель-Иехиэль…
И я совсем не испугался.
Ибо правило такое: кто живых не боится, тот дрожит перед мертвецами… Но я? Я несчастный червь, который постоянно боится всего живого, чего мне бояться покойников? И кого вдобавок? Брата своего Зайнвель-Иехиэля, который и при жизни был шелковым? И я прямо задаю вопрос:
— Зайнвель-Иехиэль, это ты?
— Я, — отвечает он и снимает руку с глаз.
И я увидел его лицо… Такой лаской веяло от него. В глазах светилось такое умиление.
И я спрашиваю дальше.
— Что ты делаешь тут, брат мой?
А он мне отвечает:
— Что я делаю? Очень многое делаю. При жизни я здесь сидел и занимался Торой, и лукавый путал меня. Забота о насущном хлебе вмешивалась, и я много-много мест пропустил, и много мест я без проникновения в их смысл учил… Теперь я делаю то, к чему я присужден, спасаю душу свою. Я повторяю вновь.
— И все с усердием, осмысленно?
Он качает головой в знак утверждения, а я спрашиваю:
— Зайнвель-Иехиэль, ты учишь с усердием, ибо ты не знаешь…
И он перебивает меня своим сладким голосом:
— Дурень ты этакий, — говорит он, — совсем наоборот. Так как я знаю, я с усердием и учу; при жизни я мало знал, много сомнений было, и я пропускал много вещей без смысла; так как то, чего не знаешь, сбивает.
— А теперь, когда я знаю, когда у меня нет сомнений, я все учу со смыслом, проникновенно.
— А ты знаешь, что Моше…
— …убежал в Америку? Я знаю. Я знаю даже с каким пароходом он ухал… Он трефное ест на пароходе… я знаю.
— А ты знаешь, что Лия…
— …Тяжело рожает? Конечно, знаю. Я даже знаю, что у нее родится мальчик…
— А не двойня?
— Нет, двойни у нее не будет. Но в великой милости нуждается она. Ребенок будет калекой… Разбойник этот толкнул ее и искалечил…
А я продолжаю спрашивать:
— А может быть ты знаешь, чем она будет жить?
— И это я знаю, — отвечает он приятным голосом.
Он придвигается ко мне, берет меня за плечи и говорит:
— Выгляни, выгляни в окошко!
Я взглянул.
— Ну, что ты видишь?
— Я вижу, кто-то мимо идет… одет в белое… лицо сияет, словно дух Божий снизошел на него, поразительно сияет… И идет медленно.
Мне чудится, будто музыкант идет и наигрывает сладостную, за душу хватающую мелодию!..
Вот прошел человек…
— Не человек это был, — а ангел!
— Ангел?
— Ангел, и добрый ангел… очень добрый! Ангел смерти!
— Ангел смерти? — говорю я, уже испугавшись.
— Чего ты боишься? Хочешь убежать от него?
— И куда, куда направился этот ангел?
— Куда? К богачу Симхе, дочь его в родовых муках…
— Это я знаю… Сегодня утром я с целой компанией читал псалтырь за нее и ее ребенка…
— Молитва спасает наполовину; ребенок останется в живых…
— А она?
— Ты ведь видел!
— Это он к ней шел!.. И так нехотя, медленно, шаг за шагом; из жалости что ли?
— Возможно! Ему нечего спешить, он не посланец Бога.
— Что ты говоришь? — кричу я в испуге. — Кто же еще может распоряжаться?
— И у человека тоже есть своя воля… Она сама призвала его…
— Она сама?!
— Ей не хотелось иметь ребенка, ей не хотелось быть матерью! Тоже искалечила…
— Господи Боже мой! — воскликнул я, и в голосе у меня слышалось большое страдание. — Она умрет за грехи свои. Но в чем ребенок виноват? Ребенок ведь сиротой останется… Господи Боже мой!
— Не кричи, — и Зайнвель-Иехиэль берет меня за руку. — Не кричи! Лия будет его кормилицей!. И отныне знай: кто дает жизнь, дает и на жизнь!
И в тот самый момент он испарился в пространстве, светлый сноп исчез, и в окно глядел бледный свить раннего утра…
7.Кто дает жизнь, тот дает и на жизнь.
Вы и представить себе не можете, что я пережил в этот момент.
Я упал ниц, растянулся во весь рост; целые реки открылись в глазах моих, и слезы лились, лились…
И мне казалось, что то не слезы льются, а камни падают, камни поднимаются из сердца и сваливаются сквозь глаза! Ибо чем больше слез проливалось, тем меньше тяжелых камней оставалось на сердце, становилось легче и свободнее!
И рассказ уже кончается.
Я отправляюсь домой.
Дверь, вижу я, настежь открыта.
Вошел я в комнату и при слабом свет занимающегося утра вижу, что здесь орудовали воры.
Вещи исчезли из дому!
— Ладно! — думаю я себе.
Дети кашляют со сна хриплым, сухим кашлем.
Я прислушиваюсь и все думаю — ничего не страшно.
Вскоре пришла и жена моя Фейга и говорит:
— Поздравляю.
А я ей в ответ
— Что? Мальчик, урод?
Она остолбенела.
— Ты пророк, что ли?
И не слышит, как дети кашляют, как дом опустошен.
— Откуда ты это все знаешь?
И я говорю ей:
— И еще кое-что я знаю, жена моя! Я знаю, что дочь богача Симхи померла (слово «почила» не шло мне на язык), ребенок ее — мальчик — жив! А Лия будет его кормилицей.
— Кто это тебе все сказал?
— Ибо, — отвечаю я, — Тот кто дает жизнь, тот дает и на жизнь.
И я ей все рассказал.
2. С каждым разом все меньше
Меламед Иехонон говорил: раз «просвещенные» не смеялись, а наши не обиделись на мою первую «историю», значит я прав, значить это так, как я говорю: вся разница между «просвещенным» и хасидом в наше время только в названии. А что люди ссорятся, спорят, так это тоже только из-за названия…
А раз так; то зачем мне молчать?
Как пчела, собирающая соки из трав и цветов, дает мед, так и я, насмотревшись много в жизни, обязан рассказывать.
И я расскажу вам то, о чем я вспомнил в то время, когда я занимался с моими учениками в хедере.
Дошел я до этого, благодаря ученику моему Ицыку, который был большой любитель споров. Если я, бывало, смолчу ему, потому что не хотел оторваться от Торы, так он думает, что я соглашаюсь с ним! Бог с ним!
А этот Ицык большой сторонник новых веяний…
— Шутка ли, — говорит он, — наше время! Одни машины! (у отца его фабрика). Все движется паром и электричеством; они — наши слуги, — говорить он. — Они размалывают нам муку, пекут хлеб, делают мыло, перевозят нас из одного конца земли в другой!
И он убежден, что изобретатели со временем поработят ветры, и запрягут их в свои машины; соберут лучи солнца и заставят их, к примеру, сапоги чистить! А самое главное, — со временем будут летать на воздушных шарах по воздуху, как ангелы небесные, простите за сопоставление…
Что ж? Когда дело касается техники, машин, еще кое-как можно согласиться… Одно поколение наследует открытия предыдущего, и таким образом, становится изобретений все больше и больше; ребенок, сидящий на плечах у отца, всегда будет; выше самого отца…
Мой ученик, Ицык, утверждает, что человек вообще становится умнее, лучше, как в смысле знаний, так и в душевных свойствах…
— С каждым годом мы на голову вырастаем, — говорит он.
Это, может быть, зависит от того, что ученик мой Ицык, вообще жизнерадостен, и доволен мировым порядком.
— Мир, — говорит он, — распространяется во всех странах, — чувство сострадания растет с каждым днем (много денег жертвуется: отец его, — богач, тоже много денег раздает) и скоро, скоро настанет время, когда сбудутся слова пророка Исайи: овечка будет рядом с волком лежать…
Вот в этом-то я и сомневаюсь!..
Мне вспоминается вопрос царя Соломона: кто знает, возвышается ли дух человеческий?.. Я знаю: есть нечистая вода, которая течет по песку, и от этого делается все чище, так как она осаждает в пески нечистоты; в конце концов она очищается настолько, что может делаться годной для питья. Но есть вода, которая вытекает из скалы, из высокого и чистого места, и чем дальше, тем становится грязнее. Чуть ли не в яд превращается!
Какой воде мы уподобляемся?
Я сижу и думаю; перед моими глазами проходят: ребе Зиселе, блаженной памяти, — известный во всем мире ученый, который двадцать лет занимал раввинское кресло в Замостье; сын его ребе Иехиель, мир праху его, еврей, богач, который, сосватавшись с дочерью люблинского богача, сидел там, всецело отдавшись Торе и благотворению, и слава о его добрых делах гремела по всему миру!
И третий, тоже величина не маленькая, сын ребе Иехиеля, мир праху его, внук ребе Зиселе, именитый богач и всеми почитаемый ребе Иосиф, отец моего ученика Ицыка, который живет тут, в Варшаве, имеет большую фабрику, и уважаемый во всем городе человек…
Вернемся к ребе Зиселе.
Всем известно, что ребе Зиселе был одним из великих людей своего времени!..
Юношей он учился у раввина из Лисы, — из древних ученых. Раввин этот был о нем весьма высокого мнения. В одном из своих писаний он так о нем говорить: «И мой дорогой ученик, Зиселе, в моем присутствии толковал это место, и он опустился глубоко в воду и добыл оттуда дорогой жемчуг. И я уверен, что он будет великим в Израиле».
И так оно и было!
Ребе Зиселе, как говорят, был ходячей библиотекой, — необыкновенная память, светлый ум, — гений со всеми достоинствами.
И почему это его звали ребе Зиселе? А не просто ребе Зисе?
Во-первых, из большой любви к нему.
Он был очень скромен, кроток и ласков со всеми людьми… Он был всей душой предан науке и общественным делам; он не обращал внимания на сильных мира сего, на богачей… Все брал на себя; когда речь шла о большом убытке, он не считался с мнением даже древних ученых, раз вопрос шел о еврейских деньгах, то он обыкновенно говаривал; «Тот древний ученый был раввином в свое время и в своем городе, а я раввин в свое время и в своем городе».
И этот ребе Зиселе управлял своей пестрой паствой, состоявшей из «немцев», обывателей, хасидов разных толков, ремесленников, как добрый пастух своим стадом…
Его боялись все, громкого слова никто не скажет ему.
Стоило ему только сказать: я думаю вот так-то и так-то.
И этого было довольно!
А то «ребе Зиселе обидится!» Чтобы ребе Зиселе не обиделся, содержатель коробки не повышает цены на мясо.
Чтоб «ребе Зиселе не обиделся» ростовщик не продаст заложенный бедняком скарб.
Чтоб «ребе Зиселе не обиделся» — погребальное братство не оскорбит носильщиков, а общество носильщиков не пойдет против погребального братства… Даже хасиды не пригласят себе отдельного резника!..
И в то время, как все боятся ребе Зисе, этого кроткого, как голубь, человека, он сам боялся только квашеного хлеба на Пасху.
В течение всего года он был снисходителен: все разрешено, все можно!
А в Пасху — все запрещено! Нельзя есть, нельзя даже воспользоваться для других целей, ломать посуду велит, — ни с чем не считается…
И почему он так боится? Кары он боялся. Шутка ли, — говорит он. — Какая кара! «Да будет истреблена душа сия из стана еврейского».
И он говорил:
— Лучше все муки ада, — эти я беру на себя за еврейскую копейку, — чем «истребление» еврейства!.
Глубокая мысль!
Во-вторых, его звали ребе Зиселе за его малый рост.
Вечный дух был заключен в тело, которое могло под столом гулять.
Когда ребе Зиселе на собрании сидит, бывало, на председательском месте, его и не видно: хотя и шапку меховую он носил высокую…
Бывало, опоздает кто-нибудь, то только спрашивает, здесь ли ребе Зиселе? Так как, посмотришь, все равно его не увидишь. Но зато, когда он замечает, что кругом тихо, что все повернулись лицом в одну сторону и прислушиваются, — он уже знает, что ребе Зиселе здесь.
Улыбается такой и думает: «Перлы уже сыплются из уст ребе Зиселе… Все молчат и глотают каждое слово… Дай Бог много лет нашему ребе Зиселе».
Главным образом ребе Зиселе отдавался детям. Он страшно любил детей.
Молодежь в синагоге знала это, и стоило ребе Зиселе показаться в синагоге по какому-нибудь случаю, как его тут же подростки окружали со всех сторон, и приставали к нему с открытыми книгами, о том, о другом. И он улыбался, каждому отвечал с улыбкою на устах, с той радостью и любовью в детских глазах, которая не оставила его до последнего издыхания, объяснял сладким голоском своим, звучащим, как серебряный колокольчик. Но видеть его среди молодежи не видели. Однажды случилась такая история. Сребершино, — в трех милях от Замостья, — пригласило к себе нового раввина откуда-то издалека. Последний не знал в лицо ребе Зиселе, и сейчас же после первой субботы, после первой произнесенной проповеди, он пришел в Замостье к ребе Зиселе…
Не застал его дома, он пошел в синагогу; куда же еще пойти раввину?
И увидел он кружок молодежи, и среди них раздается звонкий голос, раздается по всей синагоге, и ведет с ними дружественную беседу…
Он подошел и остолбенел: что такое случилось с этим юношей, что он поседел, как лунь? — спрашивает он.
В новый год ребе Зиселе совершал богослужение вместо кантора; так как место перед амвоном ниже, (соответственно изречению: «из глубины воззвал я к Тебе, Господи!..») то ребе Зиселе наверное не видать! Но всем хочется видеть, как покачивается его маленькая головка: движения его головы, уверяют, вместе с его сладкими мелодиями лучше всего объясняют молитвы… И поэтому все время богослужения стоят на цыпочках, иные вскакивают на скамейки.
И бессребреником он был…
Чуть ли не каждый год являются послы из больших городов и приглашают его занять раввинское место.
Озолотить хотят ребе Зиселе!
А он и слышать, и думать не хочет…
И он шутит: разве я, — говорит он, — убил кого-нибудь, Боже упаси, что я должен скитаться?
Город умоляет его: дорогой ребе Зиселе, разрешите хоть увеличить оклад ваш…
Он сердится. Что вы из меня обжору хотите сделать на старости лет? Я и так, слава Богу, сыт.
Ну, а как велик его оклад? Пятьдесят польских злотых в неделю.
И за требы не берет.
Ребе Зиселе говорит, что он раввин, а не чиновник!
Доход с судебных решений он отдает судьям.
Своей Торы, — говорит он, — я не продаю; своего ума и мнения он тоже не продаст.
Праздничные деньги он раздает служкам.
Здесь уже и объяснения не требуется: знамо, они бедные евреи…
Подарки, получаемые в Праздник Пурим, он обменивает… Получаемые от богатых, он отсылает бедным, а присылаемое бедняками — богатым, а сам ест то, что испечет его жена…
Но все это я рассказал вам так, между прочим… Когда вспомнишь про ребе Зиселе, нельзя не рассказать хоть что-нибудь про него.
Но суть в одной привычке, которую имел ребе Зиселе.
Бывало, когда ему приходилось последним уходить из дому и запирать за собою дверь… Видя, что дверь ветхая: задвижка не менее ветха, одним ударом ее разнести можно, он думал: как легко меня обокрасть, и…
— Много ведь воров кругом, — вздыхал он.
А ребе Зиселе не хочет, чтоб еврей введен был в искушение, благодаря тому, что он забывает починить дверь…
Что же он делает?
Он говорит:
— Господи, будь свидетелем моим, что я отрекаюсь от всего моего достояния, как домашнего имущества, так и наличных денег, как мне известных, так и неизвестных.
И когда он возвращался домой, и все оказывалось в целости, он, так сказать, пользовался собственностью, не имеющей владельца.
Я слишком подробно остановился на ребе Зиселе, блаженной памяти, а потому в рассказе о сыне его и внуке постараюсь быть кратким…
Как уже было сказано, ребе Зиселе женил сына своего ребе Иехиеля на девушке из Люблина Долгое время ребе Иехиель был на хлебах у родителей, затем обзавелся своим домом. Капитала у него много было. Всю жизнь он жил процентами, отдавшись Торе, благотворительности и добрым делам.
Ростовщиком, понятно, он не был…
И от отца своего он унаследовал одну черту: никого не конфузить, кроме того — скромность и смирение.
Ребе Иехиель принимает живое участие в общественных делах, но должностей не берет: ни члена правления, ни старосты, ничего!
Благотворительность он понимает только так: жертвовать тайно.
Зимою рано утром он выходит на улицу; видит — везут дрова (об угле тогда еще понятия не имели), он покупает воз, — другой, третий и велит их отвезти… Он знает, где живут исхолодавшиеся бедняки. Перед каждым праздником он по почте переводил пожертвования, и адреса писал бывало левой рукой, чтобы по почерку не узнали от кого.
Его почерк знали, так как им писались разные ходатайства по еврейским делам.
Отсюда и пошел слух, что переводы по почте посылает раскаявшийся грешник, который ограбил кого-то и не может вернуть ограбленного… Только после смерти ребе Иехиеля узнали, кто был этот «грабитель»…
Милостыни он в руки не подавал… Он все в долг давал, ссуды, ссуды! «Бог тебе поможет, ты мне отдашь! Сразу, или по частям! Мне ли или другому нуждающемуся»…
И однажды случилась такого рода история; ребе Иехиель приходит домой и застает у себя в квартире человека. Тот увидел и побледнел, как смерть.
Ребе Иехиель посмотрел и увидел, что из-под полы у еврея что-то торчит.
По лицу еврея ребе Иехиель понял, что перед ним не простой вор… Он догадывается, что это приличный бедняк, который пришел просить помощи и, не застав никого, не мог устоять: лукавый попутал…
Ребе Иехиель подходит к нему и мягко с улыбкой говорит.
— Вы наверно хотели получить у меня ссуду под залог? Ну-ка покажите, что вы хотите заложить…
Y бедняка зуб на зуб не попадает.
— Что за стыд? — спокойно замечает ребе Иехиель. — Счастье, что колесо; монета — кругла, от одного переходит к другому. Сегодня вы у меня одалживаете, а завтра я у вас…
И, говоря так, он достает из-под полы бедняка свою пару серебряных подсвечников.
Ребе Иехиель спокойно ставит их на стол, словно он их впервые видит, и хочет оценить, сколько за них можно дать.
Еврей же хочет бежать, но ноги у него как будто скованы.
— Коротко, голубчик, — спрашивает ребе Иехиель, — сколько вам нужно?
А у того язык не поворачивается.
— Вы, голубчик мой, очень застенчивы… Ну что поделаешь? Буду я за вас говорить, сказано: «ты начни за него».
Дело к Пасхе идет, — скажите, у вас есть на праздники… ну, хоть головой качните: да или нет!
Тот отрицательно кивает головой.
— Так что же? Вовсе не надо быть пророком: лицо выдает вас! Может быть, дочка у вас имеется, на выданье? Да?
Ну, скажите: да или нет?
У несчастного еврея слезы ручьем полились из глаз, он сильно расплакался.
— Глупый человек! — Обращается к нему ребе Иехиель. — Чего вы плачете? Ведь я же вам сказал, колесо вертится.
Но еврей не в силах удержаться. Иехиель делает вид, что сердится и как бы обижен.
— По закону — голубчик мой, я обязан вам помочь, так сказано в Писании, но скажите мне на милость, где сказано, что я должен выслушивать ваш плач?
Еврей напрягает последние силы, чтобы сдержаться, а ребе Иехиель продолжает:
— Я дам вам столько, сколько стоит ваша вещь…
По-моему, вещь эта за глаза рублей полтораста стоит… Я вам дам взаймы рублей семьдесят пять, восемьдесят. Десять рублей на праздники, шестьдесят в приданое дочери, а еще десять как задаток на платья, на расходы по свадьбе, а на остальное Бог поможет.
А если Бог поможет, — добавлял он по обыкновению, — вы уплатите… Я уверен, что вы уплатите!
Теперь перейдем к внуку ребе Зиселе.
Как-то раз, в праздничный день, ученик мой Ицык стал меня упрашивать пойти с ним осмотреть фабрику отца. Ему хочется показать мне удивительные и дорогие машины.
Я ему не мог отказать; день свободный, и я иду.
На фабрику мы вошли узеньким коридором, где двоим нельзя рядом пройти, а лишь один за другим. Оттуда мы пробрались на большой двор, а со двора уже на фабрику. На фабрике еще больший простор, чем на дворе.
Фабрика полна станками. За каждым станком стоит рабочий. Станок мечется из стороны в сторону, а вместе со станком мечется и рабочий. И станок вместе с рабочим производят впечатление одного тела в припадке падучей, которое мечется из стороны в сторону…
А где душа этого тела? Пар! Это он двигает ремни, окружающие каждый станок…
Кроме пара, здесь тело не имеет души, ни сам станок, ни рабочий, который подражает станку; у них нет души, нет воли, нет сознания…
Так мне кажется!
Ученик мой хочет мне объяснить и рассказать, что здесь происходит, что вырабатывается, как вырабатывается, но я не слышу, меня пугают эти стучащие истуканы…
Я глохну от шума и грохота…
Море голосов, ураган шумов и стуков… Скрипит, шипит, скрежещет зубами…
И страшная мысль пронизывает мозг мой:
Приди сюда, в этот ад, наши величайшие пророки… Иеремия, Исайя… даже сам Моисей, открой они рот и захоти что-нибудь сказать — перекричали бы они этот ад?
Услыхала ли бы их хоть одна истерзанная душа?
Нет, наверно нет! — думаю я и выбегаю, обливаясь холодным потом от страха.
И мы снова идем по узенькому коридору, и вдвоем с Ицыком мы не можем пройти…
— Почему здесь так узко? — спрашиваю я.
— Здесь обыскивают рабочих, — отвечает Ицык — одного за другим обыскивают…
— Зачем?
— Воруют с фабрики… инструменты… товары…
— Воры они, что ли?
— Не все, помилуй Бог! Но на некоторых падает подозрение!..
— Ну, а если подозрение падает на некоторых, зачем всех обыскивают?
— Отец мой говорит, что нельзя конфузить, а потому обыскивают даже мастеров…
Это тоже принцип «не конфузить», но по совершенно иной системе!