— Что делать?
Раввин выслушал, вздохнул, задумался, а под конец сказал, что Хаим-Иона — человек ученый и богобоязненный. И если у него есть надежда, так есть!..
Ривка-Бела даже без свечей осталась к празднику…
А вот и Пасха!
Хаим-Иона возвращается из синагоги домой; видит, все окна на площади сияют праздничной радостью; лишь его дом стоит, точно юная вдовица среди веселых гостей, точно слепой меж зрячими. Он однако духом не падает: «Захочет Господь, и будет еще у меня праздник». Вошел в дом и весело говорит: «С праздником! С праздником тебя, Ривка-Бела.» И голос Ривки-Белы, пропитанный слезами, доносится до него из темного угла: «С праздником! Добрый год тебе.» И глаза ее светятся из уголка, точно два горящих угля. Подошел он к ней и говорит: «Ривка-Бела, нынче праздник; вечер исхода из Египта, понимаешь? Нельзя печалиться! Да и о чем печалиться? Если Всевышний не пожелал, чтобы мы свою вечерю справляли, надо принять это как должное, как благо, и пойти к чужой вечере. Что ж, мы и пойдем! Нас всюду впустят… Сегодня двери и ворота открыты… Евреи говорят: „Всякий кто хочет, да придет и ест.“ Пойдем. Накинь платок, отправимся к первому попавшемуся еврею…»
И Ривка-Бела, исполняющая всегда желание своего мужа, всеми силами сдерживает рыданья, которые рвутся из горла, накидывает на плечи изорванный платок и собирается идти. Но в этот момент открывается дверь, кто-то вошел и говорит:
— С праздником!
И они отвечают:
— Добрый вам год! — не видя, кто вошел.
Вошедший сказал:
— Я желаю быть гостем на вашей вечере.
Хаим-Иона отвечает:
— У нас самих нет вечери.
Вошедший сказал:
— Я принес вечерю с собою.
— В темноте справлять вечерю? — замечает со вздохом Ривка-Бела.
— Будет и свет! — отвечает гость. Он махнул рукою: раз-два! И появляются посреди комнаты две пары серебряных подсвечников с зажженными стеариновыми свечами, и повисли в воздухе! Стало светло. Хаим-Иона и Ривка-Бела увидали фокусника, изумились, и от удивления и страха не могут произнести ни слова. Схватив друг друга за руки, они стоят с широко раскрытыми глазами и разинутыми ртами. Фокусник меж тем обращается к столу, стыдливо стоявшему в уголке, и говорит:
— Ну-ка, молодчик, накройся и подойди сюда!
Сейчас же с потолка падает на стол белоснежная скатерть и накрывает его; накрытый стол задвигался, идет и становится посреди комнаты, как раз под свечами; и серебряные подсвечники опускаются ниже и располагаются рядом на столе.
— Теперь нужны ложа для возлежания! Да будут! — И три скамейки, из трех концов комнаты, направившись к столу, размещаются с трех сторон его. Фокусник велит им стать шире, и они вытягиваются в ширину, превращаясь в кресла. — Мягче! — произнес фокусник — и они покрылись красным бархатом, и в тот же миг подают на них с потолка белые, снежно-белые подушки, ложатся, по велению фокусника, на кресла — и ложа готовы! По велению его показывается блюдо со всеми припасами для обряда, появляются красные чаши и графины вина, маца и все, что нужно для веселой, праздничной вечери, даже сказанья молитвенные в переплетах с золотым обрезом.
— А вода для омовения рук есть у вас? — спрашивает фокусник. — Если нет, я распоряжусь, принесут!
Лишь при обращенном к ним вопросе, хозяева пришли в себя от изумления. Риика-Бела спросила шепотом Хаим-Иону: «Можно ли?» И Хаим-Иона не знает, что ей ответить. Тогда она советует ему сходить и спросить у раввина. По он отвечает, что не может ее одну оставить с фокусником; пусть, мол, сама пойдет. Тогда Ривка-Бела замечает, что глупой еврейке раввин не поверит; подумает, что она с ума рехнулась. И они оба отправились к раввину, оставив фокусника с вечерей.
И раввин им ответил, что все, сделанное колдовством, не имеет в себе реального содержания, потому что чары — лишь обман зрения. И он велит им идти домой, и если маца даст крошиться, вино — литься в чаши, подушки на ложах — ощупать себя, тогда хорошо… Тогда это дар неба, и они могут этим пользоваться.
Так решил раввин. С сердечным волнением Хаим-Иона с супругой отправились домой. Пришли, — фокусника уж нет; а «вечеря» стоит, как и раньше, и подушки оказываются настоящими, вино льется в чаши, маца крошится… Они поняли, что пророк Илия посетил их дом, и весело, радостно справляли праздник!
Хорошо
ы спрашиваете, по чьим заслугам я остался евреем?
— Только по своим, а вовсе не по заслугам предков. Мои предки из рода в род арендовали корчму под Вильной и были простыми евреями. Я был тогда шестилетним мальчишкой и обрел милость в глазах «Деда из Шполы».
— Вы удивляетесь, как я мог знать тогда Деда из Шполы?
— «Дед из Шполы» еще не был тогда дедом. Он был молодым человеком, и переживал тогда искус скитаний. Бродил долгое время с толпою нищих из общины в общину, с одного постоялого двора на другой — такой же нищий, как и прочие, оборванный, обтрепанный, как и прочие. Что внутри, в сердце его делалось — поди, знай!
Когда он выдержал искус скитаний, ему не пришло еще время объявиться. Пришел он поэтому к виленским раввинам, получил разрешение на убой скота, и стал деревенским резником. Он уж не скитается больше по миру, а околачивается в окрестностях Вильны. Но у миснагидов[12] есть нюх; они что-то учуяли в нем. Стали его преследовать, распространять про него всякие слухи и небылицы, жаловаться судилищу, будто он преступает все еврейские заветы! Миснагиды на все пойдут!
А я тогда был мальчиком лет шести. Он иногда заходил к нам в корчму зарезать овечку, переночевать. И я его сильно полюбил. Да и кого другого я мог, кроме отца с матерью, любить, если не его? Мой учитель был человек вспыльчивый, страшно бил меня; а тот — добрая, милая душа, одним взглядом людей оживлял! А ложные слухи меж тем своего достигли: ему запретили убой. Как видно, мой учитель также принимал участие в преследованиях, потому что его сейчас же оповестили о состоявшемся решении. И едва резник вошел в дом, как учитель крикнул: «Вероотступник! Анафема! Вон!», схватил его за шиворот и вышвырнул на двор. Меня точно острым ножом кольнуло. Но я пуще смерти боялся учителя. И лишь после, когда учитель немного успокоился, я выбрался из дому и побежал по дороге нагнать резника. А тот, невдалеке от нашего дома, повернул в лес, тянувшейся до самой Вильны. Что я хотел сделать, не знаю, но меня что-то гнало к бедному резнику. Мне хотелось хотя бы попрощаться с ним, хотя бы еще один раз заглянуть в его добрые, сердечные очи.
Бегу и бегу, бью ноги о камни придорожные, а предо мною никого. Взял я вправо, поглубже в лес, и думаю отдохнуть немного на мягкой лесной земле. Совсем уже собрался присесть, как услыхал голос: будто его певучий голос раздается в глубине леса. Я тихо пошел на голос. Еще издали увидел его: он стоит и качается под деревом. Я стал прислушиваться: он читает «Песню песней!». И вижу я, что дерево, под которым он стоит и читает, не похоже на другие деревья. Все деревья еще голы и наги, а это зеленеет, и цветет, залитое солнцем, и протягивает цветущие ветви над головою резника, точно покров. И стаи птиц, прыгая по ветвям, подпевают «песню песней»! Я остановился, испуганный и изумленный, стою, широко раскрыв рот и глаза, не двигаясь с места.
Он кончил свою «песню песней», и потухло дерево, и исчезли пташки. Он обернулся ко мне и любовно сказал:
— Послушай, Юдель[13], (Юдель — мое имя) у меня к тебе просьба!
— Пожалуйста, — ответил я с радостью, полагая, что он попросит принести ему пищи.
И я собираюсь побежать и хорошенько очистить клетушку матери. Но он произнес:
— Послушай, все виденное здесь тобою пусть при тебе останется.
Потухла радость во мне, но я обещаю верно блюсти его тайну и молчать.
— Слушай дальше, Юдель. Тебе вскоре предстоит далекий, весьма далекий путь, и долгий путь,
И я удивился: какой далекий путь может мне предстоять? А он продолжает:
— Науку, полученную от учителя, выбьют из твоей головы, ты отца и мать позабудешь, — смотри же, останься при своем имени! Тебя зовут «Юдель» — оставайся евреем!
Я сильно испугался, но из груди моей вырвалось:
— Честное слово! Быть мне так живу!
Но я все же не перестаю думать о своем!
— Однако, — говорю я ему, — вы кушать хотите?
Раньше, чем я успел окончить свой вопрос, он исчез с моих глаз…
А на следующей неделе окружили наш дом, и меня увели в кантонисты…
И много времени прошло, и я действительно все позабыл… Все из головы моей вышибли.
Я служил в глубине России, среди снегов и страшных морозов. Еврея в глаза не видал… Быть может, там проживали тайком евреи, но я о них не знал. О субботах и праздниках не ведал, о постах не знал, все перезабыл… И однако я вере своей не изменил!
Чем больше я перезабывал, тем сильнее являлось искушение избавиться от мук и страданий — разом положить конец! Но едва эта дурная мысль приходила на ум, пред моими глазами вставал он, и я явно слыхал его голос: «Останься при своем имени! Оставайся евреем!»
Что это не призрак, я знал наверное… Я видел его всякий раз старше и старше… Борода и пейсы — все белее, лицо — бледнее… Только глаза оставались прежние, те же добросердечные очи, и голос тот же, будто скрипка играет…
Когда меня раз наказывали плетьми, он стоял подле меня и, обтирая холодный пот с моего лба, гладя меня по лицу, тихо шептал: «Не кричи! Стоит потерпеть. Оставайся евреем!» И я не издал ни звука, ни стона, точно не меня пороли…
Однажды, уже в последний год службы, мне пришлось стать на часы у цейхгауза за городом. Был вечер. И носилась снежная метель. Ветер подымал целые горы снега, растирал их в иглы, рассеивал в пыль; снежная пыль и снежные иглы носились в воздухе, били по лицу, кололись… Ни глаз раскрыть, ни дух перехватить! Вдруг я услыхал будто невдалеке людские голоса, и будто один по-еврейски сказал: «Ныне пасхальная вечеря!» Был ли то небесный глас, или действительно люди проходили — не знаю до сих пор… Но слова эти запали мне в душу свинцом. И едва я добрался до цейхгауза и зашагал взад и вперед, меня охватила странная тоска, такая душевная печаль, что описать невозможно. Хочется мне непременно прочесть пасхальное сказанье, а я хотя бы слово припомнил! И чувствую я, что глубоко, глубоко в сердце моем лежит оно, это сказанье (я некогда знал его наизусть); и кажется мне, что пусть я вспомню одно лишь слово, одно-единственное слово, и остальные также выявятся, потянутся из меня, точно ряд заспанных птиц из-под снега. Но я никак не могу вспомнить первое слово!