лю, главе вавилонской семинарии, с которым он вел постоянную переписку, как о научных вопросах, так и о семейных делах. Писал по-древнееврейски, так что в нашей передаче письмо много потеряет в красоте своей. Вот как писал он:
«По соизволению Господа, да будет благословенно Его Святое имя, я развел прелестный сад у себя (т. е. семинарию) с различного рода деревьями, носящими всякие плоды (т. е. учениками). Когда какой-либо плод делается зрелым и сочным (т. е. ученик достоин идти под венец), я отыскиваю приличного человека и предлагаю ему вкусить от плода. Когда же Господь мне поможет, и в саду моем созреет золотое райское яблоко, без всякого изъяна и недостатка, я возьму его для дочери своей единственной, Мирьям, да здравствует она».
Когда же вавилонский Рош-иешиво по своему обыкновению лаконически отписал ему:
«Неужели в твоей семинарии нет достойного ее ученого»?
Ребе Хия дал ему понять, что дело не в одной учености.
«Наука, — писал ему ребе Хия в ответ, — подобна воде. Не все воды текут однако из рая. (Т. е.: не всякий занимается наукой во славу Божию)… Один усердствует из-за гордыни своей, желая превзойти и одолеть своих товарищей… Другой — желая использовать славу, доставляемую наукой, стремясь не к возвеличению науки, а чтобы наука его возвеличила… Третий занимается наукой по страсти своей, из-за любви к мудрствованию; радуясь не так Божьему слову, как изобретаемым им новшествам, любуясь своим словопрением, плодами своего досужего ума… Ради своих фокусов, такой иногда готов даже коверкать смысл и слова Священного Писания. Некоторые же, еще боле простые, смотрят на науку, как на топор или лопату, которой можно разрывать мусор, найти плотское счастье: тестя зажиточного, стол сытный, богатое наследство в будущем… Правда, иногда начиная не во имя Господне, потом переходят к изучению во имя и славу Господню, но все же рубец на душе, пятно или след остается навеки! Словом сказать, много хороших яблок райских в саду у меня, мне же нужно особенное, внутренность которого вполне соответствовала бы его внешности. Но внутренность человека определить не так-то легко. Невольно закрадывается сомнение…»
Рош-иешиво, признав его правоту, опять-таки кратко ответил: «Ищи и обрящешь!»
Но как искать?
Ребе Хия бывало говорит:
— Человека было бы легко узнать по глазам… Душа заточена в теле, словно в тюрьме. Но Господь, по неизреченной милости своей, устроил в тюрьме два оконца: очи, через которые душа может на мир посмотреть и себя показать! И возможно было бы по глазам узнать человека. Но, к сожалению, у оконец имеются занавески — веки с ресницами… И если у человека душа с недостатком, он прячет ее, точно некрасивую невесту до венца. И, когда душа хочет выглянуть на свет Божий, человек, будто из скромности, опускает занавески…
— Легче поэтому узнать человека по голосу! — говорил ребе Хия и развивал свою мысль так:
— Человек подобен глиняному горшку: одинаково легко они превращаются в прах. Как горшок — воду, так человек может содержать в себе науку, не теряя ни капли. Но это лишь в том случай, когда горшок цел… Как же узнать, цел ли горшок, когда глазом нельзя заметить трещины? Приходится постучать по горшку, прислушиваться к его звуку. Если звук чист и гулок — хорошо! Если нет — горшок с изъяном. Так же и человек.
У человека нецельного голос будет звучать надголоском, подголоском, приголоском, он будет раздвоенный или дрожащий, но никогда не даст чистого, ясного звука, настоящего голоса он лишен.
Но человек все же не горшок. Когда пробуют человека, он, боясь выдать себя голосом, подлаживается под чужой… Точно попугай! Иной раз услышишь издали пение и думаешь: такая-то птица поет; а подойдешь ближе — замечаешь фальшь; то попугай старается… Поэтому ребе Хия стал поступать так. Свой урок он давал до обеда. А перед вечером выпускал учеников в сад: пусть гуляют в тени дерев, пусть вкушают от плодов, благословляя их Творца, пусть наслаждаются ароматами цветов, запахами травы и кустов, пусть, прогуливаясь, разбирают пройденное, или говорят о священной науке; пусть, наконец, ведут меж собою дружеские беседы — и то не беда… Сам же ребе Хия тогда уединялся в своей комнате и занимался тайной наукой… Окна его комнаты выходили в сад и были завешаны тяжелым шелковым занавесом от солнца. Время от времени ребе Хия снимал очки и, положив их на книгу, накрывал ее фуляровым платком, — сам, бывало, подходит к окну, станет за занавесом и прислушивается к голосам учеников, парами или кучками гуляющих по саду. Те, гуляя, ведут между собою дружеские беседы, и некого им опасаться, незачем менять свой голос…
Суть их речи ребе Хия не хотел и не мог расслышать. До его комнаты достигали лишь звуки речи, но не слова…
Когда же прошло много времени, и ребе Хия ни одного истинно-чистого голоса не нашел, впал он в глубокую печаль.
Однажды он стал даже перед Господом изливать свою скорбь:
— Владыка Небесный! — воззвал он. — Птицы в саду, у которых лишь дух жив, поют славу Тебе; ученики же мои, имея душу и сознание, Слово Твое постигают… Почему же голос птичек Твоих так: ясен, так целен и чист, точно вся душа их в песне изливается, тогда как мои ученики…
Но он не кончил: произнести хулу на учеников он не хотел… Однако его не оставляет печаль!..
Время от времени поступают новые ученики, новые голоса раздаются в саду, но отборного, отменно хорошего нет!
Ребе Хия подозвал однажды дочь свою, Мирьям и, взглянув на нее с великой любовью и жалостью спросил:
— Посещаешь ли ты, доченька, когда-либо могилу матери?
— Да, батюшка! — ответила та, поцеловав его руку.
— О чем ты просишь ее, дочь моя?
Подняв на него свои ясные очи, Мирьям сказала:
— О здоровье твоем, батюшка, молю! Ты по временам такой скучный… И я, бедная, не знаю, чем бы развеселить тебя… Мать, мир ее праху, знала… И я молю ее, чтоб она, явившись ко мне во сне, научила меня, как ходить за тобою…
Гладит ребе Хия ее бархатные щечки и говорит:
— Я, слава Богу, здоров. Тебе о другом, дочь моя, следует просить мать…
— О чем?
— Пойдешь, дочь моя, на родную могилу, попроси мать, чтобы она потрудилась, постаралась ради исполнения моих дум о тебе…
Мирьям наивно ответила:
— Хорошо, батюшка!
Однажды ребе Хия, сидя у себя в комнате, услыхал крупный разговор в передней. Раздаются два голоса: один — сердитый, голос надзирателя, другой — юный, незнакомый голос — вероятно, новоприехавшего ученика. И этот второй голос произвел на ребе Хию сильное впечатление. На такой голос он надеялся, о таком он молил Творца. Ребе Хия закрыл книгу, лежавшую перед ним, и стал прислушиваться.
Но просящий юный голос вскоре замолк, слышится лишь голос надзирателя, укоряющий, сердитый. Постучал ребе Хия по столу. Открылась дверь, вошел надзиратель, взволнованный и испуганный, и стал в послушной позе у дверей. Но старое лицо его все еще бледно, глаза еще мечут молнии, ноздри пляшут — больно разозлился старик.
Ребе Хия напомнил ему, что гневаться грех.
— Нет, ребе! — еле отдышался надзиратель. — Это уже чересчур! Какова дерзость! Дерзость-то какая у юнца!
— В чем, однако, дело?
— Он лишь малого желает: поступить в семинарию!
— Ну, так что с того?
— Я его спрашиваю: «Знаешь Талмуд с комментариями?» — «Нет», — говорит. — «Но основные положения Талмуда, Мишну, знаешь?» — «Нет». Я тогда в шутку спрашиваю его: «А легенды талмудические проходил?» И того нет! Я уж вовсе рассмеялся: «Молиться, по крайней мере, можешь?» Парень расплакался. Молитвы, говорить, читать умеет, но значение слов забыл! — «Куда же ты прешься, глупец?» — В семинарию поступить желает. — «Зачем?» Хочет, говорит, просить у ребе Хии позволения посещать семинарию и слушать Слово Божие, авось Господь смилуется, и он вспомнит!
— Знал, значит, да забыл!? — вздохнул ребе Хия. — Болен, вероятно, бедняга. Зачем же сердиться?
— Как не сердиться? Я ему говорю: «Хорошо, я допущу тебя в семинарию». Но на нем полотняное рубище, опоясан он витой веревкой, в руке держит палку лесную, засохшую ветвь миндального дерева. Вот я ему и говорю: «Хорошо, паренек, я допущу тебя в семинарию. Но тебе придется переодеться. Есть у тебя платье?» Нет, он снять своего не намерен… Нельзя ему, говорит, сбросить с себя рубище. — «Хоть палку оставь!» Не желает; нельзя, говорит, ему палку из рук выпустить, ни днем, ни ночью; даже во сне не расстается со своей палкой!
Понял ребе Хия, что юноша — кающийся грешник, и велел надзирателю ввести его к себе.
Вошел бледный, изможденный юноша, одетый в рубище, опоясанный веревкой, с миндальной палкой в руке, и остановился у дверей.
Ребе Хия подозвал его ближе и поздоровался с ним, не дав ему упасть на колени и поцеловать руку. Заметив, что юноша не подымает глаз, ребе Хия спросил;
— Дитя мое, почему ты опускаешь свой взор? Или прячешь от меня свою душу?
— Да, учитель! — ответил юноша. — Душа моя грешна. Мне стыдно за нее.
— Человеку не следует считать себя злым! — заметил ребе Хия. — Я приказываю тебе открыть свои глаза
Юноша слушается.
Ребе Хия, заглянув в его глаза, вздрогнул. Он увидел в них проклятие.
— Дитя мое, — сказал ребе Хия, — проклятие чувствуется во взгляде твоем. Кто проклял тебя?
— Рош-иешиво из Иерусалима!
Знал ребе Хия, что иерусалимский, рош-иешиво недавно скончался, и спрашивает: «Когда это случилось?»
— Вот уже два месяца! — ответил юноша.
«Верно! — думает ребе Хия. — Тогда он еще был в живых…» И снова спрашивает:
— За что?
— В этом мне велено покаяться перед вами.
— Хорошо… Как звать тебя, юноша?
— Ханания…
— Так вот что, Ханания! — сказал, поднявшись с места, ребе Хия. — Сейчас пойдем читать вечернюю молитву, потом надзиратель укажет тебе место за столом… После ужина ты зайдешь в сад, я разыщу тебя там и выслушаю.
И, взяв Хананию за руку, ребе Хия повел его с собою в семинарскую молельню. По пути ребе Хия думает: «Такой он юный… Такой голос… И кающийся… А в глазах проклятие… Неисповедимы пути Господни…»