— Встань, Ханания, час твоего исцеления приближается!.. Господь услыхал молитву твою; пророк Илия стал на защиту твою… Встань и иди, куда глаза твои глядят. Пришедши в город Цфас, направься к добросердечному ребе Хии, покайся перед ним и проси принять тебя в число учеников семинарии. Он не откажет тебе. Когда исполнится тебе восемнадцать лет, он укажет тебе на суженую твою, и помолится за тебя, а молитва его всегда доходна к Престолу Всевышнего. Венчание само по себе также очищает грехи человека… И придет спасение твое… На утро восьмого дня после венца палка у изголовья твоего расцветет миндалями и расцветет также душа твоя…
— И ты вспомнишь науку свою, — все, кроме злого, произнесешь речь перед ребе Хией, и будет речь твоя созиданием, а не разрушением. И ребе Хия возрадуется о тебе… Но долго ли жить тебе придется, не знаю…
Рош-иешиво исчез. Проснувшись рано утром, я отправился в путь. И вот я здесь, учитель…
Ханания кончил. Ребе Хия с великой грустью взглянул на него и спросил:
— Сколько лет тебе, Ханания?
— Семнадцать лет и десять месяцев.
Задумался ребе Хия. «Бедный юноша осужден на раннюю смерть!..» Ханания меж тем поднял на ребе Хию свои большие глаза и с сердечной мольбою, тихим дрожащим голосом спросил:
— Учитель, примете ли вы меня в число своих учеников?
«Пустыня в душе его, — думает ребе Хия, — ни слова премудрости, а в горле точно скрипка царя Давида поет…» — а вслух произнес:
— Иди, дитя мое, спать… Скажешь надзирателю, чтоб он указал тебе место, а завтра поутру придешь ко мне за ответом. Иди, мой сын!..
Ребе Хия остался один в беседке. Глядя сквозь окошечко в небо, спрашивает:
— Неужели этот?..
Но небо покрыто облаками и немо.
Почему ребе Хии трудно было ответить на просьбу Ханании сейчас же, можно было понять из их разговора на следующее утро:
— Сын мой, Ханания, — обратился он к нему, позвав в свою комнату, — знай, дитя, что с моей стороны нет препятствий, чтобы принять тебя в семинарию, но…
Ханания вздрогнул всем телом:
— Ребе, — воскликнул он, — дозвольте мне сидеть, как можно дальше от вас, где-либо на крайней скамье, в темном углу; но лишь бы слышать, как вы будете учить их, учеников… Я лишь слушать хочу…
— Я же сказал тебе, что не прочь, — успокоил его ребе Хия, — я лишь одного боюсь: ученики ведь народ молодой, станут, Боже упаси, над тобой издеваться… К тому же, ведь таить нечего, они все — люди ученые, а ты пока… А презрение ученого к неучу весьма велико… Будешь ты страдать из-за них, вот чего я боюсь!..
Но Ханания радостно возразил:
— И пусть! Учитель, ведь я хочу страдать, должен терпеть во искупление свое. Чем больше унижений, чем больше страданий, тем скорее сойдет проклятье с меня…
— Пусть так, — соглашается ребе Хия. — Но я боюсь, как бы они, Боже упаси, не согрешили… В Талмуде сказано: «Hamalbin p’nei chaveroi borabim»…
Заискрились глаза Ханании:
— Что означает, учитель?
— Это значит: кто оскорбляет товарища на народе — лишается царствия небесного!
Еще более обрадовался Ханания:
— Следовательно, ребе, когда я искуплю свой грех, и проклятие сойдет с души моей, я все же буду лишен царствия небесного, и буду изучать премудрость лишь во славу Божию, не надеясь ни на какую награду… Дай-то, Господи!..
Сердце ребе Хии вбирает в себя, точно благовонное масло, его слова.
— Но они, — говорит ребе Хия, — ученики-то мои? Как я могу им дать согрешить и потерять царствие небесное?
Помолчал Ханания несколько, а потом спросил
— А что, ребе, если я им прощаю, заранее прощаю?..
— Это можно! — произнес ребе Хия и, взяв его за руку, повел в семинарию. Указал ему сесть, согласно его просьбе, в стороне от учеников.
Ребе Хия стал объяснять слово Божие, время от времени посматривая на Хананию. Видит, юноша сидит с закрытыми глазами, внимательно вслушиваясь в урок, то краснея, когда поймает слово, то бледнея от ужаса, когда потеряет нить, иногда же видимо сокрушаясь от печали, когда ему не удается постигнуть смысл речи. Это вызывает у ребе Хии представление о верблюде в пустыне, изнывающем от жажды, и в то же время радующемся, слыша издали журчание чистого ручейка…
Иногда ребе Хия замечает, как ученики разговаривают промеж себя о Ханании, тыча на него пальцами; до ушей учителя доносятся ругательные слова: невежа, неуч, простак, Хам… Ребе Хия сильно огорчен, но видя, как Ханания, подняв глаза, смотрит на товарищей, желающих его обидеть, с любовью и радостью, точно на творящих добро, ребе Хия воздерживается от замечаний.
Ребе Хия читает, ученики ставят ему вопросы, на которые он отвечает; подымаются ученые споры, лишь один Ханания молчит, сидит безгласный, не заводя ни с кем беседы… И упоение, с которым он внемлет каждому слову, разлито по лицу… Когда занятия кончаются, Ханания последний оставляет школу. Потом ходит одинокий по заросшим, отдаленным дорожкам, а добравшись до заброшенной беседки меж олеандрами, садится и проводит в уединении время до вечерней молитвы…
Однажды к ребе Хии зашел надзиратель посоветоваться: не следует ли ему извиниться перед юношей Хананией.
— Что опять? — спросил ребе Хия. — Ты разве опять обругал его?
— Боже упаси! — говорит надзиратель и рассказывает, что, проходя мимо беседки среди олеандров, он не раз слышал голос Ханании. Тот либо повторяет слова текста с переводом, либо страстно вопит, обратившись к небу, и всегда лишь об одном: «Премудростъ! Премудрость! Премудрость!» Просит, точно голодный о хлебе…
— И понял я, — продолжает надзиратель, — что предо мною кающийся, весьма богобоязненный, и боюсь, не оскорбил ли я его тогда. Как бы не понести мне кары в небесах…
Ребе Хия посоветовал ему воздержаться от извинений, так как знал, что Ханания должен терпеть муки унижения. Но про себя он сильно радовался, что начинают с юношей считаться. Тем более, когда он стал замечать, что ученики, и те невольно проникаются уважением к пришельцу…
И снова думает, не этот ли юноша его будущий зять, и с грустью прибавляет: «Уж очень он не учен».
Однажды ребе Хия направился перед вечером к олеандровой беседке расспросить Хананию об его успехах.
— Воспринимаешь ли уже текст? — спросил его ребе Хия.
— Нет еще, учитель! Я еще не удостоился, но я его слышу с каждым разом яснее, все явственней, и в памяти остается все больше слов перевода.
Ребе Хия промолчал и вздохнул. А Ханания стал его просить:
— Учитель, вы мне как-то сказали: «Jassi-chenoh» — «пусть скажет». Это слово сохранилось в моей памяти, оно светится во мраке души моей, точно алмаз… Позвольте мне сказать вам…
— С удовольствием! — соглашается ребе Хия.
— Учитель, со мною творится нечто удивительное! С первых же дней моего пребывания здесь, когда я бывало, закрыв глаза, слушаю вашу речь, боясь, проронить слово, мне по временам казалось, будто я блуждаю по-прежнему в пустыне, изнывая от жажды… И издали слышу журчание чистого ключа, ясный, приветливый звук, точно вестник радости, нового счастья… И я чувствовал, что Божья милость пробуждается и ведет меня к ключу. Я иду к ключу, а ключ идет ко мне навстречу, мы приближаемся друг к другу!.. А я знаю, что это за ключ живой воды, я ведь некогда пил из него. Злой человек лишь попутал, склонил меня уйти от живой воды к мертвой, ядовитой, показавшейся на мой глупый вкус небесной росой… А ныне, я снова чувствую Господню помощь, я снова в пути к живой воде, и ключ помогает мне в поисках, и надежда крепнет в груди моей, что я достигну цели стремлений своих… И хотя приходится ходить по каменьям среди терний, я все же радостно хожу… И по мере того, как двигаюсь я, движется мне навстречу ключ…
— Аминь, да поможет тебе Господь! — благословил его ребе Хия.
— Сидя в беседке, я иной раз задумываюсь, и мне кажется, будто я клетка, полная певчих птиц… Птицы те пели Богу хвалу, пели славу Ему… Но пришел колдун и навел чары на птичек, и они запели иные песни… дерзкие… богопротивные… Простой народ не замечал перемены, по-прежнему хвалил птичек и их пение. Но проходивший мимо великий праведник остановился послушать, о чем поют птицы народу. И услышав, сейчас же поймав суть этих песен, заметив в их звуках похоть и страсть, он подошел к клетке и сказал; «Птицы, чем такое петь, лучше вовсе не пойте!» И суровый ветер подул холодным, злым дыханием на птиц, и птицы мигом онемели, оцепенев, упали на дно клетки, и лежат там сморщенные, со скрюченными крылышками, сомкнутыми клювиками и закрытыми глазками, точно мертвые…
— Когда же я слушаю вас, воспринимая слово за словом, — каждый звук будит во мне иную птичку; и те будто раскрывают глаза и клювики и начинают петь слабеньким, тихоньким голосом, но добрые напевы, честные, богоугодные песни… И тихо шевелят крылышками… Вот-вот, кажись, полетят.
— Видишь, Ханания, Господь являет тебе Свою милость, — утешает его ребе Хия.
Но Ханания не дает утешать себя.
— Все это, — жалуется он, — происходит лишь днем… А едва скроется солнце, снова тени ночные налегают на душу… И снова замирает и немеет все в клетке. Птички, было зашевелившие крылышками, снова цепенеют и падают, точно мертвые, с сомкнутыми клювиками, закрытыми глазками…
Растроганный ребе Хия сказал:
— Пойди, дитя, в молельню читать вечернюю молитву… Я же останусь здесь и помолюсь за тебя.
С глубокой благодарностью и любовью взглянув на учителя, Ханания вышел из беседки.
Ребе Хия, оставшись один, стал читать вечернюю молитву. Потом решил выйти в сад и под открытым небом помолиться за Хананию. Вышедши из беседки, ребе Хия заметил в нескольких шагах от себя двух змей, обвившихся вокруг двух соседних олеандровых деревьев. Змеи наклонились друг к другу головами, чуть ли, не касаются ядовитыми жалами и о чем-то шипят.
Ребе Хия знал всю живую тварь в своем саду: как тех, что летают высоко под небом, так и тех, что лежат среди ветвей на деревьях; как тех, что ползают по листьям низкорослых растений и по грядам, так и тех, что плодятся в густой траве. Ребе Хия сейчас же узнал, что одна змея — местная, другая же — пришлая, ему незнакомая, из рода гадюк.