Хасидские рассказы — страница 49 из 71

ворот, отделывалась во все стороны и снова уходила. Мне казалось, что я слышу, как она вздыхает, глядя на меня издали.

Со временем и это прекратилось.

Я просиживала так одна целыми часами, прислушиваясь к журчанью маленькой речки и к плеску, который слышался каждый раз, когда лягушки прыгали с берега в воду, или следила глазами за каким-нибудь светлым облачком на небе…

Иногда я полудремала с открытыми глазами.

Однажды до меня издалека донеслась грустная песня. Голос был молодой и свежий и печалью отзывался во всем моем существе. То была еврейская песенка.

— Это поет подручный лекаря, — подумала я, — другой не распевал бы таких песен, а пел бы священные гимны.

У меня мелькнула мысль, что надо войти в дом, чтоб не слышать таких песен и не встретиться с «подручным». Но я не двинулась с места. Я была как бы во сне, меня охватила истома, и я осталась, хотя сердце тревожно билось…

Между тем песня раздается все ближе и ближе. Она то доносится с того берега, то звучит уже на мосту.

Я слышу шаги на песке. Мне снова хочется бежать, но ноги не повинуются, и я остаюсь на месте.

Наконец он приблизился к тому месту, где я сидела

— Это ты, Лия?

Я не отвечаю.

Шум в ушах усиливается, в висках стучит все сильнее и сильнее, и мне кажется, что никогда я не слышала такого ласкового, нежного голоса.

Он мало смущается моим молчанием, садится подле меня на бревно и глядит прямо в лицо.

Я не подымаю глаз, не вижу его взгляда, но чувствую, как горит мое лицо.

— Ты красивая девушка, Лия, мне жаль тебя.

Мне захотелось рыдать, и я убежала. Следующий и третий вечер я уже не выходила.

Но на четвертый, в пятницу, мне стало так тяжело на сердце, что я не в силах была не выйти; мне казалось, что я задохнусь в комнате. Должно быть, он поджидал меня где-нибудь в тени за домом. Как только я уселась на своем обычном месте, он вырос передо мной, как из-под земли.

— Не убегай от меня, — сказал он задушевным голосом. — Поверь мне, я тебе не сделаю ничего дурного.

Его ровный и нежный голос успокоил меня.

Он затянул тихую, грустную песню, и у меня снова выступили слезы на глазах. Я не могла удержаться и тихо заплакала.

— Отчего ты плачешь, — сказал он, прервав пение и взяв меня за руку.

— Ты поешь так грустно, — ответила я и отняла руку.

— Я сирота, один… на чужбине.

Кто-то показался на улице, и мы разбежались в разные стороны.

Я запомнила эту песенку и пела ее каждую ночь, лежа в постели. С нею я засыпала, с нею просыпалась. Но все же я часто плакала и сожалела о том, что познакомилась с подручным фельдшера, который одевается, как «немец» — по-новомодному, и бреет бороду. Если б он вел себя хотя бы как старый фельдшер и был бы, по крайней мере, набожным евреем… Я была уверена, что отец умрет, Боже упаси, от огорчения, как только узнает об этом, а мать наложит на себя руки. Тайна лежала тяжелым камнем на моем сердце. Случалось ли мне подойти к постели отца, чтобы подать ему что-нибудь, возвращалась ли домой мать, каждый раз я вспоминала о своем грехе, и у меня начинали дрожать руки и ноги, и в лице не оставалось ни кровинки. Тем не менее я каждый день обещала, что и завтра выйду к нему. У меня не было причин избегать его, — он не брал меня больше за руку, не называл красивой девушкой и только говорил со мной, учил всевозможным песенкам… Только однажды он принес мне лакомство — кусок рожка.

— Возьми, Лия!

Я не беру.

— Почему? — спрашивает он с грустью в голосе. — Почему ты не хочешь принять от меня?

У меня вырвалось: «Охотнее съела бы кусок хлеба».

* * *

Не помню, как долго продолжались наши встречи. Но однажды он пришел печальнее обыкновенного. Я сейчас же заметила это и спросила, что с ним.

— Я должен уехать.

— Куда? — спросила я упавшим голосом.

— Отбывать воинскую повинность.

Я схватила его за руку.

— Тебя возьмут в солдаты?

— Нет, — ответил он и сильно сжал мою руку. — Я нездоров, у меня слабое сердце. В солдаты меня не возьмут, но призываться я должен.

— Ты вернешься?

— Конечно.

С минуту мы оба молчали.

— Но это протянется несколько недель, — прибавил он.

Я молчу, а он смотрит на меня с мольбой.

— Будешь скучать по мне?

— Да. — Я сама едва расслышала свой ответ. Мы снова умолкли.

— Попрощаемся!

Моя рука еще лежала в его руке.

— Будь здоров, — проговорила я дрожащим голосом.

Он наклонился, поцеловал меня и быстро ушел.

Я долго стояла в забытьи.

— Лия!

Я услышала голос матери, прежний, нежный, радостный голос, как бывало в то время, когда отец еще был здоров.

— Леечка!

Давно уже так не называли меня. Меня снова бросило в жар, и с неостывшими еще от поцелуя губами я вбежала в дом. Но я не узнала нашей комнаты. На столе стояло два чужих подсвечника с зажженными свечами, водка и пряники. Отец сидел на стуле, облокотясь на подушку. Каждая морщинка на его лице ликовала. Вокруг стола стояли чужие стулья, на них сидели чужие люди. Мать обнимает меня, целует и прижимает к груди.

— «Мазел-тове»[22], дочь моя, дочурка, Леечка, «мазел-тове».

Я не понимаю, что творится вокруг меня, но сердце мое сжимается и бьется, бьется так пугливо! Когда мать выпустила меня из своих объятий, отец меня подозвал к себе. Силы покинули меня. Я опустилась перед ним на колени и прижалась головой к его груди.

— Дитя мое, — заговорил он, гладя меня по голове и перебирая мои волосы, — ты не будешь больше терпеть голода и нужды… дитя мое, ты не должна будешь больше ходить нагой и необутой… ты будешь богатой… будешь платить за обучение своих братьев… их не станут больше выгонять из хедера, и нам поможешь… я выздоровею…

— И знаешь, кто твой жених? — радостно спрашивает мать. — Сам реб Занвиль! Сам реб Занвиль прислал свата!..

* * *

Не знаю, что со мною было, но очнулась я в постели средь бела дня.

— Слава Богу! — воскликнула мать.

— Слава Его святому имени! — произнес за ней отец.

И меня снова стали обнимать и целовать… варенья подали!..

Не хочу ли я воды с сиропом? Не хочу ли вина?..

Я снова закрыла глаза и разразилась сдавленным плачем.

— Это хорошо! — обрадовалась мать. — Пусть выплачется мое бедное дитя! Мы сами виноваты, — сразу сообщили ей такую радостную весть, так неожиданно! С ней мог бы, Боже упаси, сделаться удар! Но теперь, слава Богу! Поплачь, дитя мое, отведи душу, пусть вместе со слезами уйдут все горести и начнется новая жизнь! Новая жизнь…

У каждого человека есть два ангела — ангел добра и ангел зла, и я была уверена, что, ангел добра велит мне забыть «подручного» лекаря, есть варенье реб Занвиля, пить его сироп с водою и одеваться на его счет, тогда как ангел зла велит мне, чтобы я раз навсегда заявила отцу и матери, что я не хочу этого, не хочу ни за какие блага. Реб Занвиля я еще не знала. Я, может быть, и видела его когда-нибудь, но забыла, или не знала, что это реб Занвиль… Но за глаза я ненавидела его.

Две ночи кряду мне снилось, будто я иду к венцу.

Мой жених — реб Занвиль. Меня семь раз обводят вокруг него… Но ноги мои онемели. Дружки высоко поднимают меня и несут. Потом меня ведут домой.

Мать, приплясывая, выходит на встречу… Подают свадебный ужин.

Я боюсь поднять глаза. Я уверена, что увижу слепого, одноглазого старика с длинным, предлинным носом… Холодный пот выступает на всем моем теле — ~ Внезапно он наклоняется и шепчет мне на ухо:

— Лия, ты красивая девушка!

Но голос совсем не старческий… это голос другого… Я приоткрываю глаза — другой стоит предо мною…

— Тс! — таинственно шепчет он. — Не говори никому. Я завлек реб Занвиля в лес, сунул его в мешок, привязал камень и бросил в реку. (Такую историю рассказывала мне когда-то мать). Теперь я здесь, на его месте!

Я в ужасе просыпаюсь. Сквозь скважину ставни пробивается бледный луч луны и освещает всю комнату. Теперь только я замечаю, что посреди потолка снова висит лампа, отец и мать спят на перинах, отец улыбается во сне, мать дышит спокойно… И добрый ангел говорит мне: «Если ты будешь доброй и послушной девушкой, то твой отец выздоровеет, мать на старости лет не должна будет так много и так тяжело трудиться, твои братья станут учеными раввинами, сделаются именитыми людьми, ты будешь платить за них меламедам».

— Но целовать, — нашептывает злой ангел, — будет тебя реб Занвиль… Он прильнет к тебе своими влажными усами… Он обнимет тебя костлявыми руками… Он будет мучить тебя так же, как прежних жен, он молодою вгонит тебя в гроб, а тот приедет и будет страдать, не станет больше учить песням, и ты не будешь просиживать с ним все вечера… ты будешь сидеть с реб Занвилем.

— Нет! Тысячу раз нет! Порвать «тноим»[23]!

Я не спала уже до утра.

Первой проснулась мать. Мне хочется поговорить с ней, но я привыкла в минуту опасности всегда обращаться за помощью к отцу.

Вот просыпается и отец.

— Знаешь, Сореле, я чувствую себя совсем, совсем хорошо. Увидишь, сегодня я выйду из дому.

— Хвала Его святому имени! И все благодаря нашей дочери, и все благодаря ее святому заступничеству.

— И лекарь-таки прав, молоко мне кажется очень вкусным…

Они замолчали, и добрый ангел снова заговорил во мне:

«Если ты будешь доброй и покорной девушкой, отец твой выздоровеет; если же с уст твоих сорвется грешное слово — он умрет по твоей вине».

— Слышишь, Сореле, — продолжает отец, — довольно тебе быть торговкой.

— Что ты городишь?

— То, что ты слышишь! Я сегодня же пойду к Занвилю… Он даст мне должность, или же даст взаймы несколько рублей. Мы откроем лавочку. Я буду немножко стоять за прилавком, ты немножко — потом я начну торговать хлебом…

— Дай Бог!

— Конечно, Бог даст! Сегодня, когда ты будешь набирать свадебные наряды, возьми и для себя… хоть на два платья. И почему бы и не взять? Он велел взять все, что нужно, Не пойти же тебе в синагогу в таком наряде, когда жених будет «призван к Торе»