Хасидские рассказы — страница 56 из 71

— Может, томпак, — сомневается одна.

— Еще бы! — думает Ривке.

Другие также говорят:

— Что ты, что ты! Сейчас видно, что богатых родителей.

Еще больше удивляются:

— Не хочется тебе еще романа — успеешь! Но будь умна, говори ласковые слова, бери небольшие подарки, обедом пусть угостит, конфетами… билеты в театр…

Кто-то громко смеется:

— Конечно! Бери нахрапом, как норовистая лошадь… Но в руки даваться — ни-ни!.. Чтоб им пусто было!.

Раздается, наконец, голос старшей работницы с длинным костлявым лицом, острым подбородком и косыми зеленоватыми глазами:

— Те-те-те, — говорит она, — подумаешь, что такая потерять может! Венец ее ждет! Приданого, поди-ка, не сосчитать! Сваты пороги обивают, женихи у дверей толпятся! Только держись!..

Ривке плотнее сжимает губы, еще ниже опускает пылающую голову, и две горячие слезы падают ей на руки, занятые при машине.

И это не дает ей спать.

Нет! Она ничего, ничего не возьмет!

Билета в театр подавно нет!

Однажды она поздно задержалась на фабрике: была спешная работа… Мать прибежала ни жива ни мертва… Когда она увидела свою дочь, глаза у нее начали моргать, и из них фонтаном брызнули слезы. В коридоре фабричного здания у лестницы стоял дедушка и ломал руки…

— Слава Богу, — бормотал он, — слава Богу.

«Нет, она этого не сделает!..»

* * *

Соре тоже стала собираться в город. Она ставит для старика стакан молока на столик, пододвигает к нему колыбельку с Янкеле. Ей еще нужно позаботиться хоть кое о каких мелочах по хозяйству… Однако, она успевает еще пожаловаться дедушке на плохие времена:

— Вы ведь слышали, тесть! Должна быть помолвка… последний срок… телеграфируют, чтобы все закупили… а она, невеста, устраивает скандалы. Не хочет! Не хочет жениха из провинции… у нее, говорит она, есть варшавянин, варшавский «франтик»-.

Ханэ, все время лежавшая с открытыми глазами и смотревшая на потолок, как оттуда одна за другой срывались мухи и разлетались во все стороны, услышав слова матери, вдруг садится, и ее всегда матовые глаза начинают вдруг блестеть. Она видимо прислушивается, интересуется… Навостряет уши и открывает рот, точно глотая слова матери.

Мать, однако, уверена, что заработок будет.

«Помолвка, с Божьей помощью, состоится. Старик Пимсенгольц еще постоит за себя». «Расплывшаяся Пимсенгольц тоже молчать не станет… Ну, и коготки же у нее!»

— Прежде всего, — сказала мне их кухарка, — сделали обыск, нашли письма какого-то франтика-прощелыги, и все сожгли. Потом уж она получила, здорово получила! За волосы оттаскали ее!

Ханэ чувствует, что глаза у нее становятся влажными, лицо краснеет и искажается от сострадания. Она с плачем падает на подушку. Соре пугается, старик подбегает к ней.

— Что такое, Ханэ? Что с тобой?

— Жалко, мама, жалко…

— Кого, дочь моя? Кого? — удивляется Соре, забывая обо всем.

— Н-н-невесту… она такая… добрая… сердечная… дает мне постоянно деньги, те деньги, что я тебе отдаю… она меня ласкает… иногда целует… она хочет учить меня писать…

— Еще этого недоставало! — говорит Соре сердито. — Врагам моим на погибель!.. И тебе она хочет голову вскружить, чтоб и ты не слушалась матери?..

Ханэ отвечает с плачем:

— Нет, мамочка, нет! Не бойся только! Я тебя всегда буду слушаться! Какого бы жениха ты мне ни дала!

Раздается вдруг звонкий смех.

То Ривке смеется над наивностью сестры.

— Злюка! — кричит Соре. — Ребенок болен, опасно болен… смеяться бы тебе, знаешь, как?…

— Не проклинай, Соре, — успокаивает ее старик, — ведь и она еще ребенок.

Соре уходит раздосадованная и, оставляя комнату, кричит Ривке:

— Встань, франтиха! Дай Ханэ чаю, вымети комнату…

* * *

Старик Менаше выпил свое молоко и уселся у окошка.

Через оконце виднеются лишь длинные, узкие тени, которые от ног прохожих падают на маленькие стекла…

Чем ближе к полудню, тем быстрее меняются тени, и тем печальнее становится старик. Люди спешат, бегут, торгуют, работают, он лишь один (так кажется ему) ни для чего уж не годится.

Он берется за псалмы с жаргонным переводом.

Дрожащим голосом прочитывает он стих по-древнееврейски, стих на жаргоне и дрожащею ногою качает колыбельку Янкеле.

Ривке, полуодетая, сидит на кровати Ханэ: обе пьют чай. Рядом с Ривке, пышущей здоровьем и жизнью, Ханэ кажется еще более болезненной, еще более бледной и маленькой, еще более ребенком.

У них идет интимный разговор.

— Я не скажу, Ханэ, расскажи!

— Клянись!

— Клянусь…

— Чем?

— Чем хочешь.

Ханэ морщит лоб и придумывает:

— Здоровьем Янкеле!

— Здоровьем Янкеле, — повторяет за нею Ривке.

— В чем?

— В том, что сохраню в тайне все, что ты мне доверишь…

Ханэ задумывается.

— Сиди, — говорит она, — я не могу… я лучше лягу и буду смотреть на потолок, а то я забываю, путаюсь… Когда я лежу и смотрю вверх, я все вижу перед собой… мне все представляется ясно…

— Ну, ложись, Ханэ…

— Ты также. Приложись ухом к моим губам, это — страшная тайна! Я не хочу, чтобы дедушка слышал!

И Ханэ морщит лоб еще сильнее. Она дышит тяжело, точно на ней лежит большая тяжесть. Она откидывается на подушку.

Сильно заинтересованная, Ривке ставит быстро стаканы на стол и ложится возле Ханэ.

Старик прерывает чтение псалмов и, обернувшись к кровати, говорит:

— Не лучше ли, Ривке, прибрать?

— Сейчас, сейчас, дедушка, — отвечает Ривке, — Ханэ хочет мне кое-что рассказать.

Старик с печальной улыбкой качает головой и опять начинает распевать свои псалмы с жаргонным переводом.

И Ханэ рассказывает, сморщив лоб и широко раскрыв почти неподвижные глаза, которых Ривке несколько пугается. Ей кажется, что Ханэ рассказывает не по памяти, а видит что-то перед собой и говорит то, что видит. И голос ее такой глубокий, и дыхание такое горячее…

* * *

Ханэ рассказывает:

«Кухарка куда-то вышла… Я осталась в кухне одна… жду мамы… она должна прийти за мною.»

— Ривке, — перебивает она себя вдруг, — когда мы ели пшено с медом?

— Вчера, — отвечает Ривке недовольным голосом.

«Так это было-таки вчера… да, вчера… Сижу себе так и пью чай. Кухарка дает мне всегда чай… когда ни прихожу, она мне дает чай… А там пить чай так приятно… серебряной ложечкой… блестит… От чая становится тепло во всем теле… И сахар, слышишь ты, в накладку.

Я хочу пить в прикуску, остаток домой отнести, так она не дает, кухарка: сахар, говорит, для тебя полезен, — говорит она… и следит, чтобы я положила все три куска!

Кухарка получает там целый фунт сахару… целый фунт в неделю! Кроме того, она берет еще сама.

Мама говорит… она берет из серебряной сахарницы, что стоит в первой комнате… она стоит открытая… я сама видела! Но я брать не буду…

На сахарнице изображен олень. Сама Пимсенгольц мне сказала, что это — олень…

С такими большими, ветвистыми рогами… действительно, олень…»

— Итак, ты сидишь на кухне? — напоминает ей Ривке.

— Да, сижу я там на кровати… Ну, и кровать же у кухарки! Три большие подушки, наволочки белые, как снег… вязаные кружева, а сквозь них видно красное… Большие перламутровые пуговицы, величиною с двугривенный! Стеганое атласное одеяло, посредине большой круг, вроде колодца! Кругом орлы с громадными крыльями… Поверх кровати еще зеленое шелковое одеяло… Настоящая барыня эта кухарка, но добрая. Она меня приглашает сидеть на кровати, в ногах… одеяло отгибает… Она меня любит, говорит она, и, знаешь, Ривке, почему?

— Почему?

— Она имела, — говорит, — такую же девочку, как я, ее не звали Ханэ, но моих лет… так она меня любит, говорит она… Отчего ты вздрогнула, Ривке?

— Так, ничего… рассказывай дальше, Ханэ…

— Сижу и пью чай… а она входит…

— Кто?

— Битая невеста.

— Как битая?

— Ты разве не слышала? Ведь мама рассказывала Да, да, ее бьют, потому что она не хочет того жениха…

— Ага! Ну… хорошо, она входит?

— Она входит — бледная… с покрасневшими глазами… Слышишь, Ривке, дома она носит голубое шелковое платье, новенькое, с красными крапинками… Сзади болтаются две длинные, широкие атласные, также красные ленты… На концах обшиты черной шелковой бахромой… Сережки брильянтовые… Прическа такая великолепная… высоко на голове волосы венчиком собраны, а посередине венчика голубь с распростертыми крыльями — понимаешь? — из волос же. Сзади волосы собраны золотой пряжкой, спереди — также золотая пряжка, кажется — даже две! На поясе опять золотая пряжка — ослепнуть можно! Повернется — так и сверкает!

Ханэ замолкает.

— И все?

— Подожди, — это большая тайна, Ривке! — и она добавляет со страхом: — Бог накажет, если ты расскажешь.

Ривке уверяет, что она ее не выдаст. Ханэ кладет свою руку под голову Ривке, прижимает ее крепче к себе и продолжает рассказывать еде более тихим, еще более глубоким голосом:

— Она увидела меня и бросилась ко мне с плачем.

— Чего она хотела от тебя?

— Она хотела от меня услуги…

— Услуги? От тебя услуги?

— Всунула мне в руку полтинник, тот полтинник, который я вчера отдала маме — и еще кое-что…

— Что еще, Ханеле?

«Ханеле» в устах Ривке верный ключ, чтоб раскрыть сердце Ханэ.

— Письмо… И чтоб я отдала это письмо в строжайшей тайне.

— И ты взяла?

— Подожди… Она устно заучила со мною адрес — ведь я писать не умею — Герман… другое имя я уж забыла… улицу также… но, кажется, № 40…

— Ты взяла и отдала? — спрашивает Ривке со скрытым испугом.

— Не так скоро, — отвечает Ханэ наивно. — Долго искать пришлось.

Но не это интересует Ривке.

— Он — холостой? — спрашивает она резко.

— Откуда мне знать? Должно быть…

— Он живет один?

— Кажется… да Он сам открыл мне. Я только нажала белую пуговку — это она меня научила.

— Он взял письмо?