[39]!.. Жарить велят, жечь!..
— Как будет тогда замирать душа! — думает Мирьям. Ее охватывает дрожь, а в груди начинает колоть, как иглами.
Зорех ничего этого и не подозревает. При нем мать молчит. При нем Мирьям совсем другой человек — весела, радостна.
Но когда он бывает дома? В пятницу вечером, в субботу… Всю неделю он занят делом, — некогда дома сидеть.
Даже ночью нет покоя. «Длинная Серель» не спит целыми часами, возится, ходит по комнате, вслух читает всю «Молитву на сон грядущий» да еще с «Исповедью». Зорех иногда зубами скрежещет, но молчит. Он раз только сказал теще какую-то грубость, и Мирьям чуть все глаза не выплакала. Больше он не станет делать такой глупости, зубами скрежетать он может, но молчать будет.
О наставлениях, читаемых тещей, он ничего не знал. Он видит, что Мирьям становится бледнее, худее, хватается за грудь, задыхается… И он весело улыбается в ожидании радостного события… Иногда у него мелькает мысль, что нужно было бы пригласить доктора, но он не делает этого и даже заикнуться об этом боится, — боится напугать Мирьям. С некоторого времени она стала всего пугаться, особенно по ночам, т— мяуканья кошки, лая собаки на улице… Раздается где-нибудь стук в дверь, шорох, она затрясется, вся вскрикнет — и уже лежит еле дыша, почти в обмороке!.. Приведи он доктора, она, не дай Бог, на самом деле расхворается.
Часто он заводит разговор об этом.
— Что с тобой, Мирьям, что у тебя болит?
Она отвечает со слабой улыбкой.
— Когда ты дома, я чувствую себя прекрасно. Лишь бы нас злые люди не сглазили.
Она ужасно боится дурного глаза, — мало ли, чему найдется позавидовать в ее жизни! Когда в субботу после обеда Зорех уснет, она часто тихонько подходит и подует на него. Ведь лето, окно открыто, мало, что может случиться? Может кто-нибудь пройти мимо и сглазить его. Ей кажутся, что все должны ей завидовать, что лучше и красивее ее Зореха нет, хоть всю Польшу исходи, и то не найдешь.
— Что и говорить, — думает она, — если б он еще соблюдал то, хоть немножко больше соблюдал!.. Но опять-таки, ведь он, как говорит мать, мужчина и у него целых 613 религиозных постановлений. Так это для него неважно!..
Зорех утверждает, что она нездорова, но она все упорно отнекивается… Только бы он сидел дома, постоянно сидел дома.
Он слушает и улыбается. Разве он догадывается об истинной причине? А жаловаться на мать она никогда не станет, он никогда не узнает, что ей приходится выстрадать, когда его нет дома.
Но теперь скоро суббота, теперь Зорех может уйти; пусть идет в синагогу. В субботу она не боится, и в этот день мать ей наставлений не читает. В субботу наша мать — добрая мама!..
— Мирьям, дорогая, — говорит ей мать, когда Зорех уходит. — Сегодня суббота, вымойся, приоденься… Когда твой муж после молитвы войдет с ангелами в комнату, ты должна побежать ему навстречу с радостным лицом, с сияющими глазами, с миром и дружелюбием и пожеланиями всего лучшего. За это ты удостоишься…
— Крепкого поцелуя от Зореха, — кончает Мирьям со смехом.
Матери это заключение не особенно по душе, но сегодня ведь святая суббота, и она не произнесет недоброго слова. Она берется за Библию, одевает большие очки и начинает читать.
Мирьям часто внимательно вслушивается в чтение матери, — некоторые рассказы ей очень нравятся. Серебряным колокольчиком звучит ее смех, когда она слышит, как юноша Авраам разбил каменные идолы старого Фарры, а старику объяснил, что это крупнейший из его богов схватил молот и уничтожил мелких; потом она вся дрожит от страха: не догадается ли Исаак, что это Иаков, а не Исав подносит ему кушанье? Слезы выступают у нее на глазах, когда Иаков встречается с Рахилью у колодца; к Лавану она питает смертельную ненависть за то, что он обманул Иакова… Обмани, например, кто-нибудь Зореха… бррр!.. Она вся дрожит… но успокаивается, когда Иаков получает в жены и Лию, и Рахиль: она ведь знает, что это было до раби Гершона, запретившего многоженство.
Сегодня полагается читать главу из Библии: «О приношениях». Приносились разные предметы для скинии… Это ее мало интересует. Она устала, и ее клонит ко сну.
Голова ее склоняется, смежаются веки… Она дремлет. На бледном лице появляется добрая, милая улыбка; оно покрывается легким румянцем… Вдруг ее будит голос матери.
— Мирьям!
— Что, мамочка? Я слушаю.
— Нет, я не о том.
— А что?
— По моему расчету… понимаешь, дочь моя, сегодня уже…
— Еще не пора, мамочка!
— Смотри, дочка, не ошибись!
Мирьям снова впадает в дремоту… мать все еще продолжает читать о серебряных блюдах и серебряных ложках… И снова будит ее…
Увы! «это» уже случилось…
— Жалко, — говорить Серель, — испорченная суббота!.. Но, может быть — еще не наверняка?
Она вздыхает и опять углубляется в чтение… Мирьям засыпает, но личико уже не покрывается румянцем, улыбка больше не появляется на ее прелестных губках…
Между тем Зорех уже кончил молитву и торопится уйти из синагоги, чтобы никто не задержал его. Он быстро перебегает улицу…
Дойдя до дверей, он останавливается и прислушивается к тому, что делается в комнате… Теща читает, а Мирьям, должно быть, как всегда, увлеченная этими рассказами, слушает… Ему хочется обрадовать ее своим внезапным появлением…
Он тихо открывает дверь… Теща этого не слышит, Мирьям спит…
Одним прыжком он возле нее и целует ее, поздравляя с праздником…
— Грешник безбожный! — вскрикивает Серель…
Мирьям лишилась чувств. С трудом удалось привести ее в себя.
Праздник испорчен…
Сумасшедший
ы спрашиваете меня про Мойше Иоселес? Сватать его собираетесь? Прекрасно. Кого же вам спрашивать, если не меня? Товарищами детства были, как же! Я и отца его, дайона[40], хорошо знал. До конца дней своих был у нас дайоном. Он, не в обиду ему будь сказано, был миснагидом… Но — железная голова! Такому и миснагидом быть не грех.
Над каббалой он, правда, подшучивал, но я мало верил его искренности. Он, старозаветный еврей, нас, молодых, обескуражить хотел.
К ребе он так-таки не ездил Но он сам был ребе.
Как он, бывало, принимался за учение! Обернет голову мокрым полотенцем (не то, говорил он, череп треснул бы у него), одну ногу подвернет под себя… а из-под длинных, угрюмых, злых бровей прямо-таки искры сыпались…
Почетного ли происхождения Мойше Иоселес, сомневаетесь вы? И какого еще почетного!
Все это так, но сам-то он человек никуда не годный. Сердце у меня болит за него, но что правда то правда — непутевый человек, голова с изъяном.
В детстве и у него была железная голова. В воскресенье знал наизусть весь недельный курс! Уже в воскресенье!
Но юродивый. Какие ужимки, какие выходки! И такие же длинные брови, такие же жгучие глаза, как у отца, мир праху его. Но отец был человек солидный, а он — юродивый. Пристрастился он одно время в небо глядеть. Проплывет, например, по небу туча, он в ней видит то своего покойного дядю, то первосвященника, то козла… что только хотите, он видел в очертании облаков! Если же небо чистое — это, говорит он, светлая завеса на кивоте.
В зимнюю пору он целыми днями просиживал у окна и глядел на свежевыпавший снег. Алмазы, говорил он, светятся в снегу. Господи! Да и возможно ли пересказать все? Я вас долго задерживать не стану. Дело вот в чем:
Мы женились оба на одной неделе. Я был взят в дом моим тестем, а он стал подыскивать себе занятие.
У тестя, как водится, я совершенно забыл про Мойше. В общине завелись раздоры, и я весь в них втянулся…
Потом у меня было свое горе: у меня умер ребенок, с ней я тоже жил не в ладах; туда-сюда, мы с ней развелись, и мне начали предлагать партии из моего родного местечка.
Я оставляю детей там, — она не согласна; мы идем к раввину, — он решает, чтоб она оставила их у себя до трехлетнего возраста. Я возвращаюсь домой. Иду в синагогу — и встречаю Мойшеле.
— Как поживаешь?
— Так себе… — отвечает он.
— Есть у тебя детвора?
— Нет, — говорит.
— Почему так?
— Разве я знаю?
— И что ты предпринимаешь для этого?
— Ничего.
Хорош ответ?!
— Ездишь ты куда-нибудь?[41]
— Мой отец тоже не ездил.
Слышите, — логика! Если отец не ездил, он тоже не ездит.
— Что это значит?
— Отец, — говорит он, — оставил мне запрещение.
Я ушам своим не верю. Когда речь идет о детях, то и не-евреи к ребе едут. У своего ребе — дай ему Бог здоровья, — я перевидал без преувеличения человек двадцать с бритыми подбородками… Один выложил ребе пятьдесят серебряных талеров! Помогло ему, положим, столько же, сколько мертвому банки. И то сказать, помоги-ка такому, который весь погряз в грехах… Однако, он сделал то, что мог. А этот — ничего. И подумать только, не едет невежда, носильщик, сапожник, но он — Мойшеле? Как же так? Он разве не знает, что Бог, благословенно имя его, иной раз нарочно карает, чтоб дать ребе возможность добиться помилования. Ведь иначе, что бы это за жизнь была! Все по букве закона?.. Всегда в струнку?.. Но подите, толкуйте с ним.
Пока что, у меня голова кругом шла: предлагали мне массу партий здесь, а случилось так, что я женился не на местной…
Что вы думаете? Меня надули так, что стыд и позор признаться. Туда-сюда, я приезжаю, а мой Мойшеле уже вдовец! И тут начинается настоящее безумие: он и слышать не хочет о вторичной женитьбе.
По закону, можно начать сватовство уже с первой недели траура. Так он хочет быть строже самого закона. Потом он решает переждать первый месяц; потом — целый год! И после всего этого, когда я уже насилу дождался конца года, он вдруг заявляет, что ему не к спеху. Другой, видя, что может обойтись без жены, женился бы, взял бы несколько злотых приданого, уехал бы куда-нибудь и стал бы порушом.