Хасидские рассказы — страница 61 из 71

У моей штраймель не крадут. Не нужно эполет, погон, она сама далее с места не двигается, но пока она не скажет: «Ешь!» — ни один рот не откроется во всем местечке.

* * *

Вы, может, думаете, что вся сила в том, что под штраймель находится? Никоим образом.

Вы, пожалуй, не знаете, что под нею, — я-то, слава Богу, знаю.

Особа эта была, благодарение Господу, в еще меньшем местечке, чем наше, меламедом, и мой отец, мир праху его, прежде чем убедиться, что из меня никакого толку не выйдет, посылал меня учиться к этому меламеду. Подобной бездарности еще свет не видал. Настоящий меламед!

Обыватели, заметив, что в денежных делах он ничего не смыслит, тотчас же сократили ему плату наполовину, а остальную часть выплачивали стертыми двухкопеечными монетами вместо трехкопеечных, или фальшивыми двугривенными. Благоверная его, видя, что добром она ничего с ним не поделает, принялась выщипывать ему бородку!

И винить ее нельзя. Во-первых, хлеба не доставало, во-вторых, женщина любит пощипывать, в третьих, и бороденка уж у него была такая, так и просилась, чтоб ее пощипывали, до того просилась, что мы, ученики его, едва удерживались, чтобы не пощипать ее; а иной раз не утерпишь, спустишься под стол и вырвешь волос из этой бороденки.

Может этакое созданье иметь какое-нибудь значение?

Может, вы думаете, он со временем изменился к лучшему?

Куда там! В нем не произошло ни малейшей перемены. Те же маленькие, потухшие, гноящиеся глазки, вечно блуждающие, испуганные.

Правда, нужда свела в могилу его первую жену, ну так что же? Какая разница? Дерет его за бородку другая, раз бородка сама просится, умоляет, чтоб ее пощипывали. И, право, удержаться трудно!

Даже мне, чуть увижу ее, стоит большого труда не ущипнуть.

Но что же произошло? Всего только то, что я сшил ему штраймель!

Должен сделать чистосердечное признание, что почин тут был не мой. Мне это и в голову не пришло бы. Община заказала, я и сшил. Но чуть община узнала, что штраймель, которую мне заказали, которую я, «Берель-Колбаса», сшил, приезжает, — вся она поспешила за город за целую версту с великой радостью, с парадом. Бежал стар и млад, больные повыскочили из кроватей. Выпрягли лошадей и все разом захотели запрячься и повезти мою штраймель. Бог знает, какие стычки вышли бы из этого, какие оплеухи, какие доносы! Но нашлась умная голова, которая посоветовала устроить аукцион. Лейбель-мельник дал 18 раз по 18 злотых, за что получил почетное право впрячься первой лошадью!

Ну, какова сила моей штраймель?

* * *

Моя смиренномудрая, кроме «Берель-Колбаса», честит меня еще и сластолюбцем, и наглецом, и похабником и всем, что только на язык ей попадает.

Конечно, такова уже человеческая натура, — люблю красное словцо, люблю подпустить шпильку Лейбу-мельнику в глаза и за глаза… Люблю также, нечего греха таить, поглядеть и на служаночек, что берут воду из колодца насупротив — они ведь не когены перед кивотом[48].

Но, верьте мне, не это поддерживает во мне желание, жить. Меня только одно утешает — выйдет иногда из рук моих новый идол на свет Божий — и все перед ним, перед «делом рук моих», преклоняются!..

Я знаю, что когда моя смиренномудрая бросает мне ключи через стол, то она это делает по приказанию моей штраймель. Меня она и слышать не хочет, но штраймель моей она должна слушаться!

Возвращается она из мясных рядов накануне праздника или субботы без мяса и проклинает мясника — я знаю, что мясник ничуть не виноват, то штраймель моя не дает ей сегодня делать кугель.

Берет она совсем еще хороший горшок и выбрасывает его на улицу, я знаю, что это штраймель моя вышвырнула горшок. Берет она кусок теста, бросает его в печь, поднимает руки и закатывает глаза к потолку, — я прекрасно знаю, что потолок ровно ничего из всего этого не понимает, и этот кусок теста сожгла моя штраймель!

И я при этом знаю, что моя смиренномудрая супруга не единственная в общине, а община — не единственная у Бога; в общине много таких правоверных жен, а у Бога много, очень много таких общин. И моя штраймель повелевает всеми миллионами миллионов правоверных жен!

Миллионы ключей бросаются, миллионы женщин не делают кугелей, миллионы горшков разбиваются вдребезги на мостовых, а сжигаемыми кусками теста я бы взялся прокормить полки, легионы нищих!

И кто все это делает? Все моя штраймель, — дело рук моих!

* * *

Перейдем опять к позументщику. Вот он сидит насупротив моего окна, Лицо его лоснится, точно его салом вымазали.

Чего он сияет? Чего так искрятся его бегающие глазки?

Он скрутил пару золотых погон.

Во-первых, мы прекрасно знаем, что такое золото и что мишура. Во-вторых, мне известно, что пара погон имеет под своим началом в десять раз больше солдат, чем енотовая шуба Лейбеля — сермяг и полушубков. А все-таки пусть самый крупный золотой погон издает приказ: «Десять быков зарежь, и только полбыка вари!» «Помирай с голоду, имей посуду четырех родов, а вымя еще на опрокинутой тарелке!» «От каждого куска брось часть в огонь и в воду!» Или: «Каждый жених обязан предварительно показать мне свою невесту, а каждая невеста — своего жениха!» «Хочешь ли, не хочешь, со мною — все, без меня — ничего!»

Крупнейшая генеральская эполета не отважилась бы и мечтать о чем-нибудь подобном. А если бы и решилась на это, то всю страну пришлось бы наводнить солдатами: у каждой кровати — хотя по паре казаков, чтобы караулили друг друга, а оба вместе — кровать. И сколько при этом было бы обманов, краж, контрабанды! Господи, если бы мне столько добра иметь!..

А моя штраймель делает все это тихо и благопристойно, без нагаек, без казаков.

Я себе спокойно сижу дома и знаю, что без разрешения моей штраймель, ни один Мойшеле не дотронется ни до какой Ханеле, даже взглянуть не посмеет — Боже упаси!

И, наоборот, пусть моя штраймель навяжет Мойшеле или Ханеле Бог весть, какую несуразность, — то хоть ложись и помирай! Не отделаться им друг от друга, разве вместе с жизнью. А если не хочешь так долго ждать, ты должен ходить, просить, кланяться той же самой штраймель: «Штраймеле, спаси! Штраймеле, разбей мои оковы, выпусти меня из темницы!»

* * *

В конце улицы находится шинок. С тех пор как моя благоверная, занявшись «сбором для бедных», перестала приготовлять для меня вишневку, я время от времени заглядываю туда, чтобы подкрепиться, особенно в посты… Не обязан же я, по крайней мере, поститься: ведь штраймель все-таки моей работы!..

Шинкаря я давно уже знаю. И он одними заповедями Божьими да добрыми делами не живет… Но не в этом дело.

Были у шинкаря две дочери — две сестры от одного отца и матери. Что я говорю — близнецы даже, ей-Богу! И отличить одну от другой нельзя было.

А парочка была милая — хоть молись на них!

Личики, что яблочки на детских флагах в Симхас-тору; благоуханны, что сосуды с ароматами, стройны, что пальма, а глаза — спаси меня Бог и помилуй! Взглянут, точно алмаз сверкнет! И благонравные. В шинке, кажется, и все ж далеко от шинка. В ковчеге Завета их не воспитали бы лучше.

В шинке родились, а настоящие королевы. Ни один пьяница не осмеливался произнести при них непристойное слово, — ни один стражник, ни один акцизный. Попади в шинок даже самая важная персона, и то бы, кажется, не осмелилась ущипнуть которую-нибудь из них в щечку, не дерзнула бы дать волю не только рукам, но и глазам, даже помыслам своим. Я готов был сказать, в них таилось больше силы, чем в моей штраймель. Но это было грубой ошибкой. Моя штраймель оказалась сильнее их, в тысячу раз сильнее!

* * *

Близнецы — они не показывались одна без другой. Если у одной что-нибудь болело, то и другая страдала вместе с ней. И все же как быстро разошлись их дороги…

Совершили они одно и то же, чуть-чуть различно, а вот, подите же…

Обе они переменились как-то сразу, и веселые настроения, и печальные, — все не по-прежнему. Я не могу вам объяснить, что с ними стало. Подходящие слова на самом кончике языка, а не могуих выговорить… Куда мне, неучу… Они стали как-то более сосредоточены, ушли в себя, и в то же время — и печальней, и обаятельней прежнего…

И известно было, кто был причиной тому: указывали пальцами на двух Мойшеле, благодаря которым обе Ханеле стали еще милее, добрее, обаятельней и… выросли как-то…

Э, да я что-то другим языком заговорил, совсем не подобающим шапочнику! Слеза даже выступила… совсем это мне не по летам. Смиренномудрая моя опять скажет: «Сластолюбец!»

Но я недолго буду распространяться.

Обе сестры совершили одно и то же, точь-в-точь: недаром же были они близнецами.

У каждой завелось по Мойшеле. И обе через короткое время должны были клинья в юбочки свои вставить…

Стыдиться нечего, дело обычное. На то воля Божья, — какой же тут стыд?

И все-таки, различно кончилось это у каждой из них!

Одна сестра не скрывала своей беременности ни перед кем: ни в храме Божьем, ни на улице перед людьми, ни перед стражником, ни перед акцизными, ни перед всеми посетителями шинка. А потом она же, вдали от пьяниц, в тихой, теплой, комнате, легла в чистую постель. Окна завесили, мостовую покрыли соломой, бабка пришла, доктора пригласили… А потом торжество было — стал расти новый маленький Мойшеле…

Это ей понравилось, и она стала сыпать маленькими Мойшеле из года в год. И она пользуется общим уважением по сей день.

Другая же свою беременность скрывала, родила в каком-то погребе… Черная кошка повитухой была…

Ее маленький Мойшеле давно уже покоится где-то под забором, а других Мойшеле у нее уж не будет! И один Бог знает, куда она сама делась… Исчезла.

Говорят, она где-то живет прислугой в далеких краях, питается чужими объедками… Другие говорят, что ее уже и в живых нет… Плохо кончила она.