Я-то и должен быть махонький, мне для жития отведен испод дома, подошва его, дно, подполье, перекрытие, все пыльные закуточки под шкафами-диванами, лоскутки темные пространств теневых. Да и тебе потребен малый габарит, как всякому роботу, тебе положен небольшой клочочек твоей летающей тарелочки занимать, правда? Что мы знаем, в ночи родившись?! Сходные мы породы, межуточные; ты овеществленная мысль, задуманная игрушка, а я олицетворенная игрушечка и прочувствованная. Другое дело, что я очевидец, самовидец, свидетель жизни людской; да ведь сегодня и ты как соглядатай к нам залетел, дальние бессолнечные версты преодолел в своем кабриолете безлошадном.
Подмигни мне еще своими лампочками разноцветными капельными, лал мал, бел алмаз, зелен изумруд! Есть в тебе нечто от разблюкани, инодальний ты наш железный подкидыш, из безвестных звездных палестин заброшенный в нашу маленькую мироколицу!
ХАТШЕПСУТ
Ее имя снилось мне.
Снилась и сама она.
Реалии сквозь века, настолько достоверные, что я не верил — вычитал ведь, вычитал из древних книг!..
Песок, набившийся в ее сандалии, мешающий ей идти. Одежда из легкой домотканой марлевки, полупрозрачной и серо-лиловой. Узкий золотой обруч в черных волосах. Птичий профиль.
Жрецы, заставляющие ее подниматься по ступеням полуразрушенного покинутого дворца, по ступеням неестественной высоты, заставляющие ее идти одну по утерявшим кровлю галереям, в которых лежат и стоят алебастровые и казастровые урны с прахом ее предков-царей.
Маленькая царица, чье птичье сердечко колотится под худыми ребрами, маленькая царица, стремящаяся почти с ненавистью мимо алебастровых вместилищ былого величия, задирающая головку, чтобы разглядеть странный кованый светильник с фигурками зверей и птиц. Центральная фигура — петух.
Она поворачивала ко мне узкое лицо и вперялась в меня бирюзовым взором. Или изумрудным. Смарагдовым. Когда каким. Почти без зрачков. Крупный план. Стоп-кадр. Обрыв. Доброе утро!
«Хатшепсут…» — шептал я, просыпаясь со стоном. Наваждение. Морок. Эфемерида воображения дурного. И такового же вкуса. Но этот песок в сандалиях, мешающий ей идти…
Меня тянуло в ее время как магнитом. В заповедное время, когда не две, а одна луна освещала по ночам нашу планету. В довольно-таки поганую, надо честно признать, эпоху, меченную убийствами, казнями, исчезновениями людей, мятежами. Непонятными нам извивами событий; мне, в частности, изучившему все имеющиеся на сегодня материалы.
Я распутывал непредсказуемые клубки и обрывки. Писал статьи. Готовился отправиться в прошлое. Мыкался на тренажерах.
Кроме всего прочего, я был тривиально и нелепо влюблен в отделенную от меня тысячелетиями Хатшепсут. Как дети влюбляются в персонажей идиотских романов.
Как всякого разведчика, меня снабдили серией легенд. И в образ я вжился. В образы, точнее. Но сколько ни репетируй, роль есть роль, сцена есть сцена; при соприкосновении — при столкновении! — с пылью времени я почувствовал шок. Меня даже замутило слегка, когда я оказался перед чернобородым мрачным существом в белом одеянии и бутафорском головном уборе. Мне даже показалось, что один из нас уж непременно должен быть призраком. Строго говоря, таковым являлся именно я. Я уже знал, что он — один из четырнадцати главных жрецов и что его зовут Фаттах. Я же замещал (из всех возможных проникновений в прошлое мое руководство предпочло принцип замещения) придворного лекаря, астролога и астронома Джосера. В руках у меня была чаша с благоухающей темной дрянью, достоинства которой я только что расписал жрецу, — по идее, во всяком случае: тот находился в состоянии ответного словоизлияния и заканчивал его.
— …и подлый враг, — сказал он, — будет изобличен.
Сознание мое претерпевало состояние раздвоения, как сознание профессионального актера, одновременно истово рыдающего и наблюдающего себя со стороны: «Черт возьми, до чего же я фальшивлю сегодня!»
«Какой враг? — думал я. — При чем тут враг? Какая связь между изобличением и этим кретинским зельем?»
«Романтический придурок, — думал я, — дернуло тебя впереться в эту дичь, в глушь, в даль, в варварство, не сиделось тебе дома».
А услужливый суфлер диктовал мне ответ, который я и воспроизвел, отцепив одну руку, украшенную тяжелыми кольцами, от чаши и приложив ее к груди:
— Ради процветания и покоя царства тружусь, не покладая рук, денно и нощно, при свете божественного Эль-Хатора, при смутных лучах Сурана, Либера и Таша и во тьме кромешной.
— Хорошо, хорошо, — сказал Фаттах, — ты будешь вознагражден по заслугам.
Я поклонился.
— Первым, — сказал Фаттах, — из чаши изопьет клятвопреступник Сепр. И немедленно. Следуй за мной.
Я и последовал.
Долго шаркали мы сандалиями по узким коридорам, то спускаясь по крутым ступеням, то поднимаясь, проходя пандусы, залы, минуя внутренние дворики с фонтанами и каменными изваяниями крылатых когтистых тварей с лицами людей, людей с головами птиц и диких животных. Особо не понравилась мне корова с пухленьким женским личиком, четырьмя ногами в ботиках и хвостом павлина. Меня снова замутило, как на тренажере.
В итоге мы оказались в подземелье, отведенном под хранилище, совмещенное с тюрьмой: площадь экономили и ею не разбрасывались как попало. Строили немного, зато на совесть. И за страх, само собой.
— Введите, — сказал Фаттах.
Двое голоногих в ботиках ввели клятвопреступника. Вид у него был жалкий. Он трясся то ли от малярии, то ли от страха, то ли нервная дрожь его била, одеяние его было изодрано до невозможности, синякам и кровоподтекам несть числа, в том числе по физиономии приложили основательно и не единожды. И приложил правша, насколько я понял.
— Подлый Сепр, — сказал Фаттах, — ты упорствуешь во лжи?
Сепр молчал и трясся, а один из тюремщиков отвечал:
— Упорствует, достославный.
— Дай ему глоток, — приказал жрец.
Я поперся к клятвопреступнику и поднес к его губам чашу с зельем.
— Я умру в мучениях? — спросил он тихо, глядя мне в глаза.
«Идиот, — думал я, — болван кабинетный, мозги дистиллированные, так тебе и надо, путешественник по эпохам».
А вслух произнес:
— Пей и не спрашивай.
Он глотнул с усилием. И сполз по стенке на пол. Трясти его перестало. Он глядел в одну точку, тяжело дыша, и вдруг заговорил как заведенный.
— Писца — вскричал Фаттах. — Быстрей!
— …и речи вел противу великих жрецов и жреца верховного, а также замышлял сообщество собрать единодумных смутьянов и осквернять прах царей, и грабить гробницы, а также порчу наводить на честных сподвижников и подвижников, а также подбивать на действия против богоподобной и луноликой…
Писец так и строчил своим маленьким каламом.
«Грамотный, — подумал я с ненавистью. — И почерк небось разборчивый».
Чем меня так этот писец заел, неясно: чиновник и чиновник.
— Ты получишь награду немедленно, — сказал мне Фаттах.
Я опять поклонился, и мы тронулись в обратный путь из хранилища-тюрьмы мимо курносой коровы в ботиках.
«Ну ладно, ворона в павлиньих перьях, — думал я, — но чтоб корова…»
Получив в награду большого навозного жука из берилла, я зашаркал к своему дому. Было жарко, тихо и невыразимо скучно. В своем, так сказать, доме встречен я был рабами, раздет, омыт, размассирован, умащен, одет, уложен на деревянный лежак и накормлен до отвала воблой, рисом с изюмом, фаршированной травой куропаткой и инжиром, а также напоен невыносимо мерзким белым приторным пойлом. Наконец меня оставили в покое, впрочем ненадолго. За время краткого своего одиночества я освежил в памяти историю царедворца Сепра, ни с того ни с сего схваченного и казненного. Надо заметить, что яснее эта история после личного знакомства не стала. Почему Фаттах называл Сепра клятвопреступником? Какую клятву он мог преступить? Стоп, стоп, стоп… Клятвы вроде бы полагалось давать во время обряда посвящения. Может, Сепр был из посвященных? Главная клятва — о неразглашении тайны обряда… Сболтнул лишнее? И всего-то?.. Сболтнув лишнее, представлял опасность для клана?
Я был как марионетка: знал свою роль назубок, каждое грядущее движение, каждое слово на завтра, каждый шаг свой. И при этом ничего не понимал толком.
На четвереньках вполз раб низшей категории.
— Владетель, — прошептал он, — мы омываем стопы Тету.
— Счастлив порог, переступаемый гостем, — изрек я.
Внесли Тета.
— Будь благословен, славный Тет, воспевающий богоравных! — брякнул я.
— Храни Эль-Хатор мудрого Джосера, видящего в очах светил отражения наших судеб! — бойко отбарабанил Тет.
Словоблуд он был изрядный. За ним не пропадало. Мы вступили в долгую пустопорожнюю беседу, запивая мумифицированную воблу приторной белой эмульсией. Спустя некоторое время он дошел до сути.
— Луноликая белочка… — начал он.
Я сразу подумал о корове в ботиках — и голова закружилась почти привычно.
— …желает, — продолжал Тет, — чтобы Джосер изъяснил ей предначертания небес на ближайший месяц Плодоносящей Пальмы сегодня вечером.
Я отвечал:
— Сердце мое просияло, а небеса обратили взоры свои на лик, вопрошающий их.
До вечера толок я в ступочках притиранья, румяна, тени для век и блестки на виски. К вечеру я разлил и разложил всю эту снедь по тускло-голубым и зеленым флакончикам, переоделся в желтую хламиду и отправился на свиданье к Хатшепсут, холодея на этой треклятой жаре и разве что не трясясь, как несчастный клятвопреступник Сепр, которого с моей подачи небось уже замуровали.
Лилово-серая марлевка из моего сна. Ни одного украшения. Только на узкой костлявой правой лодыжке тонкая зеленая цепочка.
Песок в сандалиях моих. Сэнд ин май чуз. Ин май шоуз. Сэнд в сандалиях. В сандалетках.
У нее был немигающий взгляд и неестественно прямая и длинная шея.
— Подойди, — сказала она.
Голос флейты или дудочки.
Я подошел, пал ниц, поцеловал мозаичный пол у ее ног. Она нетерпеливо пошевелила длинными тощими пальцами в этих самых пляжных сандалетках и порывисто вздохнула. Запах лаванды и солнца. Запах экзотического зверька.