— А меня? — спросил Армен.
— Ты слышал, что он сказал про восковые средневековые фигурки?
— Я его не слушал.
— Ты помнишь, когда именно мы начали ссориться? нет, вспомни. А я помню. Когда ты меня слепил. Ты у меня что-то отобрал. Оно теперь в портрете. А до твоего портрета я была другая.
— Ты и вправду перегрелась, — сказал Армен.
И она уехала в Ленинград.
На открытие выставки к парящемуся в костюме Армену Филиалов подвел чернобородого молчаливого юношу с фотоаппаратом.
— Какой праздник! — вскричал Филиалов. — Какой праздник для отдыхающих ваша выставка! Вот это наш Миша, он все запечатлеет. Миша, от и до. В разных ракурсах. С разных точек. И виновника торжества. Какая честь для города! Банкет устраиваете?
— Нет, — сказал Армен.
— Тогда я вас умыкну. Я вас ангажирую на вечер. Мы отметим открытие вашей выставки. В ресторане «Медведь». Вы романтик? Конечно, вы романтик. Тогда лучше в «Охотничьем домике». Нет, никаких отказов. Позвольте отблагодарить вас и выразить вам… Миша! Начни с «Арапа Петра Великого»! Кстати, какая дивная идея — сделать арапа белым! Негатив арапа! гипсовый негр! какая тонкая мысль! негатив негатива!
— У меня просто не было возможности отлить его в бронзе, — сказал Армен. — Это очень дорого.
— Дорого?! — вскричал Филиалов. — Какие глупости! Художник не должен думать о деньгах! У вас должны быть меценаты.
— К тому же, — сказал Армен, — я где-то читал, что белый арап — прямо-таки символ скульптуры как жанра, ее условности. Не гипсовый, мраморный, конечно.
— Ха-ха-ха! — хохотал Филиалов. — Хо-хо-хо! Да вы философ, впрочем, и по работам видно, я должен был догадаться: философ, интеллигентный человек, тонкий, образованный. Собственно, я вас таким и представлял.
В ресторане царил полумрак, гремел на крошечной сцене оркестр, плясали. В красноватых отсветах блестели рюмки, бусы и кольца женщин, в моде были отливающие радужным стразы, бижутерия, елочные игрушки, рождественское карнавальное фуфло. Сигаретный дым, жара, духота, белая занавеска, которую втягивает в себя открытое в южный приморский город окно. Концентрат разлюли-малины, загула, отдыха на всю катушку, уже не купеческого, не трактирного, но совершенно ни с чем не сообразного завивания горя веревочкой советского гражданина, у коего и горя-то как бы быть не может, разве что непруха, невезуха, невпротык; атмосфера курортного флирта всех и всего со вся и со всеми: одиночества со сборищем севера с югом, холода с жарою, будней с маскарадом, грошовых круглогодичных подсчетов и отпускного транжирства, семейных обязанностей и романтических прав на выездной роман под рюмочку — что мы, не люди, что ли?! где наша не пропадала! — а поскольку наша пропадала повсеместно, и туда ей и дорога, так и наяривали музыканты и била копытами в пол приодетая, старательно отдыхающая в жалкой своей роскоши публика. О, море в Гаграх. И — о, само собой, Гагры. Надену я черную шляпу, поеду я в город Анапу. И. Всю. Свою. Жизнь. Пролежу. На соленом, как вобла, пляжу!
Стол уставлен был салатами, закусончиками; подносили вареную форель и цыплят табака; запалили уже и политый спиртяшкою сахар на решетке над пуншем либо глинтвейном. Армен слушал какие-то мутные тосты в свою честь, аллаверды к вам, где тамада, кто тамада. Филиалов только и подливал, фиал за фиалом, а вот шампанское с коньяком лучше не мешать. Темное окно тихим магнетизмом сквозняка втягивало парус белой занавески, весь целиком, бесшумно, уверенно, неотвратимо.
Армен отплясывал с дамами: платиновой блондинкой, белозубой, с легким золотистым загаром; маленькой дочерна загорелой отпускницей в лиловом с кольцами цыганских серег; ослепительно молоденькой и отважно накрашенной местной, которой оркестранты кричали: «Тома! Попляши еще! Твоя любимая!» Гудеж шел уже размеренный и нудный, как служба в жилконторе.
Армен проснулся в своей комнате заполдень — как ни странно, один, и безо всяких примет побывавшей ночью бытовой любовницы, как выразилась бы Лина. В виске токало и дергало болью, похожей на зубную. Ощущение нелепости и бездарности ночных половецких плясок было явно избыточное.
Как всегда, со дна похмелья всплыла фраза: «тщета, тщета, суета, суета сует и томление духа». Но и тела томление он тоже ощущал, и особую никчемность. Из него, вероятно, никогда бы не получился пьяница или алкоголик, он был к тому не готов, то есть был не готов к постоянному прыганью из эйфории в депрессию, к известному пьющим аттракциону «американских гор», подъемов и спадов, хвастовства и угрызений, пьяного самодовольства и похмельного самоуничижения.
Хотя и знал он, что ни к чему, ходил он чуть не каждый день читать книгу отзывов. Писали большей частью чушь. Иногда чушь оказывалась агрессивной и злобной, иногда трогательной и смешной.
«Жители Хабаровска, — читал он, — приветствуют солнечное побережье Черного моря и выражают коллективную благодарность работникам музея и Армену Л. лично за культурный отдых и светлое искусство». Десять подписей, в том числе: А. Погоняйло, У. Пошивалов, В. Шитов и К. Недошивин. Армен еще подумал: как это У.? Устин? Устим? Уильям?
«Пора дать по рукам авторам, которые протаскивают буржуазный авангардизм в художественное сознание», — читал он.
«Уваж. Армен Л.! Место вашим истуканам на свалке! Вы абстракционист! Вы ненавидите человека вообще и человечество в частности! Вы утратили чувство красоты! Мне вас жаль!» — читал он.
Ему советовали: больше смотреть классиков (кого — не уточняли), внимательнее относиться к пропорциям человеческого тела, почаще выставляться, бросить занятие скульптурой и идти на стройку, немедленно эмигрировать и не отравлять присутствием воздух, сделать арапа черным, сделать балерину белой, создать серию портретов героев труда и т. д. и т. п.
Ему желали: чтобы у него отсохли руки, чтобы он получил Государственную премию, чтобы он и дальше, чтобы он никогда больше, чтобы он влюбился и увидел мир в другом свете, чтобы он стал знаменитым, славы желали, успеха, удачи, стать, наконец, нормальным человеком и т. п. и т. д.
Имелся отзыв Филиалова — в очень, очень высоком штиле. И Ванин отзыв имелся, печатными буквами, как трактат о роще лука: «Я не понимаю скульптуру, но интересно смотреть. Спасибо. — Ваня К., 6 лет».
Ванин отзыв был самый умный.
Филиалов не отставал от Армена. Не было дня, чтобы он не волок его в горы, на экскурсию, в кино, в кабаре, кататься на катере, в форелевое хозяйство, на пикник; Армен навострился сматываться, чуя его неминуемое приближение, он уже тоже чувствовал, что юг ему надоел, но надо было ждать закрытия выставки, чтобы следить за упаковкой и погрузкой работ. Наконец состоялись и упаковка, и погрузка — и Армен уехал, вздохнув с облегчением в тамбуре и закурив, глядя на море на горизонте.
Одним из первых телефонных звонков был звонок балерины.
— Как дела, джан? — она опять звонила под хмельком; она всегда звонила ему только в таком состоянии.
— Все хорошо. Как у тебя?
— Плечо болит, — пожаловалась балерина, — ой, я так упала, нос ушибла, повредила перегородку, ужас, не повезло.
Армен вспомнил, как поправлял ей нос и делал его асимметричным; потом вспомнил, как стесал ей полплеча; ему стало смешно.
— Какое плечо?
— Не все ли тебе равно, джан? Левое.
Действительно, левое.
— А затылок не болит? — поинтересовался Армен.
— Откуда ты знаешь? Болит. Я, когда упала, и затылок ушибла.
Армен не стал уточнять, как это она упала, повредив одновременно и нос, и затылок.
Однако ему не очень понравилось подобное совпадение, и, положив трубку, он набрал номер Лины. К телефону не подходили.
Дня через два он стал волноваться — где Лина? Дома ее не было. На работе тоже. На работе ему, наконец, сказали; больна. В больнице, что ли? Мы не знаем. Он даже подумал — уж не беременна ли, часом?
Наконец он получил от нее открытку. Лина была за городом, в Песочной, в онкологическом. Далее номер отделения и номер палаты. Без подробностей. Армен ринулся в Песочную. День был неприемный, его не пустили. Он передал виноград, яблоки и груши и нацарапал записку, топтался под окнами. Висело объявление: беседа с врачом в четверг с девяти до двенадцати. В четверг он с врачом и побеседовал. Врачиха была ничего себе, нос уточкой припухлые веки, похожа на Мону Лизу, статная такая дама. Дину уже прооперировали; рак груди, сейчас она в послеоперационной палате, гистологию еще не получили, ждите результатов; лимфатические узлы, к сожалению, задеты, собираемся исследовать легкие. Если там пока тихо, будем надеяться.
Добредя до станции, он сообразил, что речь идет об этой ее увеличившейся родинке. «О, — подумал он, — а как же пятно на бронзовой Лине? Что же такое у меня получилось?» И вспомнил о звонке балерины. «Ну, — ничего себе магическое искусство, — подумал он, — ничего себе разгар Средневековья, Амбруаз Паре хренов, как же так?»
Вечером в мастерскую заявился Филиалов.
Ленинградский Филиалов сильно отличался от черноморского. Откуда-то взялась у него выправка, он как бы всего себя подвинтил, в голосе звучали вполне металлические нотки. Армен объяснил ему, что не расположен к беседам об искусстве, что у него больна жена, и лучше бы встретиться позже. Филиалов на это сказал неожиданно кратко:
— Я в курсе.
Он был осведомлен о болезни Лины.
Каким-то строевым шагом обошел мастерскую, сел к столу, вынул из спортивной сумки коньяк, довольно-таки сухо и профессионально вытащил, как орудие труда, и потребовал рюмки. Принеся рюмки, Армен обнаружил на столе бутербродики всех видов и фасонов, очевидно возникших из той же сумки запасливого Филиалова. После четвертой рюмки Филиалов сказал Армену:
— Вы себя в ее болезни не вините. На все судьба. На все, более того, карма, Армен-джан. Но вот насчет того, что скульптура штука магическая, я спорить не стану. Не только скульптура, между прочим.
В отличие от южного Филиалова в северо-западном не наблюдалось развязности и шутовства; он был даже несколько суров и сух, если к нему применимы были подобные определения.