Хатшепсут — страница 34 из 45

Он раскололся и стал рассказывать мне о мафии — или о секте? — людей, умеющих проходить через пространство и время как через калитку в заборе. По его теории выходило: таковые умельцы существовали минимум с древнеегипетских времен; он все тыкал мне изображения египетских фресок, напирая на разрез глаз и форму носов.

— Но это не совсем люди, — сказал он шепотом под занавес.

«… при частых выходах в канал времени человек претерпевает изменения необратимые…» — вспомнил я.

— Господи, — сказал я, — инопланетяне, что ли?

— Да нет, — сказал Лапицкий, — не инопланетяне, а как бы ангелы отчасти.

По-моему, он отчасти рехнулся, этот ловец ангелов; но меня сие не касалось. Пораспространявшись понемногу о досье на выявленных им «не совсем людей», — которое, кстати, хранил он на даче в самодельном сейфе, не считая фотокопий, — он наконец поручил мне того, кто был мне нужен, и на прощанье пожал мне руку, растрогавшись, обретя единомышленника. Знал бы он, что у меня в этюднике в другой руке, бедняга, искатель, филер невостребованный.

Напоследок он сказал задумчиво;

— А иногда мне кажется, что это вообще один и тот же человек в разных временах, разных возрастах, квазитиражированный.

Ну да. Расшестеренный. Растроенный. Должно быть, за Лапицким кроме прочих недостатков числилась и любовь к фантастической литературе. Но это были его проблемы. Мне хватало моих.

Расставшись с Лапицким, я подумал — ох, не стоит у этого доктора лечиться! сколько энергии вкладывает в свое, извиняюсь, хобби! на работу ведь ничегошеньки не остается. Знал я по своему НИИ цену этим хоббистам, одноклубникам змей: профессионалы были никудышные, хоть сейчас все НИИ распускай и дай расползтись по интересам; трудно сказать, как насчет пользы, но вреда для народного хозяйства было бы меньше. Впрочем, какое мне теперь дело до народного хозяйства. Мне бы конца света не допустить.

Интересующий меня Н. Захаров быстро открыл дверь. Большого энтузиазма на лице его при моем появлении я не заметил. Поблуждав по высоченному коридору-лабиринту-тупику между узлов, шкафов, велосипедов, саней, корыт, вешалок и горок обуви, мы вошли в его комнату, оказавшуюся почти пустой и неожиданно уютной и чистой.

— Не испортил ли я оперу? — спросил я.

Он сперва не понял, потом улыбнулся, сказав — нет, не испортил, ее испортить трудно. Я ему немного пообъяснял, кто такой Лапицкий, откуда взялся я и зачем я пришел. С последним возникли затруднения.

— Нет, — сказал Захаров, — у меня нет такой машинки, как у вас в этюднике. А… барьером вы это называете? — барьер я прохожу иначе. Да, у меня был наставник.

Разговор у нас не клеился. Этому моложавому и на самом деле молодому человеку я затруднялся что-либо рассказать от и до, а он и не настаивал. Он не понимал, что мне нужно. Я не понимал, почему он не понимает. В итоге я оставил ему свой адрес и ушел. Я и сам запутался и не знал — чем он может мне помочь, собственно говоря?..

Так прокантовался я до весны, а весной за мной начали следить. Снег уже почти сошел. Некоторых из них я узнавал в лицо. Они особо не стеснялись и не скрывались. Домой и на работу позванивали. Пасли постоянно. Я решил переехать на дачу, протопить ее и пожить там. Соседи перебирались из города рано. Я надеялся сбить преследователей со следа на вокзале. Мне показалось, что это мне удалось. Электричка была полупуста, я ехал спокойно и даже задремал. От перрона до калитки никто меня не сопровождал. Я спокойно затопил печь, принес колодезной воды, ввернул пробки. От сосен, от недальнего леса, от земли, облаков и от тишины, от потрескивания поленьев и от свиста чайника я впал в эйфорическое спокойствие и благодушие. В сумерки, в час между собакой и волком, последовал телефонный звонок. Незнакомый голос обратился ко мне по имени-отчеству и попросил для начала не бросать трубку.

— Дача ваша окружена, — было мне сказано, — уйти не надейтесь. На неприятности вам нарываться не надо. Вам следует выставить на крыльцо интересующий нас этюдник, после чего мы с вами благополучно забудем друг друга. Вам дается на размышление десять минут. В милицию звонить не надо, да и бесполезно, телефон ваш мы сейчас отключим. Народу вокруг вашей дачи много. Так что не шалите. Мы ждем.

После чего последовал щелчок — и в телефоне воцарилось молчание. Я бросил трубку и побежал на первый этаж, чтобы задвинуть дверь шкафом. Окна были забиты досками и закрыты ставнями. Я двигал мебель и помаленьку воздвиг у двери баррикаду. С улицы в небольшой матюгальник мне сказали: «Ваше время истекло». И я то ли почувствовал, то ли услышал, что они подходят к дому. Они начали отдирать доски с окон. В этот момент наверху опять зазвонил телефон, только что абсолютно мертвый. Я ринулся наверх. С этюдником в руках. Звонил Н. Захаров.

— Что происходит? — спросил он.

— Телефон-то отключен, — сказал я. — А дача окружена. Сейчас они влезут в одно из окон на первом этаже.

— А вы на каком? — спросил он.

— На втором. Подождите, дверь шкафом задвину.

— Не надо, — сказал он. — Игрушка, конечно, при вас?

— Да, — сказал я.

— Положите трубку, сядьте, закройте глаза, успокойтесь, думайте обо мне. Чао.

Я положил трубку, тут же вымершую. Сел. Что мог я думать о нем? Как я должен был о нем думать? Внизу били оконные стекла. Открывали шпингалеты. Распахивали рамы. Я закрыл глаза и представил себе лицо Захарова. В ушах зазвенело. Потом стало тихо и холодно.

— Глаза-то откройте, — услышал я.

Я сидел на скамейке все в том же своем любимом саду. С этюдником на коленях. Но сад был уже не зимний. Белесый туман, сгущавшийся до предела видимости уже в метрах двадцати, обволакивал стволы и аллеи. Даль отсутствовала. Все плавало в млечном мареве. Захаров стоял на аллее передо мной как когда-то уходящий — вернее, отправлявший меня домой — профессор К.

— Час ноль, — сказал я.

— Да.

— А у них есть возможность попасть сюда?

— Нет.

Я сидел как будто отдыхая, этюдник лежал у меня на коленях, и я подумал — а нельзя ли «игрушку» здесь оставить, а самому отсюда уйти? Я еще ничего не знал: смогу ли я выбраться из этого времени (или места?), останусь ли тут один или выручивший меня побудет со мной, я не знал, появится ли кто-нибудь кроме нас двоих на залитых не весенним и не вечерним, а каким-то вечным и страшным туманом аллеях, и есть ли за образом моего любимого сада (или это — сам сад?) город, и могу ли я пересечь границу между садом и городом.

Я ничего не знал тогда. Я даже не знал, жив ли я. Я только смотрел поверх головы стоявшего передо мной на извивающиеся в сыром нереальном воздухе ветви и на исчезающие в облачной мгле кроны кленов, дубов и лип, которые без листьев я не различал: для меня все они были деревья.

АЛОЕ ПАЛЬТО

Двоюродная восьмидесятилетняя тетушка оставила мне наследство, и я вступил во взаимодействие с вещами и предметами, мало мне понятными, а то и вовсе чужими. Я открывал и закрывал бесчисленные ящички допотопной мебели, разбирал и перечитывал старые письма, выбрасывал рюшечки и пуговки, листал альманахи, уснащенные ятем и ером, — и тому подобное. Со старинных портретов на меня укоризненно поглядывали незнакомки и незнакомцы. Древние ковры окутывали меня облаком пыли.

Желание сбыть с рук лишнее, чуждое мне, овеществленное бытие и привело меня в комиссионный магазин, обретавшийся у черта на куличках, где я и свел поневоле знакомство с любителями старины, коллекционерами, скупщиками и перепродавцами антиквариата, подпольными маклерами и снобами просто. Это был жизненный срез, доселе мне неизвестный, своеобразный мирок, параллельный из параллельных, отличавшийся своими правилами и законами, имевший свой жаргон и свое эсперанто, и без толмача сюда соваться не следовало.

Маленький сероглазый коршун в джинсах снабдил меня телефоном двух братьев-коллекционеров, мы договорились о встрече, и в урочный час в скромном моем обиталище, превратившемся волею судеб в какую-то лавку древностей, появились два совершенно одинаковых лысых человека в белых хлопчатобумажных перчатках.

Открыв им дверь, я ошалел и решил, что у меня в глазах двоится. Зрелище близнецов всегда слегка смущало меня; но когда речь шла о молоденьких девушках в одинаковых новомодных шапочках, я еще как-то примирялся с наблюдаемой моим ортодоксальным взором игрою природы; тут же очам моим предстали люди немолодые, крючконосые, узкоглазые, с карикатурными маленькими ртами, одинаково немигающие, уставившиеся на меня из-под одинаковых очков. В отличие от девочек в тиражированных шапочках они, по счастью, одеты были по-разному.

Как это часто бывает с близнецами, один из них исполнял роль ведущего, другой — ведомого. Ведущего звали Эммануил Семенович, ведомого — Валериан Семенович.

Они рыскали по моей квартире, бесшумные, внимательные, печальные, в одинаковых перчатках, напоминающие криминалистов или врачей, — они ощупывали и выстукивали ручки стульев, ножки диванов, дверцы шкафов и готовы были поставить старому креслу градусник или прописать микстуру. Оба они, и ведущий, и ведомый, принесли по одинаковой огромной лупе в латунной оправе.

Быстрые пальцы бегали по завиткам рам. Братья подносили свои полные грусти лица к лицам старинных портретов, и казалось — изображенные и рассматривающие вглядывались друг в друга, пытаясь понять хоть что-нибудь в ставших для нас привычными и необсуждаемыми тайнах: тайне нейтральной полосы между бытием и небытием и тайне искусства, обманувшего время или впитавшего его в себя.

Братья переговаривались, перебрасывались словами; звучало: «рокайль», «чепендейл», «наборное бюро крепостной работы», «под Рентгена?», «доска или холст?», «ампир».

Они быстренько находили то, что им надо, с легким вздохом отстраняли ненужное.

— Погляди, Валериан, — говорил Эммануил Семенович, — какая прелестная подделка под китайскую вазу.

— Да, — соглашался Валериан Семенович, доставая мятый разноцветный, некогда шелковый носовой платок и сморкаясь, — хороша.