— Ночевать к нему. Вы мне надоели. То нельзя, это плохо. А он веселый.
— Зоя, что ты говоришь, ведь неприлично, — сказал ведомый.
— Неприлично? — она удивилась до чрезвычайности. — Жена-то у него в отъезде. И дети отдельно живут. Что же тут неприличного? Да вы меня за женщину не считаете.
Ведомый вдруг вспылил.
— Да! — воскликнул он. — Да! Я — не считаю!
— Что ты в женщинах смыслишь, старый гриб? — сказала она.
— Юрий высказывал свое недовольство, — вставил Эммануил Семенович, — тем, как ты обращаешься с влюбленным в тебя человеком; он опасается, что тот выполнит свою угрозу и застрелится у нашей двери.
— И все ты врешь, — сказала она, — Юрий не такой дурак. Какое еще недовольство? Да и пусть себе стреляется. Тебе-то что. Ведь за дверью, а не в квартире. И никак я себя особенно не веду.
Тут я опять встал и сообщил, что мне пора, а диван они могут забрать в любой момент.
— Молодой человек! — воскликнул Эммануил Семенович, немедленно переключившись на диван, — мы его так отреставрируем, вы его не узнаете! Вы потом придете его навестить.
Зоя рассмеялась.
— Я вам приглашение пришлю, — сказала она. — На чай. За подписью… А как лучше подписать: Диван Эммануилович или Диван Валерианович?
— А почему вы сами будете его реставрировать? Разве ваш знакомый… Юрий Николаевич… не реставратор?
— Он научный работник, — сказал Эммануил Семенович.
— Юра маг и волшебник, — сказала Зоя, — а вы городские помешанные. Что он только в вас нашел?
— Для Юры он слегка староват, — сказал я.
Зоя оглядела меня с долей слабой заинтересованности и дернула плечиком.
— Что за глупости, какое значение для мужчины имеет возраст? Что вы так смотрите? Влюбились? И вы тоже? Да подождите, не кидайтесь к дверям как угорелый, я вам розу подарю.
Она двумя пальцами стеблем вверх вынесла мне розу в каплях воды.
— Осторожно, не уколитесь, — сказала она. — Это вам на память обо мне. Если встретите на лестнице психопата в кожаном пальто, передайте, чтобы стреляться не смел, лучше повеситься, нечего шуметь, я спать хочу.
И я вымелся с розой, совершенно алой, как ее пальто. Психопат сидел на нижнем лестничном окне.
Я сказал:
— Зоя Витальевна велела вам вешаться, стреляться запретила, шуму много, а время позднее.
Он отвечал:
— Может, у меня пистолет с глушителем.
— Тогда-то что, — сказал я.
— А розу вам она подарила? — спросил он.
— Она.
— Отдайте мне. Или продайте.
— Что я вам, цветочница? — сказал я. — Берите.
— Вы — человек! — сказал он и убежал с розою.
В городских сумасшедших в нашем-то городе родном, начиная с основателя, никогда недостатка не было.
Засыпая, я думал о научном работнике, диване, Манон Леско и немного о падении нравов.
Думаю, что у каждого человека есть любимый день недели. Мало кто любит понедельник, день тяжелый; но даже и воскресенье на любителя. Знавал я поклонников среды и четверга. На мой взгляд, четверг сильно напоминает вторник. Лично я люблю пятницу: предвкушение выходных. От самих-то выходных ничего хорошего ждать не приходится, кроме отсутствия присутственных мест. Именно в пятницу раздался телефонный звонок чуть ли не в полночь, и услышал я голос насмерть перепуганного Валериана Семеновича.
— Михаил Гаврилович, — сказал он мне. — Брат в отъезде. Кроме вас, обратиться мне не к кому. Вы такой порядочный молодой человек и внушаете мне доверие. Я вас умоляю приехать немедленно. Если сумеете поймать такси, я оплачу. Или частника, оплачу вдвое дороже. Только такси не вызывайте, ожидание в течение двух часов. Михаил Гаврилович, я вас заклинаю. Мне просто плохо с сердцем. Очень плохо. Скорее.
Он бросил трубку, а я впопыхах кое-как оделся и выбежал под дождь. Нашелся и частник на допотопной провонявшей бензином «Победе». Я поднялся на темную площадку и увидел щель света, обрисовывающую прямоугольник двери; ведомый тотчас впустил меня. В прихожей разило валерианкой, мятой и корвалолом. Вид у близнеца был совершенно обезумевший.
— Брат за городом, поехал к знакомому антиквару в Озерки и заночевал, чтобы поздно не ехать. Телефона там нет. Какое несчастье. Я сам не смогу. Ведь придется вызвать милицию. Или кто-то вызовет и без меня. А в кармане может оказаться письмо. Помогите нам, Михаил Гаврилович. Спасите нас. Нас засудят.
Он вытирал слезы, снимая очки, у него тряслись руки.
— Да что случилось, Валериан Семенович? — спросил я.
— А разве вы не видели, вы не видели, когда входили? Ах да, ведь свет-то не горит. Ведь он там… висит…
Поклонник Зои, которому намедни отдал я дареную розочку, повесился у них на площадке, открыв щиток и каким-то образом зацепив веревку за кронштейн под электрику. Мы вышли с Валерианом Семеновичем на лестницу, он с черным бронзовым канделябром на три свечи, я с тяжелым трофейным фонариком со сменными светофильтрами. Ненароком я крутнул светофильтр, повернулся зеленый в тот самый миг, когда навел я фонарик. Зеленый висельник. Повешенный — это вообще не зрелище, доложу я вам. Ребятишки с нашего двора, особенно те, что постарше, ходили смотреть как вешают немцев; но я и тогда был не охотник.
— У него может быть предсмертное письмо, — шепнул Валериан Семенович. — Я прошу вас, залезьте в карман пальто. Я не могу. Я пытался, но не могу.
Перед тем как выйти на площадку, он нацепил на тапочки полиэтиленовые мешки, а мне таковые же велел натянуть на ботинки. Мы долго завязывали мешки веревками на щиколотках, чтобы не было следов. Криминалистов близнец боялся пуще повешенного. Он принес две пары резиновых перчаток, и мы их надели, как воры.
Когда я полез в карман висящего, он закачался, а наверху, над нами, открылась дверь и послышались шаги. Ведомый задул свечи и мы замерли в кромешной тьме рядом с качающимся трупом. Наверху звякнула крышка помойного ведра, дверь захлопнулась, стало тихо. Я зажег фонарь и с первой попытки достал листок бумаги: «В соответствии с вашими, Зоя Витальевна, пожеланиями, вешаюсь около вашей двери».
Мы вернулись в квартиру. На ведомого было страшно смотреть, наверно, и на меня тоже, потому что он вдруг вынес мне рюмку коньяку, как в старину мастеровому.
— Вы уходите, только мешки с ног не снимайте, — шептал Валериан Семенович, хотя никто нас не слушал. — А через двадцать минут я позвоню в милицию.
— А письмо?
— Ох, какой же я рассеянный! Письмо уничтожить.
— Сжечь, — сказал я.
— Где? — спросил он.
— На кухне в рукомойнике.
— Ни в коем случае, — сказал он важно. — Криминалисты обнаружат пепел.
— Пепел мы спустим в унитаз, — сказал я.
— Криминалисты найдут его в унитазе, — упавшим голосом сказал он.
— Письмо я заберу с собой, — сказал я. — Спрячьте перчатки.
— Нет, — прошептал он, — заберите их с мешками.
Выходя я чуть не задел тело во тьме.
Зоя, очевидно, ночевала у своего доктора наук; поколебавшись, Валериан Семенович дал мне номер его телефона. Я должен был позвонить ему с просьбой оставить Зою до утра, чтобы не ездить ночью, да к тому же чтобы близнец мог закрыть дверь на крюк.
Добираясь до дома, я все время думал о том, где сжечь письмо и куда девать пепел, пока не сообразил, что так же, вероятно, происходит и с преступниками: у них и мысли не мелькнет о жертве, заняты они всякими немыслимыми сюрреалистическими мелочами, то есть с сути дела перешли на второстепенные детали, как если бы человек, которому оторвало руку, стал, истекая кровью, причесываться и поправлять галстук. Письмо я решил сжечь за городом, уехав туда рано утром, а пепел закопать; для чего приготовил для маскировки удочки, ведерко, жестянку и лопату якобы для червей.
Потом я позвонил Юрию Николаевичу, поднял его с постели и произнес текст о двери на крючке и племянницыной ночевке.
Он терпеливо выслушал.
— У меня в гостях Зои Витальевны нет, — сказал он. — И еще. Мне хотелось бы сообщить вам, что у близнецов отродясь ни племянниц, ни племянников не имелось. По всем автобиографиям, документам и анкетам они абсолютно одинокие люди. Приятных снов, молодой человек.
И повесил трубку.
Я не спал до утра и как в дыму с большого перепоя с первым поездом, вцепившись в удочки, поехал жечь письмо этого несчастного, сказавшего мне напоследки, что я человек. Всю дорогу я обдумывал, зачем сказал мне научный работник о документах и анкетах близнецов; и пришел к выводу, что для тех же следователей или криминалистов. Мол, о племяннице ни гу-гу.
Резиновые перчатки и полиэтиленовые пакеты закопал я на свалке в лесу над заливом, где все рыбаки копали червей; для отвода глаз — Всевидящего, не иначе, Ока, — и я накопал несколько штук в проржавевшую консервную банку. Зайдя в лес подальше в песчаной яме, в которой добывали песок и на краях которой извивались корни еще живых сосен, я сжег письмо. Оно не хотело гореть, но сгорело, скорежась, и пепел втоптал я в песок, словно живое топтал, чувствуя себя преступником, каковым, несомненно, и был, и забросал пепел песком. Воровато озираясь, забросил я подальше в папоротники банку с червями-переселенцами и, ощущая смертельную усталость, поволок свои никчемные удочки к автобусу. Автобуса долго не было, и мне так намяли в нем бока, что никаких угрызений к въезду в город во мне не осталось, одна пустота и мечты о пирожках на солярке под суррогатный кофий. Капля этого суррогатного кофе с сублимированным молоком еще не обсохла у меня на губах, когда вошел я в свой двор и увидел, подняв взор, алое пятно в лестничном окне. Зоя ждала меня сидя на подоконнике. Соскочив с подоконника, она звякнула подковками каблучков о грязный лестничный кафель, остатки коего еще составляли некий узор, придуманный любовно архитектором начала века.
— Они меня к вам послали, — сказала она. — Вот записка. Только прочтите в квартире. Мишеев, я хочу сесть или лечь. Я не могу больше видеть эту заплеванную лестницу и ваш чертов задрипанный двор.
У нее дрожали губы.