Хатшепсут — страница 5 из 45

— Что-то не помню такого персонажа. А из какого кинофильма?

— Из одноименного.

— А вы этот фильм видели?

Он засмеялся.

— Я, Владимир Петрович, в кино не хожу. А фильм… как это… довоенный.

— Понятно, — сказал я.

Мы были у цели. Шкаф с темными одеждами и шляпами начала века был по-прежнему раскрыт, а часы исправно тикали вразнобой на вышитой салфеточке. Я подложил к ним фарфоровую луковицу, как яйцо кукушки в намеченное гнездышко.

— Теперь все в порядке, — сказал Жоголев. — Отсюда ничего нельзя выносить. И брать здесь ничего не нужно.

— А что было бы, если бы я их не вернул?

Он промолчал.

Мне стало не по себе.

— Если бы не часы, вы вывели бы меня другим ходом? Если бы мы сюда не возвращались?

— Это малосущественно сейчас, Владимир Петрович. Идемте.

В следующем отсеке посередине помещения сидел вусмерть пьяный человек в тельняшке и играл на аккордеоне. Он наклонял голову, и волосы падали ему на лоб. Был он босиком и в кальсонах. Играл он подряд без пауз и переходов, песни, марши, частушечные переборы, снова песни и опять марши. Время от времени поднимал он голову и, невидящим взглядом устремясь в некую неведомую нам даль, выкрикивал поверх мелодии какую-нибудь фразу. В тот момент, когда появились мы перед ним, один в дубленке, другой в плаще, он, перекрывая марш «Прощание славянки», выкрикнул: «Я вас научу свободу любить!» После этого заиграл он «Одинокую гармонь», повесив голову и отбивая такт босою ногою. Седеющая растрепанная женщина убирала со стола селедку, винегрет, тарелки с объедками. В углу на ящике сидел заплаканный мальчик в вельветовой курточке и ел апельсин. Не выпуская аккордеона, музыкант протянул руку, выпил что-то ярко-розовое из граненой рюмки, ахнул и схватился за аккордеон.

— Ты бы хоть скушал, Ваня, чего, — сказала женщина, пододвигая к нему миску с заливным, хлеб и какие-то тарелочки.

— Кто ты есть? — закричал он грозно. — Да знаешь ли, кто ты есть и кто есть я?

Она только рукой махнула.

Он играл отчаянно, вытирая рукавом слезы, «Вечер на рейде», подпевал дребезжащим срывающимся голосом:

Играй веселей, пусть нам подпоет

Седой боевой капитан.

— Пой, Нюра, — кричал он, — брось ты все это, пой!

— Я буду петь, а кто же будет со стола убирать? — спросила Нюра назидательно.

— Со стола? Со стола — это мы сейчас… Это мы можем.

Лицо его побелело, губы дрожали. Он потянул скатерть, она поползла, застучали тарелки, попадали рюмки и бутылки, и наконец все это, со скатертью и снедью, как водопад, излилось на пол. Женщина закричала, а он кричал, не слушая ее:

— Вот тебе и стол! Вот тебе и со стола! Пой, Нюра, слышишь, пой, чертова баба!

Мальчишка в углу ревел.

Ох, полным-полна, моя коробушка,

Есть и ситец, и парча…

Па-жа-лей, душа моя зазнобушка…

Жоголев зашагал прочь. Я за ним. Что характерно, едва мы переступили порог, звук пропал. Я даже обернулся. Нюра, видимо причитая, ползала по полу, собирая осколки, мальчишка доставал из ящика следующий апельсин, босой человек играл и пел вовсю, но все это — в полной тишине.

На нас они внимания не обратили. Словно нас и не было.

Хрупая по осколкам битой посуды и противно катающейся по полу фасоли, вздымая легкие водовороты пуха и перьев из распоротых подушек, отодвигая носком ботинка бумаги и письма, Жоголев прошел к кожаному пухлому креслу и сел. Это была комната перед запертой дверью. Я примостился у письменного стола с выдвинутыми ящиками.

— Сейчас, — сказал Жоголев. — Посидим немного.

Я разглядывал бумаги и предметы, валяющиеся на столе. Сломанная фигурка из папье-маше, ключ с серьгой замочной скважины, выдранной из гнезда; разорванные фотографии: половина женского лица с удивленным глазом, сережкой в ухе, полуулыбкой… разбитая чернильница, разбрызгавшая лиловую кровь на сукно столешницы. Я взял один из заляпанных чернилами конвертов. Адрес был утерян безвозвратно: никто, кроме знатоков, ведущих следствие, не смог бы его разобрать; зато фамилия адресата, написанная острым, отрывистым, четким почерком, читалась отлично: «Жоголеву М. М.».

Глаза наши встретились.

— Дверь я сейчас открою, — сказал он. — Собственно, этого они и ждут.

— Вы думаете, они там?

— Они знают, что я поведу вас обратно.

Пауза.

— Дверь я открою. Ни в коем случае, что бы ни случилось, с ними не взаимодействуйте. Будет драка — не вмешивайтесь.

— А вы-то как же?

— Ваше дело — отсюда уйти. Вы меня поняли? Ваше дело уйти отсюда… И… но я знаю, что вы не расскажете никому о том, что видели здесь.

— Как это — знаете?

— Точно так же, как они знают, что я вас сюда поведу.

— А почему именно сюда? — упирался я, как осел. — Вы же говорили о женщине… что есть другой вход…

— Другого входа теперь нет. Он был раньше.

— Где? — спросил я.

— Что вы имеете в виду?

— В городе… где он, этот другой вход?

Он нахмурился.

— Нет его больше. И оставим это. Сейчас я открою дверь. И когда они все будут в комнате — не в дверном проеме, а все в одной комнате — ясно? — вы должны добежать до… магазина. До места, откуда вы вошли. И выйти. Поняли меня? Быстрее соображайте, Владимир Петрович, время дорого.

— Вас понял, — ответил я фразой из приключенческого фильма.

— Ну и хорошо. Только действуйте резво, не размышляйте, не философствуйте, успеете все обдумать, когда выйдете. Договорились?

— Да.

Он достал свой портсигар со шкалой и стрелкой и двинулся по комнате, словно бы ища чего-то миноискателем, прощупывая пространство. И нашел, наконец. Встав в эту искомую точку, он пощелкал кнопками прибора-портсигара и направил его на дверь. С полминуты прошло, может быть… и дверь стала светлеть. Она обесцветилась, побелела, исчезла.

И тут я их увидел.

— Ну, — сказал Жоголев.

Мы вошли.

Шеф сидел и смотрел на нас. Один из мальчиков стоял рядом с ним наготове. Один — в дверном проеме напротив. Двое других молниеносно оказались у нас за спиной.

Шеф сказал:

— Сюда, Фрага. Идите сюда.

Все-таки Фрага.

Жоголев молча прошел вперед. Я за ним.

— Знаете ли вы, — сказал шеф многозначительно, поигрывая сверкающим кольцом на указательном пальце, — как поступают с отступниками?

Жоголев молчал.

— Наши законы святы, — приоткрыл снова сидящий свою скважину, — и преступать их не дозволено никому. Это все ваши штучки гуманистические.

Жоголев молчал. Он стоял тонкий, прямой, руки в карманах распахнутого темно-синего плаща. «Уничтожение, — вспомнил я, — сейчас они его убьют».

Он вынул руку из кармана. Мальчики сделали стойку, как собаки на дичь, а тот, что стоял около шефа, загородил его собой. Но Жоголев ребром ладони вытер щеку — и все. И я вспомнил: «Когда они все будут в комнате, вы должны добежать до магазина».

Он бросился к окну, прыгнул на подоконник. Шеф, кажется, ринулся прочь, мальчики — с криком — за Жоголевым, а я побежал вперед. За спиной моей слышался звон разбитого стекла, вопли, визг, какие-то глухие удары, шипенье, порыв горячего воздуха ударил мне в затылок. Забегая за угол в шарового цвета тамбур, я обернулся. Белое пламя полыхало в глубине анфилады, дрожал раскаленный воздух. Я рванул дверь из тамбура и очутился в цветочном магазине.

И только тогда, когда я захлопнул дверь и остановился, чтобы дух перевести, я сообразил, — с трудом, надо сказать, — что ко мне обращены лица — удивленные, вопрошающие, равнодушные, — что магазин залит светом, полон цветов в горшках, озеленен с пола до потолка, что кассирша исправно исполняет свои музыкальные упражнения на клавишах кассы, продавщица выдает покупателям по очереди букетики цикламенов, а за стеклом витринным то ли к сумеркам дело идет, то ли день такой пасмурный, и бегут замерзшие прохожие, и сыплется снег. Постояв с минуту, я развернулся и взялся за ручку двери.

— Куда вы, гражданин? — спросила меня суровая хорошенькая продавщица с малиновым ртом вампира и всклокоченными кудряшками.

— К директору, — ответствовал я.

— У вас есть договоренность с Егором Николаевичем?

— Есть! — крикнул я и ввалился в тамбур.

В тамбуре стояла груда ящиков с надписью: «Грунт Фиалка». Я повернул за угол. Тупик и две двери — налево дверь в складское помещение, где две девицы в синих халатиках срезали цикламены и связывали их в букетики, направо дверь в кабинет директора.

Директор сидел за столом и что-то писал, когда я ворвался к нему.

— Егор Николаевич, — сказал я бойко, — не подскажете ли мне, как могу я по безналичному расчету приобрести сорок горшков цветущих растений?

Егор Николаевич кротко поднял на меня глаза.

Приехав на работу, я позвонил своим снабженцам и направил их за цветами.

Мои расчетчики утопают теперь в цикламенах и циннерариях.

Жена моя не разговаривала со мной двое суток, а после высказывала разные предположения на тот счет, где я ночевал… ну, это малоинтересно.

Он все точно рассчитал, спутник мой, болгарин, Жоголев — или Фрага? — или на самом деле знал? — я действительно никому не рассказал о свече и об анфиладе. Да и кому, собственно, мог бы я это рассказать? Жене? Она заметила бы, что я допился до белой горячки, что у меня уже галлюцинации, что пора мне лечиться у Иван Иваныча или как его там, что я выдумываю черт знает что, вместо того чтобы признаться, что я ночевал у любовницы, скорее всего у этой стервы, моей секретарши, и тому подобное. Секретарша моя, может, и стерва, но исключительно в неслужебное время, напраслину возводить не буду; а любовницы у меня, к сожалению, — или к счастью — нет. Приятелям? Но они люди простые, любят коньячок, балычок, рыбалку и всякое такое, подобные истории рассказывать им явно глупо, всю дорогу будешь в дураках ходить, да и в дураках-то небезопасных.

Я стал плохо спать и долгие ночные часы думал о том, что увидел, пытаясь как-то осмыслить — что это было. В какую такую сердцевину Города я попал, в каком мозговом центре своем возвел он эту анфиладу, эту башню времен вавилонских? Иногда я думал, что Город тут почти ни при чем, что душу его вызывали, как образы живших в нем когда-то людей, некие чародеи, колдуны, инопланетяне, черт побери! что это была их лаборатория, тщательно выверенная и сконструированная, где изучали они человечество наше разнесчастное на подопытных кроликах, моих согражданах… И вот шеф этот самый с мальчиками — как раз из инопланетян. И что-то непохожи они были на идеальных представителей гуманной и прекрасной суперцивилизации. Вообще, этот шеф ни в одну мою схему не вписывался. Я прикидывал даже — может, это какой эксперимен