Хатынская повесть — страница 19 из 40

Как это страшно, когда человек улыбается.

* * *

… Лай собак далеко уходит в один и в другой конец улицы — большая деревня. Взлетает ракета, и тогда все приходит в движение: длинные тени, как огромные рычаги, поворачивают сараи, хаты, деревья. И тут же, как скрип сухого деревянного ворота, пулеметная очередь. Рваные трассы пуль уходят в поле, нам за спину. Это происходит, повторяется через одинаковые промежутки времени, будто и на самом деле самозапускается какой-то механизм. Значит, тут немцы есть. У полицаев такой методичности не бывает. Днем мы видели, что в деревне стоят машины.

От росы, от сырости плащ сделался твердым, как скорлупа, как панцирь. Я лежа освободился от своего брезента, перепоясался ремнем с подсумками по немецкому кителю, а плащ оставил возле дикой груши среди картофельного поля. И все почему-то оглядываюсь на него, как на кого-то третьего и самого хитрого из нас. Рубеж ползет по борозде и тоже оглядывается, точно и его сманивает назад тот, третий. Резкий ночной запах холодной гари. Похоже, что деревня, в которой мы собираемся разжиться чем-нибудь съестным, не такая целая и благополучная, как показалось нам, когда изучали ее днем из леса. Рубеж тогда здорово изображал, как переложим, перегрузим мы сало и колбасы из полицейских деревянных бочек-кублов в свои жадные мешки и как появимся с этим на «острове», а нас встретят визжащие от восторга пацаны и пляшущий на костыле Степка-Фокусник.

Чем ближе человек к опасности, тем он — после какого-то момента — делается неосторожнее. Уже кажется, что все равно произошло непоправимое, что был слишком неловок и уже вроде бы все равно, как кончится, только бы поскорее все произошло. Чем глубже вползали мы в полицейскую деревню, стараясь, однако, держаться в сторонке от выступающих в поле построек (там обязательно пост или засады!), тем яснее становилось, что совершаем заведомую и опасную бессмыслицу. Первый же наш шаг по деревне поднимет весь гарнизон. Собаки, правда, и на ракеты, и на пулеметные очереди отзываются лаем. Но как они взвоют, почуяв нас!

Ползешь по грядам, пахнущим укропом, наталкиваешься на твердые и холодные головы тыкв, но такое ощущение, что не ползешь, а растягиваешься через все поле, как пружина, закрепленная одним концом далеко позади, где остался плащ. И не знаешь, куда тебя в следующий миг — вперед швырнет или отбросит назад. Пружина с каждым метром становится туже и все сильнее тянет назад. Цепляешься, держишься локтями, коленями за мягкую землю и на каждом метре пути будто оставляешь что-то, как плащ оставил, выползши, вылузавшись из него. Ты уже по всему полю. И уже самому незнакомо, чужое то, что продолжает ползти вперед, крадется к стенам, к окнам хаты. Как поступит, что сделает в следующий миг человек с тяжелой, нагревшейся в руке гранатой и с укороченной, без приклада, винтовкой, которую он волочит за собой?

Стукнула в сенях внутренняя дверь!.. Звякают металлические запоры, распахнулась звучная наружная дверь. Пока оглушительно сменялись все эти звуки, Рубеж с неожиданной легкостью добежал до угла сарая и стал там. Я быстро прополз к дощатому забору и замер.

А во дворе мужской прокуренный кашель, человек смачно сплюнул и направился в сторону сарая, промаячил надо мной, белый, в исподней рубахе.

— Подойди, дядя.

Неужели это Рубеж произнес? Такой голос — резкий и ироничный — у Косача.

— Это… это кто? Кто тут!

— Тише, сюда иди!.. Ты кто? Полицейский?

— А вы? Хлопцы…

— Ладно. Сарай открыт?

— Н-не знаю… Что вы хотите делать, хлопцы? Тут же немцы. Два дня, как стали.

— Знаем. Сейчас выведешь нас из деревни. Вместе с коровой. Понял, дядя? И не вздумай чего! Выведешь, можешь назад бежать.

— Сичас, хлопцы, я сичас. Раз надо — надо!

— Люблю сознательных. Флера, сюда иди. Где тот ремень? Потише… Показывай, дядя. Скрипучие у тебя все двери. Надо смазывать… Что это немцы собак не постреляли? Непорядок!.. И ты белый, и корова… Чем вас накрыть?

— Я возьму в хате…

— Винтовочку? Это ты проделаешь с моим соседом. Вылупень его прозвище. Запомнил? Вот тебе мешок, закрой рубаху.

* * *

… Мы возвращаемся на «остров». Корова у нас великолепная: большая, черно-белая, с огромным выменем. Мясо будет, а молочко уже есть. Чуть не на руках выносили ее из деревни: хозяин за рога, а мы под бока. Быстро и как только могли тихо уходили по огородам, а потом бежали, прижимаясь к звучным, екающим бокам, подталкивая. Возле леса остановились, задыхаясь. На радостях Рубеж попросил у дядьки закурить, и тот очень огорчился, что нет с собой, захлопал, как петух, по карманам черных галифе. Но тут же убрал ладони, словно от горячего — брюки явно полицейские. И сапоги крепкие, армейские.

— Здорово мы прошли! — говорит дядька. — Как засветит ракетой, ну, думаю!..

— Ну вертайся, пока еще темно, — добродушно говорит Рубеж.

— Ага, пойду, чтобы не догадались.

— Ну тогда иди.

— У нас не полиция, а самооборона. Два дня, как немцы приехали, в школе разместились.

— Иди, ладно.

— Жалко, закурить не захватил.

— В следующий раз.

— Пойду, посплю еще.

— Ага, поспи.

Мы побежали дальше, уже от дядьки. (Все-таки слишком полицейские на нем брюки, так и жди, что поднимет, приведет погоню.)

Но нам весело: то ли потому, что сами отпустили, а теперь спасаемся бегством («Так вам и положено, „вылупням“»), а может, потому, что возвращаемся наконец на «остров», и не с пустыми руками.

Но скоро наши понукания и толчки в мягкие коровьи бока перестали помогать, корова пошла шагом, тяжело нося раздувшимися боками, а потом и вовсе остановилась. Посматривает на нас добрыми недоумевающими глазами: вот вымя, молоко, что еще вам, «вылупням», от меня надо? Мы тоже устали, расслабленно сидим, прислонившись затылками к соснам, слушая гудящую в них неспокойную тишину рассвета. Рубеж, пошарив в своей свитке, извлек сплющенный берестяной стаканчик. На согнутых ногах, как бы не в силах распрямить колени, не подошел, а подтанцевал к коровьему вымени. Корова даже мукнула ему, как хозяйке. Рубеж умело огладил набухшее вымя, цыркнул себе на ладонь и помыл коровьи соски, вытер ладонь о колено. И пошел доить в березовый кулек-стаканчик. Я невольно рассмеялся, так это похоже на его рассказ про семейку Вылупней.

— Вот так и мои девки с кружечкой бегали, — сказал Рубеж. — Шесть их у меня.

— Ваши? А вы про соседа рассказывали!

— Про соседа? Может быть. Каждый кому-нибудь сосед. Мало, что ли, на свете «вылупней»?

Тут мне подумалось, что и дома Рубеж был такой же, там, тогда научился он любую неудачу, постоянное невезение сопровождать невеселым смехом над самим собой. И часто, поди, приходилось быть веселым с такой-то семейкой!

По-детски вытягивая губы из-за белой щетины, Рубеж попробовал из стаканчика.

— Сопьемся мы с тобой. Вот это житуха! Повезло и «вылупням»!

Мы по очереди проглатываем теплый, пенящийся, пахнущий утром, детством напиток, и правда, голоса, слова наши, смех делаются все громче и бесконтрольнее, как у пьяных.

— Где теперь наш дядька? — вдруг вспомнил Рубеж. — Хорошие у него «колеса» были, хромовые. А штаны все-таки полицейские.

Посмотрел на свои «колеса» — на сыромятные лапти, на закоревшие от грязи онучи и оборы.

— А может, он ищет нас, хочет обменять на мои. Ладно, побежали, а то и правда, распировались раньше срока.

Дожидаясь ночи, мы снова отдыхали. Самое трудное было впереди. Что нас поджидает на шести километрах открытого поля, мы могли только догадываться, на хорошее, однако, не очень надеялись. Рубеж снова заболел безудержным бормотанием — тоже невеселый признак, примета. Отвязывая от дерева выдоенную и накормленную сочной лесной травой корову, огорчается, на этот раз за корову, вместо нее:

— Оставалась бы я лучше зубром! Все равно надо по лесу бегать. Зато была бы зубром!

Попробовали затереть, замазать грязью роскошные белые материки на коровьих боках.

— И днем тебя видно, и ночью, — укоряет Рубеж.

Ночь постепенно расползается из леса на опушку и все дальше, на поле, от горизонта ползет к небу, затирая все пятна, остающиеся ото дня. Но появились новые пятна — от пожаров, они растекаются по темному сырому небу многослойно, радужно, как керосин по воде. Там, где пожаров нет, где выгорело вчера, позавчера, небо черное, как сажа, а на нем последние искры звезд.

Тревожная пустота поля втягивает нас, как труба, невольно начинаешь спешить, уже перешли на бег. Рубеж сечет корову прутом, я, перекинув ремень через локоть, удерживаю ее морду, повыше, подальше от сурепки и жита-самосейки. Ей все кажется, что мы уже пришли и можно заняться травкой. Винтовку свою я несу за ствол, благо коротенькой сделалась. Стрелять из нее, бесприкладной, можно от живота, как немцы из автомата, но, может быть, не понадобится. Вот только это поле перейти.

Поле не пахали, не засевали уже несколько лет, но старые борозды остались, неожиданные, опасные для коровы. А для нас ее ноги теперь дороже собственных. Идем мы уже около часа, забирая все левее и левее, но зарево тоже влево сползает, нам наперерез, оно переливается через край горизонта на наше поле. Это беспокоит все больше, именно там невысокая ступенька леса, к которому мы добираемся. Уже вершины елей различимы на тревожном небе. И чем ближе мы к лесу, тем быстрее стараемся идти. Рубеж хлещет скотину прутом, я дергаю, тащу за ремень. Корова сбивается с ноги, копыта деревянно щелкают от бега.

Вдруг что-то хрястнуло, корова споткнулась. Первая мысль — ноги! Сломала!

На нас водопадом обрушился свет взлетевшей ракеты, свет густой, вяжущий. Я еще разглядел возле самого леса стога сена. Оглянулся и увидел Рубежа, на ногах, живого. И тотчас понеслись на нас, мимо нас, сквозь нас огненные иглы. Бьет пулемет в упор, из-за стога плюясь огнем. Показалось, что десятки светящихся игл пронизали пространство, которое заполнено моим неловким огромным падающим телом. Отпустив ремень, рухнул наземь. Я лежал и извлекал из сознания эт