енько подтверждают, что все идет, как прежде. Он здесь, твоя чистая совесть с тобой, все идет как надо! Шло, шло и пришло — так оно, товарищ ксендз! Самое время кончать эту музыку. Короткая кишка оказалась у тебя. Да и моя тоже, что уж тут прятаться. Одним дерьмом измазались, и нечего притворяться, мой ксендзок. До чего же и правда похож! После тридцать девятого прислали одного в леспромхоз. На плечах замызганный бушлат, а на носу вот такое золото, и на каждом шагу: «Може пан бенде ласков!» И все молитвы свои шептал.
И этот! Весь в немецком, до подштанников, в дерьме по уши, а все не забудет, кем был когда-то.
Вот он шагает, спутник-агитатор! Все, ваша святость, обоим нам кранты.
Не одному мне, но и тебе.
Суров встревоженно поглядывал на своего шарфюрера и бывшего друга. Да нет, не «шар», а уже объявлено, что «гауптшар» и командир новой, «русской», роты, которая будет формироваться. В этом все дело, здесь и собака зарыта! Видно, надумал новый гауптшарфюрер окончательно на сторону немцев переметнуться. А все сваливает на случай с партизаном-разведчиком. И на Сурова — как же, он виноват, что не вышло, не получилось, как распланировали, что и на этот раз в лес уйти не удалось. Не вышло, верно, но что поделаешь, если сорвалось. И очень жалко парня, разведчика партизанского. Но недолго же ты жалел, утешился «гауптшарфюрером»! За эту операцию и получил. За поимку партизана. Не Сурова наградили, Белого, и можешь так на меня не смотреть!
Просто решил делать немецкую карьеру, и ясно, что Суров ему теперь ни к чему. Выдать вряд ли решится: побоится, что из Сурова выбьют больше, чем хотелось бы. Сделает проще: залепит автоматную очередь в спину во время боя, и похоронят «иностранца Сурова Константина Викторовича» с немецким салютом. И останется он для всех и навеки предателем, немецким прихвостнем. Один Белый будет знать, что не был Суров предателем, не был карателем, — вот еще ирония, самая злая!
Суров и Белый познакомились еще в армии, но сблизил их плен. Оба бывшие командиры, но старшина Суров в мае сорок первого окончил еще и краткосрочные курсы в Смоленске. Тогда все учились на краткосрочных — не хватало в армии младшего командного состава. Под Рогачевом полк попал в окружение. Всех, кто им почему-то не понравился, и евреев немцы перед строем поубивали в первые же дни плена. Суров оружие оставил в лесу вместе с гимнастеркой. Но убеждения, конечно, сохранил. И жизнь, которая еще могла пригодиться. Его не выдали, хоть многие солдаты в лицо знали младшего лейтенанта. Значит, одобрили его поведение. Стать под расстрел по-дурному — это не самое мудрое, верное решение. Хотя некоторые так и сделали. Ладно, старики, так и одногодки его, с одним-двумя, как у Сурова, кубарями: себя хотели показать, а показали безграмотность свою! Политическую, военную!
Не случайно Белый к нему потянулся в Бобруйском лагере. Почуял твердость убеждений. Это при хороших калориях таким, как Белый, все нипочем. Весельчаки, душа нараспашку, спортсмены! Но именно таких голод первыми и догоняет, ломает. Маленькие, щупленькие еще держатся, а недавние медведи уже смотрят тупо-удивленно, тоскливо, тихо безумеют. Бобруйский лагерь, крепость! — кто прошел через эта и, выжил, не сошел с ума, того ничем уже не удивишь, не испугаешь. Но с чем никогда не свыкнуться — так это с неблагодарностью и глупостью людской. Что ж, видимо, пройти надо и через предательство друга, которого поддержал в трудную минуту, сохранил ему надежду. Такое уже время…
То же самое, те же события по-другому видел и помнил Белый.
Когда Николай Белый, спасаясь от голодной безвыходности и тупого ужаса, согласился стать «добровольцем» — караулить оставшихся в лагере доходяг, сопровождать телеги, машины с трупами к траншеям, — он Сурова не терял из виду. Как мог, подкармливал своего однополчанина. Вот тогда, там и началось это, хотя сформулировано было значительно позже. Не до формулировок и планов было Сурову, его шатало от голодных поносов, а сам Белый додуматься до этого не смог бы. Но ситуация уже существовала, определилась: Белый стал врагом для своих, а Суров сберег себя и имел право, мог объяснить, кому следует, кто он, Белый, на самом деле, что у него было в голове и в сердце, когда брал немецкую винтовку. Тем более что он рисковал, подкармливал, спасал, как только мог, своего собрата, командира. Оставлял в определенном месте за уборной или ронял на ходу в песок хлеб, колбасу — по-разному приспосабливались. Но после пожара в крепости и расстрела Бобруйского лагеря команду Белого перебросили в Могилев.
И вот там они снова встретились. Вдруг появился в могилевских казармах Суров, в той же, что и Белый, добровольческой форме. Невесело усмехнулись друг другу, говорить было не о чем. А пленные все поступали с востока, будто чудовищные насосы накачивали все новую и новую массу в огромные лагеря, заполняя старые казармы, бараки, огороженные колючкой заснеженные овраги или просто участки изрытого жуткими норами поля… Что значили они двое, их судьба, имена, мундиры, чувства? Усмехнулись и разошлись. Сначала числились в охранной полицейской роте, даже мундиры на них были не немецкие, а какие-то с красными петлицами, сказали, что литовские. Стерегли лесосклады над Днепром. Но весной объявился в Могилеве «особый батальон» Дирлевангера, а точнее, рота с небольшим, которую Дирлевангер привез откуда-то из Польши. Для начала он включил в батальон фолькс дойча Барчке с его беглой кличевской командой — местными полицаями. Потом взялся за «добровольцев», не разбирая, кто украинец, а кто русский или татарин. Другие все еще учитывали это, а Дирлевангеру вроде бы все равно. Говорилось о борьбе с партизанами, и Белый даже обрадовался — так это совпадало с его расчетами, мечтами. Войти с партизанами в контакт, перестрелять «своих» немцев и увести отделение в лес! Уже рад был, что его сделали командиром отделения. Сурова он еще раньше к себе перетащил, и они не раз обсуждали план, как распропагандируют «добровольцев» и уведут к партизанам.
Вот так, с одним планом на две головы, оказались у Дирлевангера. И с одной книжечкой на двоих. Потому что гимнастерку Суров бросил, но командирскую книжечку сберег, она и теперь зашита в немецкое сукно. Так хорошо все спланировали, так умненько. И стали ждать случая. Суров особенно умничал: присмотреться! нацелиться наверняка! Не подумали, олухи, что у Дирлевангера на их хитрость своя имёется, свой план на их план — не хуже. Теперь-то Белый знает, узнал…
Суров, как бы угадывая недобрые мысли и воспоминания своего командира, тоже вспоминал. И вот это тоже: что сказанул ему Белый, когда привезли в печерские казармы раненого разведчика. В который уже раз распланировали уход в лес, а вместо этого — поймали партизана! «Ну что, ксендз, где у тебя зашито? Не потерял? Вот теперь уж точно можешь выбросить!» Ишь словечко выискал: ксендз! Козел отпущения — вот кто тебе нужен. Суров всему виной! Я, что ли, послал тебя в «добровольцы»?
А вначале не так было, было понимание взаимное. Хотя Белый и назывался шарфюрером, но вел не он. Прислушивался к мнению Сурова. А не делал бы этого, давно погорел бы. Сколько таких храбрых накрылось, не за такие дела подвешивают — у немцев это мигом. Специальную виселицу за собой везде таскает батальон, назвали ее «вдовой», но скучать ей не приходится. Почти каждую неделю кого-то в батальоне хватают, а потом выводят из подвала, запухшего, синего, уже не отличишь, Петров это или Иванов. Будто одного все женят на этой страшной «вдове». Тут поостережешься, если не дурак и если не хочешь дело завалить. Сберег гада, а ему, поди, уже расхотелось идти в партизаны. Зачем, если он уже гауптшарфюрер, роту ему дают. Вот только Суров мешает. Обдумывает, как этого Сурова убрать. Потому и растравляет себя. А разведчик — только предлог…
Нет, вы полюбуйтесь на моего ксендза! Рожа обиженная, святая. Он и сейчас себя чистеньким считает. Думает, что и партизаны такими же добренькими глазами на него посмотрят. А я-то старался, действительно не давал капле на него упасть, чтобы хоть его не забрызгало. Понравилось на чужом горбу, так он и слезать не хочет. Когда пришло время действовать. Да где там пришло? Прошло! Давно уже прошло. После той самой Каспли. Как странно, что первая деревня так называлась — почти капля. От одной той капли не отмыться во веки веков, не то что… Никакие Суровы не помогут, не отскребут, не выжмут, не высушат! Там все и началось. В первой деревне. Над первой ямой. А дальше только жалкое трепыхание да самообман. Дирлевангер свое дело знает. Не ты у него первый. Ехали, как на обычную операцию, «погонять сталинских бандитов». И опять, как школьницы, пошептались с Суровым: не тут ли удастся, повезет? Если не отделением, так хоть бы вдвоем перебегут к партизанам. Про деревню Касплю и Дирлевангер, пожалуй, не знал, не слышал до того самого момента, как машины выехали к ней. Потом Мельниченко рассказал, пьяный, что стрелял по батальону он — с тремя такими же «партизанами». Это у Дирлевангера называется: пощекотать ноздрю быку. Не раз потом такие штучки проделывались. Если партизан, настоящих, кто бы мог подзадорить, не оказывалось, высылалась вперед или в сторону небольшая группа, и оттуда звучали «бандитские выстрелы». А в тот день даже командиры не знали про этот приемчик. Перестроились, развернулись чин чином, как на фронте, и, под прикрытием минометов, орудий, повели наступление на «партизанскую деревню». Она сразу же вспыхнула от снарядов и трассирующих пуль.
Что дальше было, что делали в той Каспле, про то и в снах боялся вспомнить: тотчас просыпался от ужаса и тоски, сколько бы шнапса ни налил в себя вечером. Суров тоже участвовал (а как же это назовут?), хотя и не так, как Белый. И, видимо, там он выудил из себя ловкую мысль, которой так здорово опутал Белого и три месяца держал, водил, как на веревочке. Суров не стрелял, не убил никого, сидел в оцеплении — пусть и дальше так будет: кто-то чистый должен остаться, любой ценой, тем более что у Сурова зашито это самое… Ну, а он и друга сумеет, сможет обелить перед партизана