Хазарские сны — страница 59 из 83

Хмель ушел.

Благополучно и блаженно пережив экзекуцию, Сергей выскользнул из ванной комнаты, отделанной кафелем, как малахитовая шкатулка, и на мгновение задержался в нерешительности перед кроватью: надо бы одеваться, народ ведь сразу, без передыху, встал к станку, к столу то есть, ждут, может, да и аппетит сразу стал просыпаться, как будто и его взбрызнули со сна. Но искушенье чистыми, крахмальными простынями и нежной облачностью подушек все же победило. Пять минут! — выделил себе Сергей и нырнул в крахмальное перистое.

И отрубился, хотя засыпает обычно мучительно, как будто выныривает из пучины жизни в блаженство смерти.

И приснился ему сон.

Сидят они дома на кухне. Собралась почти вся его большая семья. День не сказать, чтобы праздничный — на столе ничего особенного не стоит — но светлый, насквозь проспевший и веселый, какие бывают перед Пасхой. Смеются, чай пьют, перекусывают, друг друга ласково задирают.

И вместе с ними полдничает змея.

Крупная, сухо лоснящаяся, не сказать, чтобы черная — графитовая. Метра полтора длиной и толщиною в мужскую кисть. Она не толстая — она холеная, исполнена неги и довольства: кустодиевская купчиха в пресмыкательном положении. «Гладкая», чуть грубее — «гладючая»: вот простонародная, но очень точная степень этой переливчатой, тугой, саму себя легко и сильно несущей и сама собой горделиво любующейся зрелой полноты.

Полная нога зрелой американки, — мгновенно описал Катаев момент покушения на Кеннеди. Жаклин ведь стояла на возвышении, и когда ее, рухнувшую в первое мгновение заодно с мужем, в сутолоке снимали с лимузина, они, ноги, и мелькнули из-под кружев в лихорадочном кадре.

Змея тоже — как из-под брабантских кружев.

Но она вовсе не пресмыкается! Гоголем, сухой и текучей черной молнией, выгибая бесстыдные женственные загогулины, вьется по столу, как по подиуму, на скорости, но умудряясь никого и ничего не задеть — ни сидящих, оживленно болтая, детей и взрослых, ни приборов на сервированном столе. Ластится, она тут своя, как бывает своей породистая домашняя кошка — пока не погладишь против шерсти. Своя! — сердоликовым безресничным мгновенным взглядом окидывает всех и продолжает с непостижимой грацией и ловкостью сновать, красуясь и опахивая зноем, по столу, по стульям и лавкам, по спинкам их, между людьми и столовыми приборами.

Своя! — поэтому никто и не обращает на нее особого внимания: чем бы дитя ни тешилось. Но Сергей краешком глаза все же зорко следит за нею. Змея, гадюка вовсе не цирковая, не дай Бог что-то покажется ей не по нраву. Взбеленится, как Фома Опискин, глазом моргнуть не успеешь. Приживалка приживалкою, но из тех, у кого смирение — паче гордости. Все хорошо до поры до времени: не подходи к кобыле сзади. Но дети и внуки беспечны — они слишком молоды или малы для таких опасений. Беспечна и жена, передоверившаяся Сергею. И только он внутренне, краешком, настороже. Что ей взбредет в следующую секунду? Сейчас играет, плещется в воздухе, будто в воде, завораживая своей умопомрачительной гибкостью и проворностью, малышей обвивает просторными, как нимбы, сочными оберегами, сатурновыми кольцами. Но видно же, черт подери: себя считает не просто ровней, почти что еще одной дочерью, внучкой ли, а втайне, как и породистая кошка, жрицей, посланницей высших сил. Одно неосторожное движенье, слово или косой взгляд и — взбесится. Змея кусает одним только вспыхнувшим, сухо и страстно, моментальным взором: не уследить и уж тем более не перехватить. Сергей не в состоянии расслабиться окончательно, всецело, без остатка отдаться теченью чудесного дня и семейного застолья.

Гадюка, наверное, заметила эту Серегину настороженность и, мимоходом, отреагировала на нее. Двигаясь, легко танцуя по столу, вдруг резко меняет направление и нацеливается Сергею прямо в грудь. Сергей даже испугаться не успевает — если б она нацелилась на кого-то из детей или внуков, точно успел бы — глазом не моргнул, как гадюка безмолвно и бесшумно, насквозь, не задерживаясь, прошивает его. Именно прошивает — не впивается, не свертывается калачиком в душе. Стремительно, молнией пронзает ее, выскользнув уже где-то за спиной и за душой и совершенно бесшумно, без каких-либо кровавых помарок воротясь на каляную скатерть. Сергей лишь успевает ощутить дополнительный приток, глоток озонного воздуха, чудесной анестезии: как будто крошечное поддувало в нем на миг приоткрыли и сразу же захлопнули.

Захлопнули, заживили, а холодок — счастья? — остался, не тает.

Сергей замер за столом, но, похоже, никто ничего не заметил. Или это у них в семье обыденное дело?

Проснулся. Сел на кровати, спустив на пол босые ноги. Интуитивно голой ладонью коснулся голой груди и потом внимательно, поворачивая ее на свету, осмотрел ладонь, боясь увидеть на ней собственную кровь. Чисто. Но холодок-то остался! Сквозит, трепещет. Озонирует. И сердце грохочет колоколом — он и проснулся-то сотрясаемый собственным, сразу надсадившимся сердцем.

Ну и сон! К чему? Чем навеян?

* * *

Вообще-то, к змеям Сергей относится спокойно.

В его отношении к ним нету омерзения. Человечество, как известно, если и не родилось, то уж во всяком случае расплодилось под знаком змеи. В Серегиной же судьбе она появилась даже раньше, чем в истории остального человечества: в младенчестве. Задолго до полового созревания. В семье жила легенда — тоже, как и змея, испокон веку мирно прозябавшая у них под порогом — что когда-то поздней осенью, занося в хату вязанку соломы для растопки русской печи, мать вместе с соломою внесла и гадюку, устроившуюся было в соломенной скирде на зимовку. Оставила солому на полу перед печкой, вновь вышла во двор по каким-то другим своим делам, думала на минутку, да здесь подвернулась двоюродная сестра, Лида, заскочившая в гости, зацепились, как водится, языками и в дом вошли уже какое-то время спустя.

В нетопленной еще хате висела деревянная, на гробик похожая зыбка, а в ней, туго спеленутый, спал младенец.

Со сладко приоткрытым ртом.

Как змея оказалась в люльке? Видимо, благодаря венскому стулу, что стоял перед люлечкой — сидя на нем, мать и раскачивала колыбель, и здесь же, на венском стуле, расстегнувшись, кормила его полной, теплым, только что слепленным масляным шаром, выпростанной грудью.

Вошли с холода в комнату и обомлели: змея расположилась на груди у мальца и точеной головой своей нацелилась ему в рот. К дыханью прислушивалась? — живой или, со страху, уже тово? Словам, звукам каким-то, только ей и слышным, внимала? Или просто норку наконец-то подходящую увидала и изготовилась нырнуть, влиться бесшумно в неё, теплую и сытную, молозивом пропахшую, на зимовку?

Змея-то, видать, попалась незадачливая — ноябрь, а с норкой так и не устроилась, в скирду спасаться нарунжилась. Или змея — судьба, подколодная чья-то погибель: известно ведь, что земля не принимает по осени змей, укусивших летом человека, вот и маются они бесприкаянно.

Укусила раз и теперь решила повторить? Да призадумалась, заглядевшись на дрожанье раздвоенных, как и ее собственное жало, темных ресниц на смуглом и абрикосовом. Змею, как кошку, тянет на теплое. Если на сенокосе заползет спящему в тенечке, в обед, мужику в распертый храпом рот, то извлекают ее оттуда одним способом: наклоняют несчастного, с выпученными зенками, над доёнкой с парным молоком — на него, исходящее утробным, чревным, сытным теплом и паром, и выманивают. На нечто еще более теплое и возбуждающее, нежели мужичья проспиртованная утроба.

Промедленье смерти подобно.

Лида прямо у порога грохнулась в обморок, мать же опрометью выскочила в сени, схватила вилы и вилами, нежно, сняла недовольную бомжиху и, перешагнув через впечатлительную Лидию, вынесла вон. У неё даже времени не было убить её, так что они с гадюкою квиты. Сергей, по-хорошему, всю жизнь должен благодарить матушку за то, что — не убила, ибо змеи злопамятны, а они еще не раз обвивали его, как коварные любовницы, но ни разу — до смерти. И натуральные (как змеи, так и любовницы) в том числе.

Сергей, говорят, даже не проснулся. А что ему, полугодовалому, да еще и спеленутому, как новорожденный каторжник, по рукам и ногам, оставалось делать? Он, может, давно и проснулся, и глянул, сквозь неслышное дрожанье двуглавых ресничек, и увидал — гранёную миниатюру походного чугунного утюжка с двумя любознательными — из-за чего и на зиму не скрылась, прозевала, пролюбопытствовала, лето-красное-пропела — сердоликовыми просинками по бокам — и быстро-быстро закрыл. Заранее помер! Змеи с тех пор и завораживают его, как кролика. Глаз от них отвести не может и шагу ступить тоже.

Неужели та самая — и вернулась? Вроде как тогда пощадила, проворонила, не польстилась на столь малую цель, а теперь наверстала, нарушив их с матерью соглашение, равновесие. По-хорошему, их у него и есть теперь две: мать-мать и мать-гадюка. Одна произвела, а другая, ровно через шесть месяцев, пощадила. Гуляй, Вася, до следующего раза. Да не попадайся…

А с декабря шестьдесят первого и вообще одна осталась. Та самая, ползучая, как революция.

Сергей потер виски: так что бы это значило, черт возьми?!

Змея, утешают себя оптимисты, иероглиф таланта. А чем, интересно, утешаются пессимисты-фаталисты?

В дверь постучали.

— Войдите!

Ну да, а она обошлась без стука — и первый раз и, особенно, второй. Кокетливая особа.

Вошел все тот же его провожатый, парень лет тридцати: копна черных, выстриженных с висков волос, не разберешь: не то подвиты, цыганскими косичками, по-современному, не то курчавятся от природы; глаза же настолько темны, что в них скорее узришь собственную душу, чем чужую.

— Там ждут, — сказал вполголоса.

— Сейчас.

Сергей еще раз с силой сжал виски и встал:

— Сейчас…

Парень облокотился о притолоку и смотрел на него с явной снисходительностью. Подсчитывает, небось, сколько же можно было успеть выпить по пути из Волгограда сюда? В Тьмутаракань.

* * *