Накануне дня святых Петра и Павла тысяча шестьсот восемьдесят пятого года, на четвертую неделю после Пятидесятницы, наш господин Аврам Бранкович нанялся на дипломатическую службу к британскому посланнику в Турции, и мы переселились в Царьград. Мы разместились в просторном высоком доме над Босфором, куда вместе со своим господином, глаза которого были постными, цвета мокрого песка, прибыли и его сабли, верблюжьи седла, ковры и книжные шкафы, огромные, как церкви. В этом здании приказал он на фундаменте «Отче наш» выстроить храм святой Ангелины, деспотицы и прабабки своего дяди, графа Георгия, и своей собственной, а прислуживать себе нанял одного анатолийца, который использует свой чуб как хлыст, а на макушке держит ружейную дробь. Этого слугу зовут Юсуф Масуди, он учит нашего господина арабскому и бдит над его снами. С собой он принес в наш дом какой-то мешок, набитый исписанными бумагами, и про него говорят, что он то ли толкователь сновидений, то ли ловец теней, уж не знаю, как называются все те, кто хлещет друг друга человеческими снами. Весь первый год мы с Никоном провели, разбирая и расставляя по полкам и шкафам книги и рукописи нашего господина. И от них все еще несло верблюдами и конями, которые привезли их из Вены. Как-то раз, пока слуга Масуди бдил в спальне над киром Аврамом, я добрался до его мешка и прочитал и запомнил от первого и до последнего слова всю рукопись, ничего в ней не поняв, потому что она была написана по-арабски. Знаю только, что выглядела она как словарь или глоссарий, составленный в порядке букв арабского алфавита, то есть перемещаться в ней следовало подобно раку, а читать ее можно было так, как летает птица сойка, то есть задом наперед…
Сам город и мосты через море меня не удивили. Как только мы прибыли в Царьград, я сразу стал узнавать на улицах лица, ненависть, женщин, облака, животных, любовь, от которых я давно убежал, глаза, которые я видел лишь раз, но запомнил навсегда. Я сделал вывод, что ничто не меняется в течении времени, а мир если и преображается, то не с годами, а сам в себе и в пространстве одновременно, принимая бесчисленное количество форм и обличий, перемешивая их, как карты, и задавая прошлое одних в качестве уроков будущему или настоящему других. Здесь все, что помнит, все, о чем вспоминает человек, все, что составляет его настоящее, осуществляется в разных местах и в разных лицах одновременно, в один и тот же миг. Не нужно все эти ночи вокруг нас сегодня ночью, думал я, считать одной и той же ночью, потому что она ею не является: это тысячи, сотни тысяч ночей, которые вместо того, чтобы одна за другой совершать полет во времени — через календари и часы, — осуществляются одновременно. Моя ночь рядом с твоей ночью — это вовсе не одна и та же ночь, даже по календарю. У католиков, и в Риме, и здесь, сегодня Успение Богородицы, а у христиан восточного обряда, греков и греко-католиков — Перенесение мощей святого архидиакона Стефана Безбородого; у одних этот 1688 год закончится на пятнадцать дней раньше, у других — евреев — сейчас на дворе уже 5446 год, а у арабов всего лишь 905 год по хиджре. Мы, семеро слуг кира Аврама, до зари истратим неделю ночей. Целый сентябрь ночей наберется по пути отсюда до Топчисарая, а от Айя-Софьи до Влахерн уйдет целый октябрь. Сны нашего кира Аврама где-то становятся настоящей жизнью, а кто-то видит во сне явь кира Аврама, и как знать, зачем наш кир Бранкович появился здесь, в Царьграде: чтобы увидеть того, чью явь он увидел во сне, того, кто в своих снах тратит жизнь кира Аврама, или чтобы и правда служить переводчиком господину британскому посланнику в Порте. Потому что вокруг нас нет такой яви другого человека, которая не снилась бы нынешней ночью кому-то третьему, затерянному среди людского моря. И любой сон каждого человека воплощается как чья-то чужая явь. Если отправиться отсюда до Босфора, от улицы к улице, можно дату за датой набрать целый год со всеми его временами, потому что у каждого своя осень и своя весна, и все времена человеческой жизни, потому что в любой день никто не стар и не молод и всю жизнь можно представить себе как пламя свечи, так что между рождением и смертью даже одного вздоха не остается, чтобы ее угасить. Если бы знать точно, куда дальше пойдет твоя жизнь, можно было бы этой же ночью найти того, с кем уже происходят все твои будущие дни и ночи: одного — который ест твой завтрашний обед, другого — который плачет над твоими утратами восьмилетней давности или целует твою будущую жену, третьего — умирающего точно такой смертью, какой умрешь в свое время и ты. Если бы человек мог набрать большую скорость и охватить все глубже и шире, он увидел бы, что вся вечность ночи на огромном пространстве осуществляется уже нынешней ночью. Время, которое уже истекло в одном городе, в другом только начинается, так что человек может, путешествуя между этими городами, совершать движение во времени вперед и назад. В одном городе-самце он может встретить живую женщину, которая в другом городе-самке уже мертва, и наоборот. Не только отдельные жизни, но и все будущие и прошлые времена, все ручейки вечности уже присутствуют здесь, разъединенные на крошечные кусочки и поделенные между людьми и их снами. Огромное тело прачеловека Адама ворочается и дышит во сне. Человечество пережевывает время все сразу и не дожидается завтрашнего дня. Таким образом, здесь время не существует. Оно надвигается и затопляет этот свет откуда-то с другой стороны…
— Откуда? — спросил тут Никон, как будто слыша мои мысли, но я промолчал. Я промолчал потому, что знал — откуда. Время надвигается не с земли, оно надвигается из-под земли. Время принадлежит Сатане; его, как клубок, нечестивый носит в своем кармане, разматывая соответственно своему пониманию экономии, неуловимому для нас, и его приходится себе отвоевывать. Потому что если от Бога можно потребовать и даже получить вечность, то противоположное вечности — время — мы можем взять только у Сатаны…
В день святого апостола Иуды, брата Господня, кир Аврам собрал нас и сообщил, что мы покидаем Царьград. Все было уже сказано, были отданы все распоряжения о приготовлениях к дороге, как вдруг между Никоном и анатолийцем Масуди произошла короткая, но бурная ссора, так что Никон, как птица, стал моргать нижними веками наверх. Разъяренный, он схватил мешок, уже приготовленный Масуди в дорогу (тот самый, с арабским глоссарием, который я уже знал на память), и бросил его в огонь. Масуди и глазом не моргнул, он только повернулся к киру Авраму и сказал ему:
— Посмотри, мой господин, он мочится хвостом и в носу у него нет перегородки!
Тут же все взгляды обратились к Никону, кир Аврам взял со стены зеркало и сунул его Никону под нос, как мертвому. Мы сдвинули головы, и действительно, зеркало показало, что у него в носу не было перегородки между ноздрями. Так и остальным стало известно то, что я знал уже давно, — мой коллега по ремеслу и протокаллиграф Никон Севаст был не кем другим, как Сатаной. Впрочем, и он сам этого не отрицал. Но я, в отличие от всех, смотрел не на его нос. Глядя в зеркало, я обнаружил то, что всем окружающим должно было быть давно известно. Лицо Никона Севаста, которое так сильно напоминало мне чье-то другое, уже виденное раньше, было почти неотличимо от моего лица. Мы шли с ним по свету, как близнецы, замешивая Божий хлеб на слезах дьявола.
Той ночью я подумал: час пробил! Когда человек проводит всю жизнь в дремоте, никто вокруг не ожидает, что как-то раз он встрепенется. Так было и с Никоном. Я не отношусь к числу тех, кто просыпается от страха, когда их рука во сне, свесившись с кровати, случайно коснется пола, но Севаста я боялся. Его зубы имели совершенно точное представление о моих костях. И тем не менее я решился. Я знал, что дьявол всегда на шаг отстает от человека. Поэтому я шел за ним след в след, и он меня не заметил. Я давно знал, что среди книг и бумаг огромной библиотеки кира Аврама Бранковича особое внимание Никона привлекает хазарский глоссарий (это было что-то вроде словаря), и нам, писарям, было поручено приводить в порядок содержавшиеся в нем материалы о происхождении и гибели, обычаях и войнах одного исчезнувшего народа. К этому народу у Аврама Бранковича был особый интерес; не жалея денег, он скупал их старые документы и платил людям, которые приводили к нему «языков» — тех, кто что-нибудь знал о хазарах; или же посылал своих слуг охотиться на ловцов снов, искусство которых восходит к древним хазарским колдунам. Я обратил внимание на эти материалы из-за того, что среди тысяч свитков и рукописей библиотеки Бранковича именно они больше всего интересовали Никона, я даже выучил наизусть весь «Хазарский словарь» и стал следить за тем, что делает с ним Севаст. Правда, до этого вечера Никон не сделал ничего необычного. Сейчас же, после описанного случая с зеркалом, он в одиночестве поднялся на верхний этаж, взял попугая, посадил его на светильник и сел рядом, приготовившись слушать. Дело в том, что попугай кира Аврама часто рассказывал стихотворения, которые, как считал наш хозяин, написала хазарская принцесса Атех, а нам, писарям, полагалось записывать в хазарский глоссарий кира Аврама каждый звук, вылетевший из клюва птицы. Однако в тот вечер Севаст ничего не писал. Он просто слушал, а птица говорила вот что:
«Иногда давние весны, полные тепла и запахов, снова расцветают в нас. И мы проносим их сквозь зиму, согревая у себя на груди. А потом приходит день, и они спасают нас от холода, когда мы оказываемся по ту сторону окна, где мороз — это не только узор на стекле. Одной такой весне, которую я ношу на груди, уже пошел девятый год, а она все еще меня греет. Представь теперь, среди этой зимы, две весны, которые, как два луга, соприкасаются ароматами. Вот что нам нужно вместо теплого плаща…»
Когда птица закончила свой рассказ, я, вынужденный прятаться, без весны в душе, почувствовал страшное одиночество, и единственное, что проливало какой-то свет на мои воспоминания, была наша общая с Никоном Севастом молодость. Чудесный свет, подумал я, и в этот момент Никон взял птицу и ножом отсек ей язык. Потом подошел к «Хазарскому словарю» Аврама Бранковича и стал бросать в огонь страницу за страницей. Все до одной, включая последнюю, на которой рукой кира Аврама было написано