Это создало совершенно новую проблему. Вернувшись в кулуары, Олдер отметил: “Мне становится совершенно ясно, что весь этот маневр защита провела просто для того… чтобы исказить ход процесса… Я не намерен допустить это”.
По-прежнему в кулуарах, вне присутствия присяжных, Сьюзен Аткинс сказала судье Олдеру, что хочет рассказать, “как все было. Как я сама это видела".
Судья: “Понимаете ли вы, что в этом случае подвергнете себя опасности? Произнеся всего несколько слов, вы можете самостоятельно подписать себе приговор”.
Аткинс: “Я понимаю”. Она добавила, что в случае, если будет признана виновной, “пусть меня приговорят, исходя из правды. Я не хочу, чтобы меня приговорили, опираясь на кучу лжи, вырванной из контекста и рассыпанной как придется. Потому что, мистер Буглиози, ваше здание трещит по швам. Я сама видела, как пошли трещины. Подлый ты, хитрый лис!”
Буглиози: “Зачем же помогать мне подпереть эту развалину, Сэди? Ты должна быть довольна. Если все рухнет, вернешься на ранчо Баркера. Зачем же выступать в суде, чтобы помочь мне?”
Шинь сказал, что в случае, если Олдер прикажет ему задавать вопросы клиентке, он немедленно подаст просьбу о снятии с себя обязанностей адвоката подсудимой. Фитцджеральд высказался в том же ключе, добавив: “Насколько я понимаю, это будет похоже на подстрекательство к самоубийству — а затем и на само убийство”.
Когда в заседании был объявлен перерыв, Суд еще не пришел к окончательному решению.
На следующий день Мэнсон удивил всех, заявив, что он тоже желает выступить. Фактически, он намеревался занять место свидетеля прежде, чем это сделают остальные. Из-за возможных проблем с Арандой, однако, было решено, что сначала Мэнсон произнесет свою речь вне присутствия присяжных.
Мэнсон принес присягу. Вместо того чтобы заставить Канарека задавать ему вопросы, он запросил и получил разрешение сделать заявление.
Чарли говорил более часа. Начал он почти извиняющимся тоном, настолько тихо, что поначалу публике в заполненном зале суда приходилось наклоняться вперед, чтобы расслышать слова. Но уже несколько минут спустя голос Мэнсона изменился, он окреп, в нем появился внутренний стержень, и (как мне уже приходилось наблюдать во время наших бесед) лицо его тоже изменилось. Мэнсон Никто. Мэнсон Мученик. Мэнсон Проповедник. Мэнсон Пророк. Он становился всеми ими — и не только; метаморфоза часто происходила прямо посреди фразы, и лицо Чарли было экраном, по которому быстрыми тенями скользили эмоции, пока оно уже не стало целым калейдоскопом разных лиц: каждое вполне настоящее, но лишь на долю секунды.
Он невнятно бормотал, он делал отступления, он повторялся, но во всем выступлении Мэнсона действительно было нечто гипнотическое. По-своему Чарли пытался наложить на слушателей странные чары; подобным же образом ранее ему удавалось околдовать наиболее впечатлительных своих сторонников.
Мэнсон: “Меня много в чем обвиняли, многое говорили обо мне и о моих соответчиках по этому делу, перед нами выставили немало фактов, многие из которых можно попытаться объяснить и очистить от словесной шелухи…
Я никогда не ходил в школу, а потому так по-настоящему и не научился читать и писать; поэтому меня посадили в тюрьму, и я остался глупым, остался ребенком и наблюдал со стороны, как весь ваш мир понемногу взрослеет, — и вот теперь я смотрю на вещи, которые вы делаете, и не понимаю…
Вы едите мясо и убиваете создания, которые лучше вас самих, а потом ужасаетесь, какими плохими стали ваши собственные дети, называете их убийцами. Это вы сделали своих детей тем, что они есть…
Дети, что идут на вас с ножами, — это ваши дети. Вы научили их всему, что они знают. Я не обучал их. Я просто помог им подняться на ноги.
Большинство людей, что жили на ранчо, людей, которых вы зовете “Семьей”, — эти люди вам просто были не нужны, это люди, которые оказались на обочине; которых прогнали родители; которые не хотели жить в толпе. Поэтому я сделал для них все, что было в моих силах: я забрал их в глушь, на свою свалку, и вот что я сказал им: в любви не существует понятия плохо…
Я сказал им, что все, что они делают для своих братьев и сестер, хорошо, если это делается с мыслью о хорошем…
Я занимался уборкой по дому — тем, чем следовало бы заняться Никсону. Он должен был постоять на этой стороне дороги, попытаться собрать своих детей вместе, — но нет, его там не было. Он сидел в Белом доме, он посылал их воевать…
Я не понимаю вас, но я и не стараюсь понять. Я никого не пытаюсь судить. Я знаю, что могу судить только одного человека — себя самого… Но одно я знаю точно: в своем сердце, в своей душе каждый из вас не меньше виноват во вьетнамской войне, чем я — в смерти этих людей…
Мне не дано судить никого из вас. Я не точу зуб, не таю к вам вражды. Но, сдается мне, настало время, когда вам всем придется взглянуть на самих себя и осудить ту ложь, в которой вы погрязли.
Я не могу испытывать к вам неприязни, но вот что я вам скажу: у вас осталось не так уж и много времени, прежде чем вы начнете убивать друг друга, потому что все вы — безумцы. И вы можете отразить, спроецировать на меня эту свою злобу…. Но я — лишь то, что живет внутри каждого из вас.
Меня породила тюрьма. Меня породила вся ваша система… Я лишь то, чем вы меня сделали. Я — ваше отражение, и ничего больше.
Я питался отбросами из ваших мусорных баков, чтобы снова не угодить в тюрьму. Я носил обноски с вашего плеча… Я изо всех сил старался приспособиться к вашему миру, и теперь вы хотите убить меня; вот я гляжу на вас и говорю себе: хотите убить меня? Ха! Я давно уже мертв, всю свою жизнь я мертвец. Я провел двадцать три года в выстроенных вами гробницах.
Порой я задумываюсь, не стоит ли вернуть должок; порой мне кажется, что лучший выход — броситься на вас и позволить пристрелить себя… Если бы я только мог, то оторвал бы этот микрофон и колотил бы им по вашим головам, пока мозги не полезли бы наружу, потому что это то, чего вы заслуживаете. То, что вы заслужили.
Если бы я был способен разозлиться, я постарался бы убить каждого из вас. Если в этом моя вина, я принимаю ее…
А эти дети — все, что они сделали, они сделали из любви к своему брату…
Если я показал им, что лично я сделаю ради своего брата все, что угодно, — в том числе отдам за него свою жизнь на поле битвы, — и потом они подняли это свое знамя и ушли от меня и сделали то, что сделали, тогда я не несу ответственность за их поступки. Я не указываю людям, что им делать…
Эти дети [указывая на подсудимых девушек] искали самих себя. То, что они сделали, если они это сделали, — это их поступки. Им придется объяснить вам, зачем они поступили именно так…
Все это — ваш собственный страх. Вы ищете, на чем можно его выместить, и выбираете маленького старого попрошайку; вы выбираете ничтожество, которое питается мусором; которое никому не нужно; которое выкинули из исправительной колонии; которое прошло через все вообразимые круги ада, — и вы хватаете его и сажаете на скамью подсудимых.
Вы ждете, чтобы я сломался? Не выйдет! Вы сломали меня много лет назад. Вы давным-давно убили меня…”
Олдер спросил, не хочет ли Мэнсон что-нибудь добавить.
Мэнсон: “Я никого не убивал и я никого не приказывал убить.
Может статься, я действительно намекал несколько раз, нескольким разным людям, что я могу быть Иисусом Христом, но я сам еще не решил для себя, кто я такой или что такое”.
Кое-кто звал его Христом, сказал Мэнсон. В тюрьме именем ему служил номер. Кому-то нужен изверг-садист, поэтому они видят его таким. Да будет так. Виновен. Не виновен. Это всего лишь слова. “Вы можете сотворить со мною все, что только пожелаете, но не сможете даже дотронуться до меня, ибо я — это всего только моя любовь… Если меня снова посадят в тюрьму, это ничего не будет значить, потому что из предыдущей меня выгнали пинками. Я не просил вас освобождать меня. Я люблю сидеть за решеткой, потому что я люблю себя самого”.
Предупредив Мэнсона: “Кажется, вы отвлеклись от основной мысли”, Олдер попросил его придерживаться вопросов, имеющих отношение к процессу.
Мэнсон: “Вопросов?.. Мистер Буглиози — целеустремленный обвинитель с прекрасным образованием, мастерски владеющий речью, семантикой. Он гений. У него есть все, о чем только может мечтать любой юрист, кроме единственной вещи: состава преступления. У него нет дела как такового. Если бы мне было разрешено выступить в качестве собственного адвоката, я смог бы доказать вам это…
Вещественное доказательство в данном уголовном деле — револьвер. Этот револьвер валялся на ранчо. Он принадлежал всем и каждому. Любой мог бы взять его и сделать с ним все, что ни заблагорассудится. Я не отрицаю, что владел этим револьвером. Он множество раз бывал в моих руках.
Как и веревка, она тоже с ранчо”. Конечно, он купил веревку, признал Мэнсон, целых 150 футов, “потому что веревка всегда пригодится на ранчо”.
Одежда? “Очень удобно вышло, что мистер Баггот сумел найти ее. Подозреваю, он неплохо заработал на находке”.
Пятна крови? “Ну, это не совсем пятна крови. Они всего лишь бензидиновая реакция”.
Кожаная тесемка? “Сколько человек носили когда-нибудь мокасины с кожаной шнуровкой?”
Фотографии семи мертвых тел, 169 ножевых ранений? “Они выставляют трупы в ужасном состоянии на всеобщее обозрение и намекают: смотрите, что будет с вами, если только он выйдет на свободу”.
Helter Skelter? “Это выражение обозначает путаницу, неразбериху. Так и есть, в буквальном смысле. Это сочетание букв не подразумевает, что какие-то люди намерены убить других людей… Helter Skelter — путаница. Все вы здорово запутались, и вскоре путаницы вокруг вас станет еще больше. Если вы отказываетесь замечать это, тогда называйте ее, как хотите”.
Заговор? “Разве это заговор — когда музык