<…> Когда мы пришли, люди все попрятались, но Джон нашел несколько человек, и они прибрали в доме, приготовили ужин и подоили коров, чтобы им не было больно, а я накормил кота и чудную, умную, сбитую с толка собаку, убитую горем из-за того, что все ушли и нарушился привычный порядок вещей. Потом уйдем и мы, но, я надеюсь, люди вернутся и все будет хорошо, ведь у собак нет ни национальности, ни гражданства…» Упомянутый дом был в деревне Буше, там обедали с несколькими молодыми журналистами и Лэнхемом, во дворе разорвался снаряд, Хемингуэй отказался встать из-за стола и надеть каску, Лэнхем, которого друг начинал уже немного раздражать, назвал его поведение «дурацким» и «показным». В Буше тихо просидели две недели — он маялся от безделья и дурных предчувствий, 23 сентября написал Мэри, что возвращается в Париж, на конверте сделал пометку — отправить, если с ним что-нибудь случится. Неприятность, правда, не опасная, не заставила себя ждать.
Корреспонденты не имели права: а) носить военную форму; б) иметь оружие; в) участвовать в боевых действиях. В общем виде эти нормы сформулированы в Женевских конвенциях, а на практике регулировались инструкциями; инструкция армии США предписывала журналистам не иметь оружия, носить специальные знаки различия и, разумеется, не воевать. Хемингуэй, как следует из его рассказов, нарушил все правила. Коллеги этого не одобряли, одни из принципиальности, другие из зависти. В Рамбуйе Брюс Грант из «Чикаго дейли ньюс» публично обвинил его в самоуправстве. История дошла до генерала Паттона. Корреспонденты подтвердили, что видели в номере Хемингуэя в Рамбуйе оружие, что он ходил в форме и допрашивал пленных. Он был вызван в Нанси, где 6 октября его допросил старший инспектор 3-й армии полковник Парк (историк Джеймс Ховард Мередит, исследовавший этот эпизод, подчеркивает, что то не был трибунал, а предварительное расследование, по результатам которого Паттон должен был решить — отдать нарушителя под трибунал, просто лишить аккредитации или простить). Ему предъявили обвинения: ношение и хранение оружия, ношение военной формы, участие в боевых действиях, попытки выдать себя за офицера. Вот выдержки из протокола допроса:
«Я прибыл в Рамбуйе как военный корреспондент, но также выполнял обязанности переводчика… Французские партизаны отдали себя под мое командование, несмотря на то, что я им сразу же разъяснил, что корреспондент не может командовать подразделениями. <…> Я был рад помочь им в любых вопросах, если это не нарушало Женевские конвенции. Когда они спросили моего совета, я предложил им помочь сохранить общественный порядок до прибытия властей. Я также сказал, что, пока не прибыла армейская разведка, они могли бы сами сделать разведку двух главных дорог из города. <…> После прибытия разведотряда под командованием лейтенанта Петерсона, когда партизаны спросили моего совета, чем они могут помочь в дальнейшем, я предложил им принять участие в защите окраин города. <…> Когда прибыл полковник Брюс из УСС, я объяснил ему ситуацию в городе и предложил свои услуги в любых действиях, которые не нарушают Женевские конвенции и не нарушат прав моих коллег — журналистов. <…> Там были следующие проблемы: в лесах были разбросаны немецкие отряды, одни из которых хотели сдаться, другие пытались соединиться со своими частями между Рамбуйе и Парижем. <…> Во всех этих делах я служил консультантом и переводчиком полковника Брюса. Я не командовал отрядами, не давал распоряжений, а лишь передавал распоряжения полковника. <...>
Парк: У нас имеются данные о том, что мистер Хемингуэй не имел журналистских знаков различия и выдавал себя за полковника, руководя в этом качестве отрядом французских партизан, что в его номере были гранаты, мины и военные карты и что он управлял партизанскими патрулями.
Хемингуэй: В ответ на вышеупомянутые утверждения заявляю, что все корреспонденты, которые были в Рамбуйе, могут свидетельствовать, что я носил знаки различия корреспондента, кроме случаев, когда было холодно и я надевал поверх рубашки другую одежду. <…> Если меня и называли полковником, это было то же самое, как в штате Кентукки называют полковником любого, кто бывал на войне, это ничего не значит и там называют полковниками и генералами кого попало. <…> Оружие в моем номере оставили партизаны на хранение. Во дворе гостиницы было много пленных, и нельзя было бросать оружие без присмотра.
Парк: Были в вашем номере мины?
Хемингуэй: Никаких мин в моем номере не было. Я вообще не имею привычки держать мины в своей спальне.
Парк: Вы говорили корреспондентам, что, находясь в 4-й пехотной дивизии, сняли знаки различия корреспондента и стали участвовать в боевых действиях?
Хемингуэй: Не говорил и не участвовал».
После допроса он уехал в Париж, Мэри не застал и, опечаленный, начал набрасывать рассказ о том, что чувствовал в тот вечер (остался лишь черновик без названия.) 8 октября его уведомили, что обвинения сняты. Мередит считает, что Паттон с самого начала хотел замять дело, так как оно могло обернуться неприятностями для многих, и, возможно, кто-то из штаба дивизии консультировал Хемингуэя перед допросом. Так правду Хемингуэй говорил Парку или нет? Брюс и Лэнхем его слова подтверждали, партизан никто не спрашивал. В письме к Бамби, написанном вскоре после допроса, он утверждал, что не нарушал Женевских конвенций. Но Лэнхему в апреле 1946 года сказал, что Паттон лично дал ему указание лгать на допросе, а Парк сам писал за него ответы; примерно то же написал Уильяму Лихи в 1952-м. Журналисту «Нью-Йорк таймс» Сайрусу Сульцбергеру в 1951-м рассказывал обтекаемо: «Я должен был писать для „Кольерс“ всего одну статью в месяц, и мне хотелось делать еще что-то полезное. Я обладал некоторыми знаниями о партизанской войне и был счастлив помочь любому, кто дал бы мне такую возможность». Носил ли он оружие? Лэнхем писал Карлосу Бейкеру, что ни разу не видел оружия в его руках. Но Билл Уолтон говорил, что оружие имели многие корреспонденты; Хемингуэй, по его словам, «зашел дальше и, вооруженный, командовал людьми», но никогда не использовал оружие. 5 декабря 1944-го, уже после допроса, Хемингуэй был сфотографирован с торчащей из кармана патронной обоймой; снимок попал в «Кольерс», но герой просил его не публиковать.
Начало октября прошло мирно: он жил с Мэри, написал для нее новую поэму, ходил по ресторанам с Нортом и Берком, встретился с Марлен Дитрих (она гастролировала в воинских частях), собирался работать, о чем доложил Перкинсу 15 октября: «Набрал материал на прекрасную книгу. Я приехал в дивизию как раз накануне прорыва, участвовал во всех операциях и, если мне еще немного повезет, хочу отдохнуть и приступить к работе над книгой…» Какая книга имелась в виду, не установлено; судя по черновым наброскам, задумывалась трилогия о войне на Кубе и в Европе. Но уже через два дня раздумал и работать, и отдыхать. Написал Лэнхему, что хочет вернуться в полк, обещал «вести себя тихо» и «не создавать проблем». Пока ждал ответа, получил письмо от жены с предложением развестись.
Седьмого ноября пришло приглашение на войну, но не от Лэнхема. Стивенсон предлагал приехать в штаб 4-й дивизии, которая готовила наступление в районе Хюртгенского леса; обстановка сложная, поля и дороги минированы. По словам Мэри, Хемингуэй ехать не хотел, но счел своим долгом. 10-го был в штабе дивизии, 15-го, накануне наступления, с Деканом и Биллом Уолтоном прибыл в 22-й полк — Лэнхем вспоминал, что его появление было «как луч солнышка в мрачный день». Просидели за разговорами полночи: у Лэнхема было предчувствие, что он погибнет, поделился с Хемингуэем — тот отругал его, однако сам написал в ту ночь письмо Генри Ла Косси, редактору «Кольерс», в котором распоряжался в случае своей гибели сделать Мэри получательницей по выданному журналом страховому полису. В полдень начался бой.
«В первый же день мы потеряли там трех батальонных командиров. Одного убили через двадцать минут, двух других — чуть позже. Для какого-нибудь журналиста это холодные цифры потерь. Но хорошие командиры батальонов не растут на елке, даже на рождественских елках, которых не счесть в тех лесах. Не знаю, сколько раз мы теряли командиров роты. Но я мог бы установить и это. <…> Мы получали кое-какое пополнение, но, помнится, я думал: проще и целесообразнее пристреливать их сразу, на месте, где они высаживаются, приезжая из тыла, чем потом тащить оттуда, где их все равно убьют, и хоронить по всем правилам. Чтобы везти их трупы, нужны люди и горючее; чтобы рыть могилы, опять же нужны люди. А эти люди тоже должны воевать и подставлять грудь под пули. <…> Противник вел адский минометный огонь и простреливал все просеки из пулеметов и автоматов; он продумал все до тонкостей, и, как ни хитри, ты все равно попадал в ловушку. К тому же он пустил в ход тяжелую артиллерию. Человеку очень трудно было там выжить, даже если он сидел смирно. А мы еще ходили в атаку — все время, изо дня в день». Это не очерк для «Кольерс», а роман «За рекой, в тени деревьев». Но написан он будет еще не скоро.
Сражение продолжалось 18 дней. Корреспонденты оставались в полку, правда, вылазок им совершать не позволяли и они находились при штабе, хотя иногда с Лэнхемом объезжали позиции. Вечерами беседовали. Все офицеры отмечали безупречную смелость Хемингуэя (как и Уолтона), вспоминали, что он прекрасно разбирался в вопросах военной тактики, говорили, что мог бы стать успешным командиром. Немного смущали только его бесконечные разговоры о том, кто мужчина и кто не мужчина. Спорили о религии — он неожиданно объявил себя атеистом. В штаб полка приехал дивизионный психиатр доктор Маскин: по свидетельству Лэнхема и Уолтона, Хемингуэй говорил с ним лишь о том, как горюет по своим кошкам, — то ли был искренен, то ли издевался, очевидцы не поняли. Маскин заметил, что у Хемингуэя «есть серьезные проблемы» — тот отвечал, что Маскин «разбирается во всяком дерьме и ублюдках, но ничего не смыслит в настоящих мужиках» и что все психиатры «дерьмо», на что доктор сделал мрачное пророчество: «Вы к нам еще попадете». Других конфликтов не было. Молодые офицеры, которые годились Папе в сыновья, были им очарованы и верили всем его байкам. Откровенен он был только с Лэнхемом — с ним говорили о детях, о женах. Вообще вел себя в те дни спокойно, по словам Уолтона, не выказывал покровительственности, не лез с советами, никого не задирал, пил меньше обычного, предпочитая угощать других. Многие читали его книги — говорил о них неохотно, но интеллигентно и умно. Он попал туда, куда нужно.