Hermanas — страница 48 из 87

— Мне нечего сказать, — пожаловался я.

— А здесь всем нечего сказать. Просто позволь сознанию насекомого говорить твоими устами, — сказал он.

Потом выяснилось, что он записал меня еще на одно выступление. На этот раз меня представили как многообещающего молодого поэта Рауля Эскалеру, и я встал под грохот аплодисментов. Теперь пути назад не было. Я не доставлю Пабло удовольствия еще раз обозвать меня трусом.

Я уже давно не боялся выступать перед большими собраниями. Но это собрание было очень большим и мрачным, но что хуже всего: мне было нечего сказать. Я даже не знал, чего от меня ждут. Поднимаясь по лестнице, я запнулся о какой-то провод, совершив антре в стиле Чарли Чаплина, чем должен был вызвать сочувствие.

— Я вижу рыб, — произнес я, оглядев помещение. У микрофона был хороший, чистый звук. Они сидели в зале, ряд за рядом, пустые невыразительные рыбьи головы, и выпускали пузыри воздуха, поднимавшиеся к потолку. — Мы находимся в аквариуме.

По крайней мере, никто не свистел. Они подумали, что я выражаюсь образно, что «многообещающий молодой поэт» пытается вытащить их из тупой и грязной партийной болтовни своими удивительными метафорами. Но я действительно видел рыб.

— Буль, буль, буль! — сказал я, чтобы усугубить комичность и выиграть немного времени. Кто-то громко хихикнул.

Я больше не мог на них смотреть, вместо этого я уставился на носки своих ботинок, терявшиеся в темноте под кафедрой.

— Ботинки! — выпалил я внезапно с облегчением. Казалось, что я медленно плыву на свет к поверхности воды. И конечно, оторвать от ботинок взгляд было невозможно ни при каких условиях. — Я знаю женщину, одержимую обувью. Ее нет сейчас в зале… но… но я слышал одну историю.

И в этот раз никто не засвистел. Осмелюсь утверждать, что атмосфера в зале была просто наэлектризована. Черт, думал я, а вот тот второй микрофон… он что, для прямой радиотрансляции, хотелось бы знать?

— Наш великий вождь и Comandante Фидель Кастро, — продолжал я, — однажды сказал, что в детстве он был очень бедным… Таким бедным, что у него даже не было ботинок. Поэтому он решил, что первой целью революции будет снабдить каждого парой обуви. Не знаю, насколько правдива эта история… Но посмотрите! — заорал я. — Сейчас посмотрим, чего мы достигли за двадцать один год.

Я быстро наклонился и развязал правый ботинок. Это была не лучшая моя пара обуви. Подметка разевала голодную пасть, а кожа, которую никогда не чистили, после попадания под дюжину дождей была покрыта солевыми отложениями, похожими на кольца на спиле дерева. Шнурки выглядели как макраме, сплетенное из лохмотьев, их уже давно невозможно было завязать.

— Только не говорите, что это не обувь! — сказал я, триумфально поднимая над головой свой раздолбанный ботинок. На какое-то мгновение я задумался, не постучать ли им по кафедре для пущего эффекта, как Никита Хрущев.

Зал нерешительно начал аплодировать. По-прежнему никто не свистел. Одинокий голос прокричал: «Ближе к делу!» Лица передо мной в первом и втором ряду (оба — полупустые) утратили жабры и приобрели реальные человеческие черты. Я вынырнул на поверхность. Там, блин, сидела жирная туша Хуана Эстебана Карлоса. Он улыбался. Чему он улыбался? А дальше, слева от него… здоровый парень в зеленой униформе и кепке, с бородой… нет! Неудивительно, что атмосфера в зале была такой напряженной.

Это был Фидель. И мне показалось, что он смеется. Он сидел, положив ноги на свободное сиденье перед собой. Сапоги его были черными, начищенными, а подошвы сверкали так, будто их тоже отполировали — молчаливая демонстрация власти, — и он усмехался, глядя прямо на меня.

Почему Пабло ничего не сказал о том, что он будет здесь? Но он мог прийти совсем недавно и тихо проскользнуть на место. Все знали, что Фидель приходил и уходил незаметно, как тень, как кот. Только так можно пережить сотни покушений.

Из-за шока в голове у меня прояснилось, или, по крайней мере, я занял место в светлом уголке параллельной вселенной, в которую меня отправил черный бразильский порошок из насекомых. Я немедленно понял, что должно произойти.

— Да, чему революция может научиться у искусства и художников? — спросил я, словно все подводное плавание было риторической увертюрой к тому, что я на самом деле собирался сказать. — Я прочту вам одно из своих последних стихотворений, которое я назвал «Сахар делают из крови»…

К счастью — наверное, стоит так сказать, — я не помнил наизусть всего стихотворения. Я никогда раньше с ним не выступал. Я продекламировал около половины, и этого определенно было достаточно. Мне удалось контролировать свой голос и ни разу не взглянуть на Фиделя. Вместо этого я выбрал из публики красивую женщину в третьем ряду справа, это старый трюк поэтов и докладчиков. Конечно, я чувствовал его взгляд. Но у меня все еще были рыбьи глаза, и краем широкого водянистого поля зрения я отметил, что он, во всяком случае, не встал и не ушел.

Последние строфы я прочту в следующий раз, — сказал я и поклонился. Перед этим я перепутал пару строчек и прочитал их не в том порядке.

Кто-то прокричал: «Браво!» — это был Пабло, честь ему и хвала. Некоторые аплодировали, осторожно, с каким-то бунтарским бесстрашием, а потом золотая рыбка — ведущий стукнул председательским молотком и сказал, что следующий выступающий — под страхом ареста — обязан придерживаться темы дискуссии и, что не менее важно, не превышать регламент.

После собрания в фойе я поздоровался с Хуаном Эстебаном Карлосом. Он смотрел сквозь меня, словно я был уже мертв. Ха, он просто завидовал моему мужеству. Я стоял лицом к лицу с Фиделем, я не уступил, и он слушал меня. Мама бы мною гордилась.

Пабло выразил это так:

— Ну что же, завтра ты станешь самым обсуждаемым поэтом в Гаване. И кого ты должен за это благодарить?

— Хорошо, — сказал я. — Ты получишь разрешение писать мою жену.

— У нее уже заметен живот? — спросил Пабло с интересом.

— Да, уже хорошо заметен. Пять месяцев.

— Ты настоящий друг. Искусства.


Новая картина Пабло, центральным образом которой стала Миранда, должна была получить название «Мадонна площади Пласа-Вьеха провозглашается антипапой». Селия Санчес умерла в январе от рака, и у Пабло хватило ума приостановить работу над ее портретом. Миранде предстояло восседать обнаженной и беременной с папским посохом в руках на троне из стволов сахарного тростника, который одновременно символизировал «трансмутацию человеческих костей». «Разве на самом деле это не „трансмутация“ моего стихотворения?» — подумал я, но меня это не волновало. Трон должен был стоять на площади Пласа-Вьеха, где в XVIII веке шла торговля черными рабами, и Пабло подумывал о том, чтобы сделать Миранду чуть-чуть темнее, то есть mulata.

— Мой папа умер бы, — сказала Миранда в шоке.

— Твой папа умер бы, если бы увидел тебя беременной и голой, — возразил я. — Наверное, не так уж и плохо, что тебя трудно узнать на этой картине.

Я проводил ее на первый сеанс позирования отчасти потому, что она не знала, где живет Пабло. Поскольку у Миранды до сих пор был всего лишь маленький круглый животик, Пабло ограничился изображением лица, головы и плеч. Троном пока был венский стул с подлокотниками, который покачивался, стоя на разбросанных вещах Пабло. Когда простыня, которой он задрапировал Миранду, соскользнула и обнажила ее грудь — она уже становилась тяжелее, полнее, сочнее, — Пабло пробормотал: «божественно», и я, к великому удивлению, понял, что меня это не беспокоит. Я гордился тем, что она моя, и все. Прекрасная терапия. Я решил прогуляться, чтобы дать им поработать спокойно, прошел по Калье-Обиспо и уселся с газетой в Центральном парке.

Когда я вернулся, чтобы забрать ее, Пабло пребывал в сильном негодовании.

— Почему ты ничего не сказал? — гаркнул он на меня. — Да меня никогда в жизни так не унижали!

Он гневно размахивал угольным рисунком. Пока Пабло рисовал Миранду, Миранда нарисовала Пабло.

— Ты не спрашивал, Пабло, — сказала Миранда, одеваясь. — Посмотри правде в глаза. Тебе интересны разговоры о тебе самом. А на меня ты смотрел только как на объект.

— Она рисует лучше меня. — Пабло чуть не плакал.

— Все пропало? — спросила Миранда.

— Нет! Конечно нет. Мы закончим это полотно. Меня давно уже посещает это транснарциссическое видение. Но думаю, мне стоит больше привлекать тебя к процессу в качестве советника.

— Я не очень разбираюсь в «трансмутациях» и всем таком прочем, — сказала Миранда, чтобы утешить его.

— Нет. Несмотря ни на что, настоящее мастерство составляет всего восемьдесят процентов большого искусства.

— А мне казалось, в последний раз, когда мы об этом говорили, ты сказал — девяносто, — уточнил я.

Пабло воздержался от комментариев.

— Боже, какое же у него самомнение! — сказала Миранда, когда мы вышли на улицу и пошли домой по улице Сан-Игнасио.

— Он тебе не нравится?

— Да нет. Пабло в чем-то очень мил, и он всех заражает своей восторженностью.

— И мне так кажется.

— Ну и как, ты сильно ревновал? — спросила Миранда. — Мне показалось, что все прошло хорошо.

— Я думаю, — произнес я медленно, — что благодарить за это надо меня. Я так давно не смотрел на тебя. С сегодняшнего дня ты и мне будешь позировать. Каждый день. С этим животом ты стала такой красивой.

— А что, если я скажу, что специально сбросила с себя простыню?

— Ну и что? Во-первых, там был я. Во-вторых, мы все равно договорились, что ты полностью разденешься.

— А что, если я скажу, что немного возбудилась от этого? — прошептала она.

— Тогда я отведу тебя домой и трахну.

— Не от присутствия Пабло, от самой ситуации.

— Whatever it takes[59], — сказал я. Этой фразе, одному из своих многочисленных экзотических выражений, меня научил Энрике.

Но до этого не дошло, потому что Миранда очень хотела кое-что мне показать. Она привела меня в одно здание на Калье-Обиспо, где находилась круглосуточная аптека, и указала на потолок. Освещение было слабым, но я мог разглядеть блестяще исполненную лепнину, буржуазный орнамент прошлого века.