посмотреть. В такие моменты я иногда плакал. И я мог себе позволить, в рамках разумного, все это купить. Хороший бифштекс. Кусочек настоящего пармезана. Поднос только что приготовленных суши: я думаю, что человек должен быть кубинцем, человеком из страны, где государство конфисковало все частные рыбачьи суда, где товары идут от производителя до потребителя как минимум четыре дня, чтобы понять, какое же чудо — суши. На Кубе само понятие суши немыслимо. Я наслаждался даже запахом мусора, выставлявшегося в мешках у дверей ресторанов после закрытия, который собирали в пять утра. То, что выбрасывали в Нью-Йорке, было более аппетитным чем то, что можно купить на Кубе.
Впечатлений от еды было даже слишком много. Однажды вечером я сидел в ресторане в шикарной части Виллидж и ел за счет потенциального издателя после чтения стихов в одном книжном магазине.
— Что вы будете заказывать? — спросил (потенциальный) издатель.
Бог его знает. Я мог выбрать перепелов с синими тортильями и картофелем, фаршированным устрицами. Я мог съесть дичь в йогуртовом соусе с папоротником и жюльеном из манго. Копченая утиная грудка с цикорием и кленовым сиропом тоже была в меню. А как насчет колбасок из гребешков и лосося-гриль в малиновом уксусе с соусом гуакамоле?
Я понятия не имел, что все это такое, за исключением лосося-гриль.
А еще были закуски, десерты, если в вас еще лезло, винная карта, похожая на телефонный справочник… Внезапно у меня появилось острое желание съесть НСО. Вы не знаете, что такое НСО? Это сокращение от Неопределенный Съедобный Объект. Это продукт серого цвета на основе сои, который время от времени вписывают в libreta в графу «мясо». Мне, пожалуйста, с малиновым уксусом и гуакамоле. Мне захотелось кубинского хлеба, который пекут из смешанной муки такого плохого качества, что хлеб становится черствым, как только остывает. Что угодно, только не эти снобистские мультиэтнические ребусы, систематическое унижение нас, сбежавших от варварства, но продолжающих носить это варварство в себе…
В тот вечер я впервые читал по-английски. Одна аргентинская дама, с которой я познакомился в поэтическом обществе (в тот год я ходил на все бесплатные мероприятия), сделала пробный перевод некоторых моих стихов, и потенциальный издатель, Хуан Эспозито Грин, который владел испанским, задумался об издании двуязычного сборника. Он выбрал «немного» из «Круга», отдельные стихи из «Instrucciones» и лучшие вещи из «Paso Doble». Я не обольщался. Он не хотел включать в сборник политические стихи. Насколько мне было известно, таких озлобленных кубинских поэтов в изгнании по тринадцати на дюжину дают. У меня имелось свое собственное суждение на эту тему: когда написанное слово становится свободным, оно девальвируется. Это наверняка как-то связано с законом спроса и предложения, которого я так и не смог постичь.
Аргентинская дама, госпожа Чибас, тоже присутствовала на этой встрече, а также один слушатель, которого мы выбрали во время моего выступления. Это он, после того как я прочел четыре стихотворения, громко спросил:
— А у вас есть стихи о чем-нибудь, помимо этой ненависти?
Я считал, что да, есть, но мне было интересно его мнение. Он оказался приятным и умным человеком, его звали Дэвид Фридман, ему было около пятидесяти лет. Фридман принадлежал к тому типу людей, о котором я только читал: настоящий нью-йоркский либерал, интересующийся лирикой и выписывающий «Нью-Йорк таймс».
— Вы должны понять, — говорил Фридман, — что в этом городе, в среде так называемой интеллигенции, которую я попытаюсь разоблачить одним из первых, многие верят в Фиделя Кастро.
— Очень интересно, — сказал я. — А почему они это делают?
— Потому что мы, родившиеся во время войны и выросшие во время холодной войны, хотели найти альтернативу. Альтернативу агрессивной и безжалостной геополитике США. А Куба стала необычайно важным символом того, что этой политике можно что-то противопоставить.
Он рассказывал о вещах, о которых я не знал. В начале 1960-х годов в США существовала возникшая в Нью-Йорке организация под названием Fair Play for Cuba Committee[96]. В нее в основном входили североамериканские коммунисты, но не только. В поддержке Че и Фиделя крылись истоки главных феноменов американской общественной жизни, таких как антивоенное движение, волнения хиппи, противостояние Вьетнамской войне… Все началось с этого.
Выступать за Кубу, а вернее, за справедливость в отношении Кубы являлось знаком принадлежности к аристократии контркультуры, — говорил Фридман. — Это определяло отношение человека к целому ряду других проблем: к правам черных, к правам женщин, к правам американских коренных народов и так далее. Все это началось с Кубы в 1959-м.
— Правильно ли я вас понял? — уточнил я. — Когда я рассказываю о том, как это было, простите, как это есть, когда я рассказываю, что Фидель — это жестокий диктатор, а Куба — ад на земле, я тем самым перечеркиваю все, во что вы верили в молодости, и не только вы, но множество других людей?
— ДА! — сказал он. — Именно это я и имею в виду.
— А что если вы ошибались?
Грин вмешался:
— Рауль, все не могли ошибаться. Целое поколение образованной молодежи не могло ошибаться. Только не самое многообещающее молодое поколение в истории.
— Нет, — утверждал Фридман. — И даже если Фидель пошел по пути, который не вяжется со стандартами сегодняшнего дня, — я говорю о правах человека и тому подобном, у нас ведь по-прежнему есть Че… Че — это яркий пример идеализма и международной солидарности, которой нам так остро сегодня не хватает.
— Че? — воскликнул я. — Да Че был в десять раз безумнее Мао Цзэдуна! Если бы Че не погиб, то все кубинцы попали бы в сумасшедший дом. Если бы на земле вообще остались кубинцы. Че утверждал, что революция настолько непогрешима, что суд над контрреволюционерами — это просто потеря времени. Шлепнуть их, да и все дела.
Госпожа Чибас промолчала.
— Вот видите, почему этот диалог так непрост, — сказал Грин.
— Не знаю, насколько он непрост, — возразил я. — Полгода назад я встречался с организацией под названием «Альфа-66» в Майами. Один из их девизов: «Три дня!» Вы знаете об этом?
— Нет… — ответили мужчины хором.
— Это означает, что, когда Кастро падет, у них будет три дня на то, чтобы убивать. Они считают, что нужно три дня для того, чтобы очистить Кубу от коммунистической чумы так, чтобы она больше никогда не вернулась.
— Мы сейчас говорим о ненормальных экстремистах… — сказал Фридман.
— Да, — согласился я. — Об экстремистах, уж это точно. Но они — кубинцы. Или были ими. Они не учились в Колумбийском университете и не ели колбаски из гребешков, когда Кастро украл их собственность, уничтожил компании, выстроенные несколькими поколениями их семей, изнасиловал их дочерей…
— Куба и до революции была несправедливым и коррумпированным обществом! — заявил Дэвид Фридман.
— А теперь стала справедливой и свободной от коррупции?
— Рауль, речь идет о надежде! Надежде для третьего мира. Надежде на справедливость. Надежде на то, что власть военной промышленности и интернациональных корпораций не поработит все народы земли.
Я вертел в руках изысканную маленькую брошюру, которую мне только что дал официант, почти неслышно произнеся «простите».
— Надежде на то, что у вас в желудке останется место для фиников в карамели с анисовым сорбетом, козьим сыром и мятным медом? — спросил я. — Чертов коммунист.
— Рауль! — в телефоне раздался голос барабанщика Роберто.
Был ноябрь. Я переехал на Вашингтонские холмы и получил работу в книжном магазине в районе Морнингсайд. Магазин специализировался на латиноамериканской литературе, и там я последовательно отказывался выставлять книги Габриэля Гарсиа Маркеса. Теперь мы редко общались с Роберто.
— Рауль, немедленно включи телевизор!
— Какой канал?
— Я думаю, любой.
Я включил. Там показывали Европу. Было темно — здесь все еще стоял день, — а люди были одеты по-зимнему. Они носили камни.
— Боже мой, Рауль… Ты только посмотри, что творится. Все кончилось.
Люди трудились в приподнятом настроении. Они разбирали камни. Три дня, подумал я.
На протяжении последующих недель напряжение нарастало. Восточный блок в Европе исчез — казалось, что его вообще никогда не существовало. Мы могли порадоваться за венгров, но своя рубашка ближе к телу. А что делал Фидель? Внезапно его речи стали весомыми.
16 ноября, через неделю после падения Стены, Фидель говорил о том, как хорошо он научился готовить рис с бобами, когда сидел в тюрьме на острове Исла-дес-Писнес. 2 декабря он произнес речь о кубинских больницах и высокой детской смертности в Вашингтоне, округ Колумбия.
7 декабря в речи, транслировавшейся из Гаваны по радио и телевидению, Фидель говорил о кризисе в Восточной Европе: Эти страны повернулись спиной к международной солидарности и борьбе против империализма. Вместо этого там обосновался капитализм. Систематическое низвержение социалистических ценностей… так называемые реформы капиталистической направленности… империализм приглашает социалистические государства Восточной Европы принять участие в массовом грабеже[97].
Услышали ли мы слова «важные и необходимые реформы»? Нет, не услышали. Задолго до Рождества — понятия, не имеющего значения для социализма, — направление развития было обозначено. На этой дистанции Куба осталась в одиночестве.
25 декабря румыны казнили Николае Чаушеску и его жену. Никто не тронул и волоса на голове Фиделя. Его благословили на геополитическую изоляцию и полный государственный контроль над средствами массовой информации. Большинство кубинцев не знало, что происходит в мире.
Еще до окончания 1989 года простые кубинцы ощутили последствия этих событий. Начал пропадать бензин, и товары перестали доходить до потребителей. Миллиардные субсидии из Советского Союза быстро уменьшались. Кто-то сказал «рыночная цена», и полмира стало кричать: «Рыночная цена».