Херцбрудер — страница 23 из 27

Я замужем чуть не с детства. Замужем за человеком столь малозначительным и бессильным, что я не могу назвать даже двух-трех характерных черт его...

Он был моим воспитателем. А я — дитя любви, вернее — плод случайной страсти, что-то вроде гадкой болезни — рожденная единственно от плотского желания и зачатая во хмелю, я была взята в этот дом, и росла здесь, и выросла в невесту... Для чего это все? Кто он, чтобы позволить себе такое — поселить у себя, среди хороших книг и дурных гувернанток, меня — будто бы и дворянскую дочку, но ублюдка, которого вообще вряд ли следовало учить человеческой речи?.. Сказано же — рожденное от плоти есть плоть. А человек — младенец даже — это не плоть только, это нечто еще другое, то самое, что дает право закрывать глаза руками и не совсем исчезать при этом — что уводит от боли к Богу, к смерти... Это — одиночество, более или менее изящное самоограничение, названия которому я не знаю, а у Бога оно называется душою...

И он взял меня... Будь он чуть умнее — не взял бы... И пусть он клялся моему отцу, который не от смерти умер, а от самоубийства и который считал, очевидно, что вместе с дворянским именем я обрету и благородство, и человеческую душу, и честь... Куда же пришить кобыле хвост? Не к гриве ли? Отец, который не был ни князем, ни художником... И какие же обеты тому, кого, может быть, и вовсе не было?.. И — ничего. Я завязана узлом, таким тугим узлом, что изгибы веревки во мне превратились в однородную гниющую массу... И концы веревки спрятаны во мне... Я — гадина, проглотившая свой хвост, вообразив себя символом вечности... И лишь условно я — госпожа такая-то — только потому, что г-н такой-то, мой воспитатель, будучи глупцом, отнесся ко мне так, будто я настоящая — как все — женщина, и, верный долгу, женился на мне, приученный с детства к безразличию и ничтожеству.

А у меня — был ли выбор? Бедная безродная девица, узелок, тугое завихрение, материализовавшийся родительский грех, некрасивая, трусливая и нескромная — совсем как животное — с дурными задатками, с манерами дешевой гувернантки, умная — да как-то криво... Годилась ли я для выездов? А ведь мы провели почти полный сезон в губернском городе... Я подумала бы, что это была издевка, но он не умел даже издеваться — слишком это для него изящно. Он заставлял меня ездить на балы и в театр. Для чего же? В семнадцать лет я не могла совсем не желать успеха. Но у меня не кружилась голова от запаха духов, я не испытывала возбуждения от бальной музыки, плохо танцевала или не танцевала вообще, а пряталась за колонну, чтобы не привлекать внимания к своему одиночеству... Надо отдать ему должное — мне ни разу не пришлось самой нагибаться за оброненным мною веером или остаться без мороженого, если мне хотелось мороженого... Он предупреждал все мои желания, он не сводил с меня глаз... Мы и в городе — и на бале — были как бы одни. Ему нечем было, кроме меня, заняться, он был там так же не к месту, как и я — а мне приходилось всегда смотреть на него — я так прятала глаза, чтобы не встретиться нечаянно взглядом с каким-нибудь насмешливым франтом.

Кто и зачем присылал ему билеты?..

Наше появление в губернском свете было так неприлично, что вскоре это сделалось очевидно даже для него. Надо было затвориться, чтобы не выглядеть дураками. Зима еще не кончилась, когда мы уехали в деревню.

Тотчас по приезде мы обвенчались.

Я шла к венцу, как идут на обед, когда знают, что поданы будут дурно приготовленные, лишенные пикантности блюда. Я ничего не ждала. Я не была уже невинной — там, в городе, общий стыд и скука настолько сблизили нас, что обреченность наша друг на друга обернулась в конце концов грешной страстью, — а священнику оставалось только благословить союз, который заключен был помимо него...

Что это?

Ночной мотылек, мохнатый и сильный, с размаху ударился мне в грудь... Я вздрогнула от неожиданности, смахнула его, но при этом задела локтем подсвечник. Свеча качнулась и, переломившись, упала на пол. Я обернулась. Кормилица глубоко вздохнула и переменила позу.

Неслышно ступая, я подошла к мужу, опустилась возле него на колени, обняла его и положила голову ему на плечо. И снова тело его напряглось и вытянулось, а ноги и руки чуть-чуть шевельнулись.

Я мешаю его агонии. Я должна отойти.

Не я, нет, не я — несчастный случай всему виной. Однажды ранней весною мой муж упал с лошади, сильно разбился и пролежал несколько часов без сознания на обочине дороги. Он упал навзничь, шапка от удара слетела с головы его, и мокрый снег набился в уши. Он простудил голову. Когда его разыскали и принесли в дом, он был в горячке и бредил.

В первые недели его болезни я не отходила от него. Он редко бывал в сознании, а я боялась его забытья или сна не меньше, чем смерти. Я с трудом преодолевала желание его растормошить. Я сидела возле и ни о чем не думала, только ждала, когда он очнется. Я таращила глаза от скуки и усталости. А он лежал передо мною — как и теперь — горячим трупом...

Ах, Боже мой... Мне совсем, совсем не хочется спать...

ГРУЗИЯ

Весной 88-го года в длинном наклонном коридоре между станциями метро "пл.Революции" и "пл.Свердлова" поставили автоматы — обычные автоматы, какие всегда стоят в метро при выходе. У них залеплена щелочка для монеты, они пропускают всех, но только в одну сторону — с "пл.Революции" на "пл.Свердлова". Прежде я ходила всегда наоборот и за пять минут до того, как пересадка прекращалась, т.е. около часу ночи. Я никого не встречала там, я шла одна, очень медленно, и там же, а ходу, видела первый короткий сон. Почти каждая моя ночь начиналась с этого коридора. Там было светло и гулко, как в первые часы после смерти. Там был такой твердый пол, что я чувствовала сквозь сон, как каблуки вонзаются в пятки.

Призрак, имеющий национальность — вот диво!.. Потусторонние голоса с акцентом (поверьте!) по эту сторону (добра и зла? или чего?) звучат странно и кощунственно, а я люблю стены — именно за то, что обратной стороны у них нет. Четыре стены — лучше всего — если замкнуть три, то закружится голова, а если больше четырех, то можно вовсе заблудиться. Я люблю церкви. Они все повернуты к востоку — и я не ошибаюсь, я стою лицом куда надо, а Страшный Суд за спиной — как спинка кресла, как теплый плед, накинутый на плечи, как вредная, но сладкая привычка... Коридор же этот — двухстенный (а правая стена — любимая: я всегда жалась к ней и слегка по ней размазывалась, и рукав пальто истрепался, стал тонким и почти прозрачным) — тоже хорош — был хорош, тем хорош, что по нему можно было пройти на "Пл.Рев." — а оттуда мне уже по прямой до "Щелковской". Сейчас так ходить нельзя. Там, правда, есть еще два перехода на "Пл.Рев.", но это совсем не то. Да и незачем они мне — я никуда не езжу.

А если стоять в церкви, то где Грузия? Там... Погодите, не могу сообразить... Справа, кажется. По ту сторону церковной ограды... А у меня правый бок особенно чувствителен, и пальто тоньше батиста... Пальто... Да...

Я москвичка? Да? Господи, какая ей еще нужна Грузия... Я так много времени провела с нею, так долго и страстно унижалась — а потом поняла, что писать от ее имени все рано не смогу — для меня это все равно, что писать по-грузински... Еще раньше я убедилась в том, что заставить ее самое рассказать о себе словами написанными также невозможно. А жаль... Жаль?!

У меня от вечного сидения дома в халате подмышки, кажется, спустились до локтей, и руки растут от пояса, а это еще больше затрудняет работу. Я даже не чувствую влаги под мышками — я не могу поднять руку — два слоя кожи и два слоя фланели между предплечьем и ребрами теперь все равно что мясо. Пот и кровь одно и то же — воздух в комнате стал кислым и розовым — отцовские книги разбухли и покрылись густой и кустистой, как мои волосы, плесенью. Так густо, так вязко все, что кирпичную стену, наверно, запросто можно продавить пальцем. Мне страшно открыть форточку, я боюсь выпустить теплый воздух — и сама я не хочу выходить: здесь я одна, здесь мой дом, здесь я надышала себе баню. С Наной мы теперь говорим только по телефону.

Первая среди придурков — аристократка, волшебница, любимое уродище, счастье ваше, кусок живого несвежего мяса, только на четверть грузинка — и от этой четверти больна и неуклюжа, потому что кровь в ее жилах плохо смешалась — там две крови...

У нее короткие ноги, толстая скрипучая шейка, подбородка нет вовсе, и нос по-собачьи вздернут. Она мала и полновата, кожа ее — жирная, пористая и сильная. И руки сильные: однажды она меня чуть не задушила.

Я не родилась слабоумной, потому я и не могу жить со своим слабоумием в согласии и мире. А оно именно живет, движется, оно появилось, как маленькое зернышко — а потом развилось, выросло, стало большим и тяжелым; оно у меня — взрослый сын в животе: я краснею, мычу и никак не могу разродиться. Если мне случается думать — то я совсем как во сне, когда надо идти, а ноги врастают в землю, руки становятся травой, а голова — тяжелым вонючим цветком на тонком стебле. И — шумный шабаш ассоциаций, вызванных всего лишь неточностью мысли. При малейшем моем шевелении они возникают из ничего, толпятся вокруг меня, пялятся, а я стою одна перед ними в недоумении и нестройности и не знаю, что делать дальше и как продолжать.

Нана свободна от этого. Она, когда закрывает глаза, видит коричневую темноту, а не сны. Ту самую коричневую темноту, которая была до рождения и которая подтверждает для нас бессмертие души: если мы помним даже небытие — то как же умереть... Будь я ею, Наной, я сжала бы темноту ресницами, от этого она сделалась бы яркой и тонкой, как юмор — как небесный юмор, когда говоришь нечто и подразумеваешь то же, и нет дела до того, поймут или выбранят. Я не боялась бы красок, боли, вони... Нет, не браните меня. У меня нет спасительного сюжета... Если бы Нана не была немножко грузинкой, она была бы само совершенство, потому что глупость — ее природа, глупость — как лень-матушка — появилась на свет прежде Наны, и не грозит этой маленькой розовой богатырше нехорошая драма расставания тела с разумом. Нам бы кой-чем поменяться... Я так мечтаю о не-болезненном слабоумии (я знаю, даже капризы его замечательны и оригинальны, потому что из-за отсутствия фантазии они и на капризы-то не похожи), я не глядя отдала бы взамен и чистоту крови, и сны, и прочие развлечения.