такой скромной любовью, как свою жену, и был бы Иерихон вечен. Ух, как торопятся! А это кто? Ах, да это же он, он самый... Помню, было мне уже лет восемнадцать, у всех подружек уже по двое детей, а я пришла на базар, говорю, люди, что вы делаете — последний шанс — не хочу быть блудницей, купите меня как рабыню, а деньги отцу отдайте, я согласна на самую гадкую работу, а он говорит, нету цены такой рабыне, разориться боюсь, да и грешно, чтоб девица с такими белыми руками гадкой работой занималась — вот так же повернулся спиной и ушел, а я два года на рынке простояла, а у подружек уже по четверо детей, а по мне весь город с ума сходил. Ну, тут я и решилась. Знаете, говорю, я блудница. Что тут началось! Теперь уж подружки за голову схватились, только поздно — располнели от частых родов, страшные стали, домашние такие. Успокоились только через полгода, когда поняли, что хоть и пришла моя пора, а их мужья к ним ничуть не переменились, это, говорят, другое. С тех пор я ни с одной женщиной словом не обмолвилась — зато в мужском обществе недостатка не было. Меня прозвали иерихонской лилией, да-да, это я им объяснила, что тут ошибка вышла, что лилия — символ невинности, у нее ведь такой запах, что с ума сойти можно.
Хватит воспоминаний, у меня тут шпионы храпят, а в руке вострый ножик. Просыпайтесь, говорю, уходите, а то они опять сейчас придут. Ну, эти вскочили — спасибо, спасибо, — пожалуйста, говорю, вот вам веревка длинная, спускайтесь по городской стене и бегите. Они говорят, пошли с нами. А я говорю — как же я пойду, немытая, нечесаная, — в другой раз как нибудь. Что, говорят, решила погибнуть вместе с родным городом? Мы ведь его денька через два разрушим — как затрубим трубою, камня на камне не останется. Вот, говорю, только попробуйте! Я вас! Ладно, отвечают, привяжи к дому яркую ленточку, мы тебя пощадим за твое предательство. А я говорю, дураки вы, дураки, вы тут так замечательно храпели, а разве у бабы может быть родина? У бабы где муж, там и родина. Ладно, говорит тот, который храпел, я подумаю, может, я на тебе женюсь! Я же говорила, что он настоящий мужчина!
Ну вот, они ушли, а я села сочинять свою предположительную биографию.
Предположительная жизнь Раавы в замужестве.
Разумеется, с помощью если не Бога, то хотя бы мании величия, стены иерихонские они быстренько разрушат, эти пришельцы. Розовую ленточку я уже привязала и к двери, и к окошку, и весь дом на всякий случай опутала розовыми ленточками, чтоб знали, что я тут живу. Отца и братьев я загоню в дом, это несложно, я ж говорила, они меня слушаются. Кучу богов я сложу в мешок, золотые все-таки, и мешок перевяжу розовой лентой. Этому мешку я буду молиться, когда они станут трубить в трубу, чтоб небу и земле доказать, какие они замечательные люди. А меня авось спасут мои боги, потому что я тоже довольно высокого о себе мнения. Ну вот, потом приедет этот жених и выведет меня из иерихонских развалин, потом они примут меня в свою веру, потом я стану его женой, потом он скажет мне, что я обыкновенная баба и даже хуже любой его соотечественницы, а я необыкновенная на самом деле, и вот тут-то все и начнется. Я буду бить его скалкой по голове и писать романы на иерихонском языке, которого эти маньяки все равно не понимают, а поскольку я последняя иерихонская жительница, то писать я буду исключительно для себя, чтоб было что читать. А писать я буду про то, что уж коли в нашем Иерихоне лучшая женщина — публичная девка, то нечего и удивляться, что бахвальство пришельцев есть доведенное до абсурда мужество, и буду я самая мудрая, только про это, кроме меня, никто не узнает, потому что я не буду переводить на язык этих завоевателей того, что я пишу на своем языке — это моя маленькая женская тайна. Муж меня бросит и будет прав, и останусь я одна-одинешенька в большом доме. А я им скажу, знаете ли, поскольку у меня, в отличие от вас, нет ничего святого, то, по-моему, все в порядке. Надо ее убить — решат они — а я надену свое лучшее платье, иерихонское, яркое, самое-самое блудничное, и буду швырять в них одного за другим своих золотых богов — тут они все на меня набросятся, а на миру и смерть красна.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ДОЧКИ
— Только не ешь много.
— Почему?
— Не ешь, и все. Пожалуйста.
— Не буду. Не буду есть много.
— После еды надо обязательно почистить зубы.
— Да? Ира, ну что ты в самом деле... Принеси мое платье.
— Желтое?
— А что?
— Оно немножко мятое.
— А почему ты его не погладила?
— Ничего, ты посиди пока.
Никогда не берите в дом чужих детей, если от жизни вы ждете не приключений, а чего-то другого. Может всякое случиться — вдруг у ребенка какая-нибудь врожденная болезнь, как у меня. Ирин материнский авантюризм, по-моему, достоин восхищения, а мой немыслимый недуг — это какая-то изощренная форма уродства, я так считаю.
Еще когда я была совсем маленькая, Ира заметила, что у меня необыкновенно чувствительная кожа, и совершенно от всего на свете: от еды, от цветов, от свежего воздуха, от плача, от радости и т.д. — мое нежное детское тельце покрывалось ужасными красными пятнами, которые безболезненны и не очень заметны, но вылечить их трудно — кожа снова становилась гладкой не раньше, чем через полгода, и никак нельзя было угадать, от чего и когда это произойдет в следующий раз. На время обострения из моего рациона исключали все вкусные блюда, запрещали мне прогулки, запрещали играть со сверстниками, потому что детишки могли меня чем-то расстроить или, наоборот, слишком обрадовать, и так повелось, что несколько месяцев я была заперта в душной комнате без телевизора, а когда болезнь проходила, Ира отпускала меня из-под ареста и разрешала все — даже такое, что другие родители никогда своим здоровым детям не разрешали — поэтому раз в полгода я являлась, свежая, сверкающая, самая нарядная, и, проблистав дня три в детском свете, опять надолго исчезала, как какая-нибудь сезонная богиня (если допустимо такое сравнение в моем случае — потому что зима у меня была гораздо длиннее лета, и смена времен года редко хотя бы отчасти соответствовала календарю).
Позднее, когда "сезон" обострения увеличился до года и даже чуть больше, а и без того краткий период хорошего самочувствия сократился до нескольких часов, врачи сказали, что в дальнейшем положение может непредсказуемо ухудшиться, и поэтому мои выходы на волю следует прекратить, лишить меня вовсе жизненных впечатлений на несколько лет, и в этом случае я, может быть, буду здорова невесть когда в будущем. Слава богу, Ира оказалась достаточно разумной, чтобы воспротивиться настоятельному требованию медиков. Не испытывая ко мне никаких родственных чувств и при этом любя меня без памяти, она ставила авантюру выше здоровья.
Мы жили так: целый год Ира лечила меня драгоценными мазями, а я с утра до вечера читала книжки (литературные переживания не оставляли уродливого следа на коже) и придумывала для себя новые замечательные наряды, вернее — один исключительный, почти маскарадный костюм для моей следующей прогулки. До чего ж эти прогулки хороши! Сейчас, когда я стала взрослой, я неустанно благословляю Провидение за необычность моего жребия!
Я поглядела на свои руки и погладила правой — левую, а левой — правую. Что может быть чище чистой кожи!
— Вот, одевайся. Куда ты пойдешь?
— Не скажу.
— Дело хозяйское.
— Ира, ну не сердись — я сама не знаю...
Я отошла в сторону от аллеи и ступала теперь аккуратно по узкой тропинке между могилами: мне доставляло удовольствие смотреть себе под ноги, потому что я была немножко влюблена в свои желтые туфли. Я даже чуть приподняла платье, якобы для того, чтобы его не запачкать, а на самом деле, чтобы обнажить ножки, а вернее — белые колготки. Ах! Ножки среди могил!
Я здесь не была туристкой и не разглядывала памятников, я все время помнила, что иду по кладбищу, но не отрывала взгляда от туфель. Земля тут рыхловатая, но сухая — потом можно будет протереть башмачки белым батистовым носовым платком...
Я остановилась вдруг и сделала несколько шагов назад. Нет, мне не показалось — над могилой, милой, ухоженной, вместо креста был водружен... вопросительный знак из металлического кружева. Своеобразный памятник был обнесен решеткой. Я невольно отступила, не веря, на самом деле не веря своим глазам. Конечно, я перестала смотреть под ноги, и каблучок попал в одну из консервных банок, которых почему-то было полно на кладбище — я потеряла равновесие, и села прямо на какой-то могильный холмик, на мое счастье не огороженный острыми прутьями. Я очень испугалась, что замарала платье, но сухая земля мягко отряхивалась от желтого шелка, и, как я ни вытягивала шею, ничего, кроме малозаметного зеленого следа от раздавленной травинки, на платье не было. Зато на холмике были измяты цветы и трава. Я наклонилась, стала осторожно приподнимать стебельки, расправлять листочки...
— А что это вы делаете?
— А... извините, это ваша могила?
— Простите? Да, я уже стар.
— Ой, извините пожалуйста, я не имела в виду, что это ваша могила, а что...
— Довольно, не смущайтесь, это могила моей жены. Так что ж вы тут делаете? Я чуть было не принял вас за призрак.
Мне не показалось странным, что этот человек не гонит меня, не обвиняет в кощунстве, странно было, что на могилу жены он пришел в явно веселом расположении духа. Он глядел на меня, что называется, смеющимися глазами. Он был похож на Тютчева, как я его себе представляю, только выше и стройнее.
Я указала на кованый знак вопроса.
— Извините, я упала и смяла цветы, когда увидела вот это... Мне очень неловко...
— Ах, это... Ну что ж, мимо этого вряд ли кто может пройти, не потеряв равновесия, разве что бродячая собака...
— Не смейтесь надо мной.
— Ну что вы!
— Здесь похоронен Вечный Жид? Или Фома Неверный?
— Здесь, — сказал он, сделав ударение на слове "здесь" и кивнув головой в сторону попранного мною холмика с цветами, — похоронена моя жена, а там, вероятно, зарыт основной вопрос философии.