i
Согласно «Диагностическому и статистическому справочнику по психическим заболеваниям», мнимое расстройство от обычной симуляции отличает мотив: симулянты получают от придуманных болезней какую-то конкретную выгоду, а личность с мнимым расстройством от своего спектакля ничего толкового не получает. Конечно, привлекательное для одного человека может показаться бессмысленным другому. В зависимости от особенностей темперамента доктора и пациента, симуляция может выглядеть мнимым расстройством — и наоборот. Учитывая же психическое состояние большинства жалующихся на иллюзорные болезни, разница темпераментов почти неизбежна.
Или посмотрите вот с какой стороны: в то время как пациенты страдают от оскорбления недоверием, темперамент врачей идеально настроен на выявление фальшивых жалоб и придуманных симптомов.
Постановка диагноза — это распознавание образов. Врач сравнивает пациента с предыдущими случаями, почерпнутыми из собственной практики и литературы, и ищет близкое сходство с теми, чьи болезни уже классифицированы или даже излечены. Врачам, обученным находить малейшие соответствия между целыми группами физически или умственно больных, не составляет труда обнаружить глобальные нестыковки в пределах частного случая. Против серьезной статистики и гласа разума у пациента нет ни шанса.
У Анастасии не было ни шанса. Когда мы с Мишель встретились с психиатром Стэси, он объяснил нам, что с ней все в порядке — в пределах его компетенции — и она просто занимает место в палате. По настоянию Саймона мы зашли к врачу, прежде чем увидеться со Стэси.
Они вернулись из Нью-Йорка, после чего ее положили в больницу в состоянии тяжелого истощения: Саймон был занят в Сан-Франциско, надзирая за очередным расширением галереи, а его жену благополучно убрали с глаз долой в Пало-Альто, в уважаемую психиатрическую клинику Лиланда под наблюдение врачей. Они вернулись из Нью-Йорка, а мы с Мишель снова были вместе: оба мы были не в силах беспокоиться об Анастасии в одиночку.
— Почему вы не верите, что Стэси на самом деле больна? — спросила Мишель психиатра.
— Потому что она не проходит ни по одной установленной категории. Мы не можем классифицировать тех, кто просто не разговаривает.
— Значит, она притворяется? Но Стэси совсем не умеет лгать.
— Симулянты здесь — обычное дело. Мы их в расчет не берем.
— Но какой смысл? У нее есть дом и друзья. Она — лауреат Американской книжной премии.
— Поэтому в документах мы и отмечаем это как мнимое расстройство.
— А есть разница? — осведомилась Мишель.
— Если бы вы потрудились ознакомиться с литературой…
Психиатр подошел к книжному шкафу. Мишель пошла за ним. Я не пошел. Вышел из кабинета в саму лечебницу.
— Анастасия Лоуренс? — спросил я у молодого санитара. Он указал мне на общую комнату в конце коридора, где две пациентки на диване смотрели по телевизору рекламу дорогого авто. Одна была старая, другая полная. Ни одна не была Стэси.
Она оказалась за ними, снаружи, во дворе, на камне под деревом. Словно метафора ее поглощенной прессой жизни, двор был абсолютно искусственной средой, со всех сторон огороженной прозрачным стеклом. Я осмотрелся, чтобы понять, как она попала в это уединение. Санитар указал мне на раздвижную дверь.
Заметила ли она меня? Глаза ее были открыты, но выражали не больше, чем взгляд ее сокамерниц, смотревших телевизор: я казался ей таким же знакомым, как им — автомобили из рекламы, и при этом был так же далек от ее здешней жизни, как для них — возможность сесть за руль и уехать. Я все же подошел. Заметил, что на ней мое пальто. Хоть что-то общее между нами.
Она курила. Я поздоровался. Дым витал у ее губ. Я сел у ног. Она выдохнула.
— Ты не разговариваешь, — сказал я. — Понимаю. Я тоже не буду.
Она курила с таким жаром, словно поглощение никотина было единственным доступным для нее и отброшенным всеми способом общения. Слова предали ее, а теперь предал и весь мир. Я это понял — то же самое можно было сказать и обо мне, если бы кто-то потрудился заметить. Но у меня не осталось читателей, а с ней хотели поговорить все и каждый, и Саймон запретил ей курить прилюдно.
Итак, мы снова вдвоем. В кармане у меня был кусок бечевки. Я связал концы. Переплел между пальцами, соорудив «кошачью колыбель», поднял на уровень взгляда и протянул ей. Анастасия окуталась дымом. Я ждал, стоя на коленях. Она взяла бечевку и собрала свисающие волосы в хвост.
Это было не то, чего я ждал. Я заглянул ей в глаза и увидел в очках отражение Мишель и врача. Она прикурила новую сигарету и отвернулась.
Я встал им навстречу.
— Доктор мне все объяснил, — сказала Мишель. — Тебе стоило его послушать, милый.
— Мишель — отличная ученица, — согласился он. — Пациентка сказала что-нибудь?
— Она курила, — ответил я.
— Ей это не вредно? — спросила Мишель.
— Вряд ли это имеет значение, — сказал врач. — Я оставлю вас вдвоем… втроем. — Он подмигнул. — Если она вдруг начнет цитировать Геттисбергское послание[48] или еще что-нибудь — вы знаете, где меня найти. — И он закрыл за собой дверь.
— Как мне привлечь ее внимание? — спросила меня Мишель.
— Ты его и так привлекаешь.
Она расправила свои подплечники.
— Привет, Стэси! — слишком громким для этих стен голосом начала она. — Как Твои Дела! — Она подошла вплотную. — Поздравляю С Твоей Американской Книжной Премией! Ты, Наверное, Очень Счастлива! Мы Все Так Гордимся! — Она наклонилась, заглянула Стэси в глаза. — Скажи Мне: Ты Рада, Что Победила! Поделиться Этим С Друзьями Просто Здорово! — Она поднялась и с улыбкой подошла ко мне. — Разве она не прелесть? Думаю, она меня понимает.
— Между прочим, она не оглохла.
— Не глупи. Я повысила голос только потому, что доктор сказал, пациента в ее состоянии легко сбить с толку.
Она провела нас обратно в здание, прочь от Анастасии.
— О чем ты говорил с ней, милый?
— Я не говорил.
— То есть хочешь сказать, у вас не случилось осмысленной дискуссии, как у нас прошлой ночью? — Она села на угол оранжевого стола у настольного приемника, рядом с кем-то брошенными «Змеями и Лестницами».[49] Я сел напротив и бросил кубик. — Джонатон, я с тобой разговариваю.
— Ты права, — ответил я, имея в виду Анастасию. — Вопрос усовершенствования полового сношения посредством улучшенной смазки никогда между нами не возникал.
— Ты восхитителен, сам знаешь, — сказала Мишель. — Когда Стэси впервые тебя встретила, она сказала мне, что поверить не может, что мы вместе. Забавно, правда?
Я посмотрел на Анастасию на камне. Мишель тоже обернулась. Помахала Анастасии, как зверюшке в зоопарке. Потом взяла меня за руку.
— Идем, милый, — улыбнулась она, — проверим у меня дома, нельзя ли еще чуть-чуть усовершенствовать наше половое сношение, пока газета не призовет меня обратно на работу.
ii
Саймон пригласил меня к себе домой.
— Не бери Мишель, — сказал он. — Это важно.
Я отправился к нему поздно вечером, когда она вернулась в газету, в который раз взбешенная тем, что я согласился с ее словами: по сравнению со Стэси она большая (то, что это было самой незначительной из ее проблем, видимо, не имело значения, равно как и мое заверение, что Анастасия удивительно тощая). Впрочем, Саймону я об этом не рассказал. Предоставил говорить ему. Как выяснилось, почти всегда лучше давать говорить другим.
Он предложил мне кофе, а не выпить, чтобы я, как он со значением произнес, оставался в сознании, и, сунув мне что-то почитать, отправился на кухню колдовать над туркой. Дал он мне, как оказалось, общую тетрадь, вроде школьной; на обложке Анастасия несмываемыми чернилами написала: «СТЭСИ ЛОУРЕНС».
Я часто видел эту тетрадь раньше, закрытой, на полу рядом со Стэси, пока та читала ветхие тома французского уголовного судопроизводства или последние монографии по уходу за рукописями в специальных хранилищах, — но Стэси никогда не показывала мне, что внутри. Я уважал ее тайны: суть ее секретов до сих пор казалась мне второстепенной по сравнению с удовольствием слушать ее признания и подразумеваемой интимностью доверия, с которой она невинно намекала на изводящее ее преступление, коего я решительно не замечал.
Но это было до коллапса Анастасии. Если ей суждено спастись, думал я, ее нужно вернуть в прошлое, и, чтобы стать ее спасителем, я должен обеспечить ей утраченное. В любом случае Саймон явно прочитал эту тетрадь — и если он уже предал ее, я как минимум могу предать его в ответ.
Пока я бегло просматривал записи Анастасии, Саймон вернулся в гостиную с полным кофейным сервизом.
— Фамильное, — заявил он мне, хотя, очевидно, к его деревенской семье все это отношения не имело. — Сливки? — Я согласился. — Сахар? — Я отказался. — А теперь скажи мне, что думаешь.
— Не знаю, — сказал я, — я видел только первую страницу.
— И?..
— Очень интересно. Я не знал, что в Лионе…
— Моя семья из Лиона. Я никогда не говорил об этом Анастасии.
— Я думал…
— Я говорил лишь, что мои предки французы.
— Но…
— Пока моя бабка не умерла полтора года назад, они жили практически так, как описывает моя жена, и, Джонатон, ты никогда никому не повторишь ни слова.
— Я…
— Пролистни пару страниц, до записей, помеченных «юриспруденция». Мой дед разбирался в юриспруденции.
— Он был обвинителем?
— Обвиняемым.
— За что?
— Смотря по какой из статей. Впрочем, почти по всем, какие только бывают. Почти в каждом преступлении из этой тетради.
Я взглянул на перечень преступных деяний, составленный Анастасией, записанный почерком школьницы в алфавитном порядке, точно в букваре. Алкоголизм… Банкротство… Богохульство… Взяточничество… Грабеж… Кража со взломом… Мошенничество… Нападение… Оставление семьи… Поджог… Применение силы… Содомия… Супружеская измена… Фальшивомонетчество… Шантаж… Экологические преступления… Каждому она давала определение, в основном кратко, хотя на Хищении остановилась подробнее. «Каждая часть похищенного имущества должна быть перемещена, — гласила ее цитата из „Энциклопедии криминологии“, — сколь угодно незначительно, с прежнего места и должна хотя бы на мгновение оказаться в полном обладании похитителя. Право собственности доказывается достоверной идентификацией, к тому же похищенное имущество должно обладать рыночной стоимостью». После этого подробно описывались различия между Хищением в крупных и в мелких размерах: разница была преимущественно в стоимости похищенного, но Анастасия пометила, что ночная кража в железнодорожном вагоне почти без исключений рассматривалась как тяжкое уголовное преступление. «В отличие от кражи на станции?» — сомневалась она в скобках.
Саймон заметил, что я изучаю эти строки.
— Я бы выбросил это из головы как ее очередную досадную эксцентричную выходку, — сказал он, — если бы не эта пометка. Мой дед работал на железнодорожной станции, на Лионском вокзале. Притворялся уборщиком, но на самом деле убирал имущество пассажиров, а краденое сбывал в городе, поближе к барам, где мог пропить выручку. Я говорю тебе строго по секрету. Я узнал об этом только год назад из судебных протоколов — мне их прислали сюда вместе с коробкой бабкиного наследства. Я уничтожил все документы и избавился от остального, бесполезного случайного хлама, который дед накопил и не смог продать.
— Бесполезного хлама? Например, какого?
— Ну знаешь, всякие паспорта и путевые заметки, которые он находил в украденном багаже. Очевидные улики в то время. Он их прятал. Он был неграмотным и не знал, что с ними делать.
— Но если твой дед был неграмотным, почему Анастасия внесла в свой список преступлений Плагиат?
— Она не могла знать о его неграмотности. Но… — Теперь он совершенно растерялся. Я никогда не видел его менее внушительным. — Но она вообще ничего не могла знать, Джонатон, и теперь мне пришлось поместить ее в клинику.
— Ты избавился от улик против своего деда?
— Я пожертвовал их Лиланду в обмен на снижение налогов, чтобы эти бумаги порезали на мелкие кусочки в подвале какого-нибудь книгоперерабатывающего цеха. В прошлом году дела в галерее шли хорошо. Мне это было нужно. Ты же не думаешь, что Анастасия…
— Как бы она, по-твоему, туда сейчас попала? К тому же она бы понятия не имела, где искать.
— Но до того, как ради меня бросила учебу?
— С какой бы стати ей вдруг понадобилось наследство покойного француза, не имевшего к ней никакого отношения? Его имя ничего бы ей не сказало, а без протоколов суда, проясняющих хоть какой-то контекст, в бумагах все равно не разобраться. К тому же она занималась американской литературой. Что общего у кучки ворованных паспортов и прозы Хемингуэя?
Как наваждение, эти слова сейчас вертятся в моей голове. Естественно, я уже подозревал, что Анастасия, помешанная на Саймоне и знающая толк в исследовательской работе, каким-то образом добралась до этих бумаг, пока еще была в Лиланде, но вот чтобы я тогда связал это с Хемингуэем? Слишком велик соблазн исключить это совпадение из моего рассказа из страха показаться банальным. Точности ради удержусь: имя Хемингуэя в связи с Анастасией было у всех на устах с тех пор, как средства массовой информации благосклонно сравнили «Как пали сильные» с его работами. Не будь ассоциация настолько откровенной, плагиат, возможно, не казался бы тогда настолько невообразимым преступлением для девушки, которая не написала почти ни слова до того, как ее первому роману присудили Американскую книжную премию. Быть может, тогда я смог бы догадаться, что эти азы юриспруденции относились не столько к покойному французу, сколько к ее собственному Алкоголическому Богохульственному Воровству.
Я не знаю, чему верить. Тогда я лишь понимал, что мне нужно добраться до Стэси раньше Саймона, настолько проникнуть в ее тайны, чтобы, если она когда-нибудь заговорит снова, она обсуждала их со мной одним.
— Я уверен, это просто выдумка, — сказал я Саймону. — Я, когда писал романы, тоже такие записи вел.
— Но мой дед…
— Она знала, что он был француз.
— Да.
— Лион — вполне очевидный выбор; не так очевидно, как Париж. А преступление — обычный сюжетный ход, просто затравка для повествования. Пролог.
— Потому что она пишет обо мне.
— На ее месте я бы тоже для начала сочинил запутанную семейную историю.
— Я знал, — сказал он, погружаясь в самообман. После этого ему несложно было уйти от темы. — Она говорила правду. Она и впрямь собирается поместить меня в центр романа. И все эти странные вопросы. Она даже записывала мои ответы — ну, как запомнила.
Я пролистал дальше, примерно до середины ее расследования:
С. не похож ни на кого в семье. Умерли все, кроме матери. Никаких воспоминаний. «Я сам себя сделал. Мне не оставалось ничего другого, я же не собирался всю жизнь проторчать за прилавком скобяной лавки или чего похуже». Отец умер, а мать продала дело, чтобы заплатить за обучение сына в колледже. С. закончил учебу и сменил фамилию на Стикли: «Ты бы вышла за человека по имени Саймон Шмальц?» Новые водительские права и карточка социального обеспечения. Приличные костюмы, никаких ермолок. «Мне нужна была репутация. У меня не было ничего, кроме диплома колледжа». Отец надевал темно-синий пиджак в синагогу и когда собиралась семья, все остальное время — рабочий фартук. Не знает, что носили дед с бабкой. «Мое чувство стиля — только моя заслуга. Семья — это биологическая неизбежность, но я бы все равно стал тем, кем стал, и не важно, кто меня родил. А ты — нет?»
— Ты был писателем, Джонатон, — сказал Саймон, закрыв тетрадь и отложив ее в сторону. — Как Анастасия могла запомнить, что я ей говорил, если я сам не помню даже сути разговора? Я не мог сказать ей некоторых вещей, о которых она тут пишет. Мой отец носил коричневые костюмы. Писатели что, просто выдумывают? Ничего неприкосновенного нет? А вдруг она хотела меня выдать?
— Она романист, Саймон. Выдумывать — ее работа. Ей необязательно помнить вашу беседу дословно. Совсем наоборот, ей нужно ошибаться в воспоминаниях. Когда я пишу романы… когда я писал романы… я нарочно исследовал небрежно. В жизни знания специфичны, непоследовательны и неточны. Если художественное произведение правдиво, на его страницах происходит то же самое. Анастасия не пишет твою биографию. Это твоя биография — материал для того, что она пишет.
— И теперь она даже не желает со мной говорить. Джонатон, что она разузнала?
— А что было разузнавать?
— Понятия не имею. Она знает то, чего я никогда ей не говорил.
— О твоей семье?
— О продажах в «Пигмалионе». О кое-каких договоренностях между мной и Жанель. О моем бизнесе.
— Ты мошенничал?
— Пожалуй, ты прав. Это все из-за деда. Она как-то умудрилась раскопать бумаги в Лиланде. Должно быть, что-то такое в его прошлом, что-то непростительное, и теперь она считает, что я за это в ответе.
— Она рухнула на сцене во время вручения Американской книжной премии, — напомнил я. — Ты что, думаешь, она про твоего деда размышляла?
— Она странная девочка, Джонатон. Сам знаешь. И у нее ничего нет, только я. — Он допил свой кофе. — Ты должен снова навестить ее в клинике. У меня совсем нет времени, но ты-то все равно ни чем не занят, тебе это проще простого. — Он вытер рот салфеткой. — Кстати говоря, когда я смогу продать твое «Посмертное предложение»?
— Откуда, по-твоему, Стэси узнала о твоих финансовых делах в «Пигмалионе»?
— Нашла мой дневник. Видимо, прочитала.
— То есть хочешь сказать, ты знаешь, что она?..
— Она оставила его валяться в квартире, как и все, что берет в руки. С заблудшим письмом от поклонника вместо закладки.
— Ты с ней разговаривал?
— Она просто не соображает, что делает.
— Но теперь, когда она в клинике, она, возможно, не идеальный…
— Еще кофе?
— Пожалуй, еще чашку.
— Честно говоря, сейчас я нужен клиентам. И я вынужден верить, что несколько недель в изоляции, где ее никто ни за что не найдет, только улучшат ее литературную репутацию. «Как пали сильные» снова в списке бестселлеров.
— Выходит, ты неплохо устроился в ее отсутствие.
— Плюсы холостяцкой жизни ты и сам знаешь.
— Еще бы, столько всего нужно успеть.
— Это меня освобождает.
— А женщин всегда так манят женатые мужчины.
— Я люблю свою жену, Джонатон.
— И доверяешь ей, даже несмотря на…
— Она любит меня. Предательство между нами исключено. Тебе не понять. Ты не знаешь ее внутренней жизни. — Его харизма пошатнулась. — Я скучаю по ней, Джонатон. — Его имидж засбоил. — Прошу тебя, попробуй ее вернуть. Психиатры беспомощны. Узнай, в чем дело. Я все улажу. Пускай берет мою жизнь и пишет свою книгу. Скажи мне, что делать. Джонатон, я на тебя надеюсь.
iii
Чем дольше я знал Анастасию, тем меньше я ее знал, или, точнее, тем больше сознавал, как мало знаю. Наше совместное молчание допускало то, что любители пошутить обычно заглушают гомоном. Я хочу сказать, что бы люди ни сказали, им не удастся выразить ничего существенного. Общение наше, если и бытует, то в манере говорить, в выразительных оговорках, в том, чего мы не поминаем. В балансировании между помрачением рассудка и изучением человека может крыться честность, нечаянная правда. Безмолвие с Анастасией затуманивало экран пустословия — со всеми его грамматическими и лексическими препонами, — и различался силуэт того, что за ним. (Раньше я был как художник, видящий мир только через периодическую таблицу желтого кадмия и фиолетового марганца: если жизнь моя происходила исключительно в словах, о чем же мне писать, если не о языке?) Но чем больше я видел, каждый день наблюдая за Анастасией, что молча сидела на своем камне, тем больше хотел понять, на что смотрю. Хотел придать ее тишине словесную форму, разделить не только хранение тайны, но и ее содержание. Я знаю, что сам себе противоречу: я хотел ее тишины и ее доверия. Жаждал добиться и того и другого.
Значит, «колыбель для кошки». Я ждал у ее ног, пока она не дотянулась, не сняла веревочную колыбель с моих пальцев, чтобы сделать солдатскую койку. Она улыбнулась, когда я изобразил свечи, а потом превратила их в ясли, из которых я соорудил бриллианты. Я ее зацепил. Согласно эскимосскому мифу, в веревочные сети можно поймать даже солнце, исчезающее на зиму. Непрерывно вплетая сегодня в завтра, я надеялся лишь удержать Анастасию.
В нашу игру она втянула целый мир: карибу, кенгуру и койота, вигвам апачей, бриллианты Каролинских островов, сибирские избы, мышь чиппева[50] и свору псов Лохиэля.[51] И пока она озадачивала профессиональных медиков, до меня дошло, что она делала. Она тянулась к общению. Для того и требовались веревочные фигуры — оживить ритуальные сюжеты древних культур. Вот только словарь, приспособленный к мифологии, раз за разом изменял Анастасии: что ей псы Лохиэля, когда у нее самой имелся целый бестиарий проблем? Потому я не мог объяснить врачам, что она хочет сказать, и врачи, не выказывая никакого желания научиться «колыбели для кошки», махали рукой на свое любопытство и оставляли нас в покое.
Шли дни.
Я видел Анастасию.
Каждый день я видел Анастасию.
Я видел Анастасию каждый день, и каждый день мы играли в «колыбель для кошки».
Так прошла минимум неделя. Каждое утро, когда Мишель уходила на работу, я добирался поездом до Пало-Альто. В дороге я читал дневники Анастасии и книги из ее кабинета, которые дал мне Саймон. Перспективная ученица — она постигала даже то, что упустил автор. Я понял это, читая собственные романы через призму ее восприятия, через заметки на полях каждой страницы. Она подтвердила мое подозрение, что «Покойся с миром, Энди Уорхолл» в литературном отношении превзошел «Модель», несмотря на то, что доказал обратное — в рыночном. К тому времени я настолько привык доверять объемам продаж и приписывать им авторитет суда истории, что и не помнил уже, зачем тратил годы жизни на писательство. Я заставил себя забыть, как выстраивал книгу, словно музыкальную фугу. Теперь я представлял, как это действует и чем заканчивается, не больше, чем случайный читатель. Книга уже не принадлежала мне. Я ее отпустил. Анастасия вернула мне роман, чтобы я смог оценить его не как писатель, а как читатель. Я завидовал этому ее таланту, который, казалось мне, соответствовал ей намного больше, чем шумный успех. Она завладела моей книгой с таким пониманием, какого я не мог и вообразить. Ради нее я написал бы что угодно.
Но оставались ее изоляция и молчание. Здесь она не подавала надежд, а ее книги и дневники не давали подсказок. Видимо, секретик, который она таила в себе, столь угрожающе разросся в худеньком теле, что она не осмеливалась заговорить из страха проболтаться. Я понял: если я хочу, чтобы между нами снова было нечто больше, чем безвредные игры в бечевку с их примитивным словарем и зачаточным физическим контактом, мне нужно узнать ее тайну, разделить с ней эту ношу и освободить ее от тяжести.
Как бы то ни было, я знал, что все это не важно. Я сам берег свои тайны, а когда от них отказывался, раскрывалась пустота. Но в этом и загвоздка: как мне распознать загадку Анастасии в абсолютно очевидном? Раскрытие тайны — вопрос эпистемологии, интерес кроется не в факте, который хранится в тайне, а в том, что он в этой тайне хранится. Разгадать невысказанную тревогу Анастасии, решил я, — значит выяснить, о чем из того, что она не знала, что я знаю, она меньше всего хотела, чтобы я узнал.
Честно говоря, ничего не придумывалось. Как-никак, со мной она едва ли утруждала себя смущением: свое первое венерическое заболевание описывала откровенно, как и первое причастие, а случайный секс с собственным профессором-педофилом беззастенчиво объяснила деловыми соображениями. Она, конечно, отказалась от всего этого ради Саймона, но тогда причины не было. Она любила мужа, сама говорила мне об этом, а когда я отказывался поверить, прекращала объяснения и отсылала меня домой к Мишель.
Значит, секрет ее в Саймоне. Что делать? Я воспользовался его же слепой наводкой. Я стал искать ключ к ее молчанию в его немом прошлом.
iv
Дежурный библиотекарь, темноволосая усатая женщина лет сорока, чья плоть болталась свободно, точно халат, никогда не слышала о Саймоне Харпере Стикли и совершенно точно не располагала реестром материалов, полученных спецфондом от его имени. На самом деле она сомневалась в каждом моем слове, и особый протест вызвало заявление, что я — тот самый Джонатон, чьи романы она читала когда-то с явным воодушевлением.
— Он умер, — заявила она. — Я уже года три не видела его новых книг.
— Я ничего не писал. Мне нечего было писать.
— Он подавал такие надежды, даже премию Мортона Гордона Гулда получил. Я точно читала где-то его некролог.
— Поищите меня в вашей базе, — настаивал я, озабоченный удостоверением собственной подлинности, подтверждением существования, пусть даже с помощью той идиотской технологии, которая несколькими годами раньше приговорила меня к моральному устареванию, сведя в таблицы такие низкие цифры продаж, что издатель был вынужден прекратить допечатки моих книг. — Просто посмотрите Джонатона… Вы же не видите здесь дату смерти, так?
— Это ничего не доказывает, — сказала она, щурясь в экран. — Библиотеку интересуют книги, а не авторы.
— И что?
— Смерть не имеет классификационной значимости.
— Если б вам сказали, что вы умерли, вы бы думали иначе.
— Дело в том, сэр, что мы используем наши базы данных в первую очередь для…
— Прекрасно. А если бы я не был предположительно покойным писателем? Если бы я был просто посетителем-студентом?
— Учебное заведение?
— Уиллистон-колледж.
— Факультет?
— Английского языка. — Я вспомнил, как Анастасия описывала порой свои академические интересы. — Специализация — американская эмигрантская литература начала двадцатого века.
— И вы по-прежнему настаиваете, что вас зовут Джонатон…
— Да. — Моя подлинность и так была слишком хрупка, чтобы выдержать еще и вымышленность псевдонима. Как все-таки Саймон это сделал? — Шмальц, — сказал я, — Саймон Шмальц.
— Теперь вы говорите, что вы Саймон Шмальц?
— Нет. Так зовут человека, пожертвовавшего материалы, которые я хочу видеть.
— Теперь, кажется, что-то есть, — признала она. Сверилась с файлами. — Да. Различные удостоверения личности начала двадцатого века и подборка французских газет. Я принесу.
Она усадила меня за массивный деревянный стол и попросила помощника найти архив Шмальца.
На следующий день шел дождь. Стэси одиноко сидела на кровати и терзала сигарету — ей запрещали курить в помещении. Распотрошенная пачка валялась перед ней на высоком матрасе. Стэси пристально посмотрела на меня и костлявыми руками обхватила лиф льняного платья.
Я сел на ее кровать в уголок.
— Стэси, — сказал я. Развернул что-то на одеяле между нами. — Поговори со мной.
Она бросила взгляд на ряды цифр в расписании поездов Лионского вокзала на 1921 год.
— Значит, ты знаешь, — выдохнула она.
Я кивнул. Назовем это блефом. Я пришел к Анастасии, не имея ни малейшего представления, что держал в руках. И уж точно не представляя ставок в игре, которая за этим последует.
— Ты уже сказал? — тихонько спросила она.
— Нет, — ответил я.
— Скажешь? — Смелее.
— А как ты хочешь?
— Я не могу позволить себе это потерять. — Абсолютно уверенно. Получилось.
— Что ты потеряешь? — спросил я.
— А что я не потеряю, Джонатон?
— Свою книгу.
— Ты жесток.
— Просто честен.
— Плагиатор!
— Я не…
— Зато я — да.
— Ты — что?
— Хочешь, чтобы я сказала прямо? Это тебя осчастливит? Я, Анастасия Лоуренс, совершила плагиат «Как пали сильные».
— Нет.
— Ты не знаешь?
— Я не верю…
— Но у тебя…
— Ты с ума сошла.
— Послушай меня.
— Кажется, лучше бы ты молчала.
— Я украла рукопись.
— И автор не заметил?
— Автор умер, Джонатон.
— Тоже по твоей вине?
— Она принадлежала Эрнесту Хемингуэю.
— Если это сюжет твоего нового романа, он не слишком убедителен.
— Но у тебя расписание… — Она взяла его с постели, чтобы рассмотреть время убытия. — В какое время суток, по-твоему, у Хедли свистнули рукопись Хемингуэя?
— В твоей истории не чувствуется смысла.
— Тогда подойди ближе.
Я повиновался. Она положила мои руки себе на колени. Удержала их там. Она получила меня. Поцеловала меня.
— Мне нужна помощь, — сказала она, отталкивая меня.
— Потому ты и в психиатрической клинике.
— Мне нужно домой.
— Ради чего?
— Ради Саймона.
— Нет.
— Он не знает.
— Что?
— Что я сделала.
— Что ты меня поцеловала?
— Это было невсерьез.
— Что?
— Я люблю Саймона. Если он узнает о моем преступлении…
— Твой бред — не преступление.
— Зачем ты мне это принес? — Она свернула расписание. — О чем ты думал?
— Блеф. Способ заставить тебя заговорить.
— Тебе нравится то, что ты слышишь?
— Я думал, все просто.
— И уж никак не литературный скандал?
— Это не скандал, Стэси. Это проблема психического состояния.
— Надеешься, я сошлюсь на безумие?
— Надеюсь, тебе станет лучше.
— Лучше обманывать?
— Это уже патология какая-то, — сказал я. — Мертвые авторы не пишут. Как ты могла украсть роман Хемингуэя?
— С этической точки зрения?
— С практической.
— А как ты украл это расписание? — Она вложила его мне в руки. — Я нашла рукопись в той же кипе старых газет. — И она процитировала мне дословно из «Праздника, который всегда с тобой»: «Когда я писал свой роман, тот, который украли с чемоданом на Лионском вокзале, я еще не утратил лирической легкости юности…» — Иди домой, — сказала она. Сняла с шеи маленький ключик. — Увидишь у меня в квартире кофр. Найдешь доказательство. Поверишь. — Она вдавила ключ мне в ладонь, сжав мои пальцы в кулак для пущей сохранности. Когда наши губы встретились, рот ее был влажным. Потом она меня прогнала.
v
В «Пигмалионе» ни души. Двери кабинета закрыты. Накрашенные губы Жанель коснулись глубокой морщины на лбу Саймона. Она слегка дотронулась до него отполированными ногтями:
— Я просто говорю правду, и мы оба знаем, что это правда.
— Это не значит, что нет других соображений. Возможностей, которые мы не имеем права списать со счетов. Очень мало времени прошло, Жанель. Она могла говорить.
— Хочешь сказать, она могла писать.
— И это тоже. — Он смотрел на нее снизу вверх из директорского кресла, которое она не так давно ему купила. — Так или иначе, это важно.
С высоты стола, на котором сидела, она погладила его по голове:
— Ненавижу, когда ты впадаешь в сентиментальность.
— Есть здравые деловые соображения…
— А если бы их не было? Что тогда? А если бы я тебя бросила? У тебя не хватило бы даже средств выкупить мою долю.
— Выкупить твою долю?
— У меня есть здравые деловые соображения делать деньги где-нибудь в другом месте. Ты выстроил самую большую галерею в Сан-Франциско, и тебе едва хватает произведений искусства, чтобы ее заполнить, не говоря уже о покупателях, которые за них бы заплатили. Что же касается финансов, мне следовало сбежать со всей наличностью, которую удалось бы прихватить, еще вдень твоей свадьбы.
— Если ты ненавидишь сентиментальность…
— Я ненавижу твою сентиментальность по отношению к ней. В нынешнем состоянии она — обуза и помеха: твой брак с ней обанкротит тебя, если она не напишет новую книгу, аванс за которую ты уже потратил. В банкротстве нет ничего романтичного, Саймон. И уж конечно нет ничего романтичного в твоей упрямой привязанности к этой сумасшедшей.
— Но она…
— Совершенно не важно, кем она была до того, как ты связал себя обязательствами, Саймон. Даже Ф. Скотт Фицджералд был жалок, когда тосковал по жене, которую сам и упрятал.[52]
— По-твоему, я жалок?
— Да, дорогой. Если популярная пресса уже называет роман Анастасии случайным…
— Только желтая пресса.
— Это и есть популярная пресса. И, если откровенно, — она встала, — не удивлюсь, если они окажутся правы. Бросила колледж, не способна даже прилично одеваться — и вдруг года не прошло, а она уже замужем за видным арт-дилером и принята в обществе, будто по праву рождения.
— Полторы недели назад ты рвалась с ней на Американскую книжную премию. Прошло десять дней, Жанель. Ей нужно дать время прийти в себя после шока.
— Барни Оксбау не бывал в психушке, хотя получил Нобеля.
— Согласен, это не лучшее положение дел, и прогнозы медиков не самые обнадеживающие, но нужно дать моей жене шанс, хотя бы ненадолго.
— Потому что ты до сих пор влюблен в нее?
— И потому что ты до сих пор влюблена в…
— Сейчас я остаюсь, чтобы защитить мои инвестиции, — но не более того.
И, захлопнув за собой дверь его кабинета, она ушла.
Не то чтобы эта их беседа хоть как-то отразилась на отталкивающем лице Жанель, когда мы встретились с ней в вестибюле галереи Саймона.
— Какой приятный сюрприз, — сказала она.
— Сколько лет, сколько зим, — согласился я.
— Кажется, мы не виделись по меньшей мере…
— А зря. Мишель всегда с удовольствием…
— Как Мишель?
— Хорошо. А… ты?
— Занята, как всегда.
— Продаешь последние литературные достижения?
— Боюсь, что нет. Не знаю, что бы делал Саймон, не будь у него нас двоих, чтобы заботиться о его делах. — Она улыбнулась.
— Я действительно не против присматривать за Анастасией.
— Ты хороший друг, Джонатон. Сейчас, когда она настолько безнадежна.
— Возможно, она…
— Надеюсь, ты не собираешься внушать это Саймону.
— Что внушать?
— Свои соображения по поводу ее выздоровления. Я пытаюсь помочь тебе. Если Саймон поймет серьезность ее положения, его стабильность, он сможет наконец решить, что для него лучше… и, подозреваю, его решение всех нас осчастливит.
— Кроме Мишель, пожалуй.
— Мишель взрослый человек. — Она пожала плечами. — Передашь ей мои наилучшие пожелания?
— Я уверен, она будет вне себя от счастья. Думаю… надеюсь… Лифт приехал.
Шесть этажей вверх. Двери открылись перед словом «ПИГМАЛИОН», глянцевыми буквами по белой матовой стене фойе. Теперь галерея Саймона занимала весь этаж, раза в три больше места, чем раньше, — пожалуй, хватило бы и для автосалона.
Я нашел его в центре комнаты — он любовался пустой стеной. Я сказал, что мне нужен ключ от его квартиры.
— Как моя жена? — спросил он. — Ты с ней сегодня виделся?
— По-моему, я вижусь с ней каждый день.
— Хорошо. Я это ценю, ты знаешь. Сам делал бы то же самое, не будь у меня галереи. Я тебе завидую.
Он провел меня к себе: кабинет расширили настолько, что помещался стол для заседаний, поставленный туда, судя по всему, для переговоров с клиентами, а пока используемый для сортировки корреспонденции. Я сел перед исходящими счетами-фактурами: кипы бумаг, на некоторых суммы в десять тысяч и более, аж годичной давности. Саймон сел в другом конце стола, у входящих счетов-фактур, особо срочные размечены красным и желтым, большая часть — в нераспечатанных конвертах. Саймон вскрывал их, не просматривая, широким ножом из слоновой кости для разрезания бумаги.
— Анастасии лучше? — спросил он.
— Боюсь, что нет. — Я слышал, как говорю словами Жанель, наблюдал, как следую ее логике. — С Анастасией все по-прежнему. Думаю, нам важно быть честными друг с другом: я не знаю, станет ли ей когда-нибудь лучше.
— Разве она не хочет уехать оттуда? Вернуться домой, ко мне, где она сможет писать свои книги?
— А что ты будешь делать, если она не станет писать?
— Представить не могу. Это как спрашивать: «Что, если Халцедони Боулз больше не напишет ни одной картины?» Только смерть может сломить художника такого масштаба. Просто Анастасия в шоке, до встречи со мной она никогда не понимала своего таланта. Если бы она только начала свой роман обо мне…
— Я с ней работаю.
— Ты ее единственная надежда.
— И ей лучше видеть меня одного.
— Жанель тоже так считает. — Саймон отложил нож. Он вскрыл все счета, лежавшие перед ним. — Ты говорил с ней в последнее время?
— Только мимоходом.
— По-моему, болезнь Анастасии сказывается на Жанель больше, чем она готова признать. Они были очень близки. Как будто… — Саймон напрягся, пытаясь понять кого-то, кроме себя. — …как будто она чувствует, что моя жена ее предала.
— Мишель чувствует то же самое. Я не говорю с ней о Стэси. Она думает, что в основном сижу в Лиланде, провожу исследования для новой книги.
— Но концепция «Пожизненного предложения»…
— Я знаю, Саймон. Но для Мишель лучше, если она верит в то, во что хочет верить. У нее не слишком богатое воображение.
— Тебе повезло с Мишель. Она благоразумна. Я даже думаю иногда, не лучше ли мне было бы с ней, чем с моей женой.
— А кто так не думает?
— Верно. Я знал, что ты поймешь. — Он снова взял нож и принялся чистить ногти. — Кто из нас хоть раз не думал, какой могла быть жизнь, поступи мы по-другому, окажись в состоянии хоть что-то предвидеть или делать выводы, оглядываясь назад? Ты мудро поступил, сойдясь с Мишель. Как только ты на ней женишься, эту часть жизни можно будет отложить в сторону и забыть. Тебе всегда было так сложно с девочками, еще в детском саду, я не верил, что ты себе кого-нибудь найдешь.
— В детском саду? — Я взял пару счетов, чтобы прикрыть разливающийся румянец. — По-моему, мы все же были слишком молоды…
— Уверенности в себе — вот чего тебе не хватает.
— Отсюда и Мишель.
— Я же говорю, для тебя Мишель — то, что надо. С ней ты справишься.
— Тебе не кажется, что это как-то безрадостно? Тебе не кажется, что это может стать проблемой?
— Ты бы предпочел жениться на сумасшедшей? Ты понятия не имеешь, что это такое — когда в любой момент может случиться все, что угодно. То по ней все сходят с ума, то она сама в психушке. Я могу на нее положительно влиять, но всему есть пределы. Я могу вдохновить ее на великую литературу, но не могу сам за нее писать. Никто не может. У Анастасии неважная семья. Они католики, а ее отца толком не было рядом, пока она росла. Геолог, вечно в разъездах. Я ему не доверяю. Естественно, мать поприличней, хотя бы росла при каких-то деньгах и ответственности, но Анастасия бунтовала против нее, вместо того чтобы чему-то научиться.
— По-твоему, ей лучше было бы управлять магазином спорттоваров в Коннектикуте?
Саймон покосился на меня, потом его взгляд снова уперся в ногти.
— Иногда я забываю, что ты знаешь об Анастасии практически столько же, сколько и я. Впрочем, потому мы с тобой сейчас и говорим, да? Ты настоящий друг, сам знаешь.
— Но ты так и не ответил…
— Разумеется, мне бы не хотелось, чтобы она оставалась в Коннектикуте, где я бы никогда ее не встретил. Она моя жена, Джонатон. Я люблю ее. Я бы изменил некоторые вещи, если бы мог. Хотя даже заставить ее бросить курить удалось только на несколько месяцев. На какое-то время она действительно стала получше, согласись? Но многие вещи, например макияж и одежду, она бросила, а какие-то, типа этой диеты, зашли слишком далеко.
— Какой диеты?
— Жанель думала, моей жене стоит слегка сбросить вес, фунтов пять, тогда, перед свадьбой. Просто чтобы платье лучше сидело. Вот мы и посадили ее на короткую недельную программу, обычную диету. Кажется, называется «Голодовка», потому что всю неделю буквально ничего не ешь. Мы не знали, что она продолжает ее соблюдать. Она странная девочка, Джонатон, так хочет мне угодить и в такой растерянности от того, что не знает как. Никогда не думал, что у меня будут дети, но в Анастасии есть что-то от ребенка. Я чувствую ответственность за свою жену. Поэтому я так ценю все, что ты делаешь. Ты сегодня еще увидишься с ней?
— Пожалуй. Уже поздно.
— И она хочет, чтобы ты принес ей что-то из дома?
— Кое-какие письменные…
— Жаль, что я не додумался посмотреть.
— Ты читал ее дневники.
— Теперь я понимаю ее намного лучше.
— Что ты понимаешь?
— Она не хочет писать, ведь так? Она сочиняет романы, потому что вынуждена это делать. Думаю, в этом вся разница между вами, поэтому ты провалился как писатель. Ты никогда не был обязан писать свои книги. Я до сих пор помню, как настойчиво Анастасия прислала мне «Как пали сильные», словно мой ответ оправдал бы все, что она пережила.
— Ты не читал рукопись, — напомнил я. — А я читал.
— Ты не понимаешь — я о ней говорю. Она с таким отчаянием рылась в прошлом, чтобы написать свою историю. Я чувствую, чтобы написать книгу, она могла бы солгать, смошенничать и украсть.
— Возможно, ты прав насчет нее, Саймон. А вот насколько ты прав насчет меня, мы еще посмотрим.
Ложь. Мошенничество. Воровство. С новой связкой ключей я проскользнул в квартиру Саймона. В кабинете Анастасии все стало иначе. Саймон сложил стопками ее книги и бумаги в стенном шкафу, тщательно убрав из кабинета все, что ей принадлежало, дабы расчистить место для галерейных дел. Возможно, он считал это временной перестановкой; сказать, что он уже не ждал ее возвращения, было бы самонадеянно, осмелиться вообразить, будто он не хотел, чтобы она вернулась, — предвзято. Несмотря на изменения в квартире и его неизменное отсутствие в клинике, я вынужден был на слово поверить, что он предвкушал ее полное выздоровление и с нетерпением ждал их воссоединения — и, увы, вести себя соответственно.
Плагиат — это искусство, украденная симфония, око за око. Разве можно не восхищаться Лоренсом Стерном, исковеркавшим работы Рабле, Монтеня, Сервантеса и даже почти забытого Роберта Бёртона[53] ради создания своего «Тристрама Шенди». «Анатомию меланхолии» Бёртона — медицинский труд широчайшего охвата, в котором, дабы диагностировать состояние человека на 1621 год, анализировалась вся литература и философия, классическая и современная, — Стерн чтил так высоко, что копировал целыми кусками, даже собственные размышления Бёртона о плагиате: «Вечно будем мы изготовлять новые книги, — писал Стерн, как всегда, без указания источника, — как аптекари изготовляют новые микстуры, лишь переливая из одной посуды в другую? Вечно нам скручивать и раскручивать одну и ту же веревку?»[54]
Как ни полна была иронией его кража, никто не замечал ее десятилетиями: к тому моменту, когда лондонское общество получило первый том «Тристрама Шенди», Бёртона не печатали уже восемьдесят три года. Лондон был в восторге. Популярность потребовала второго тома, слава — третьего. К счастью, у Бёртона, отличавшегося некоторой многословностью, оказавшейся в прозе под почти безусловным запретом с XVII века, хватало материала для дословного удовлетворения настойчивой потребности каждого плагиатора, от Мильтона и далее. Стерн продолжал свой грабеж на протяжении девяти томов «Тристрама Шенди», фальсифицируя и модифицируя собственные источники, смешивая их, а затем — во всяком случае, так считал литературный поденщик Теккерей — совершил плагиат самого себя, написав «Сентиментальное путешествие». (У Стерна был талант копировщика: чтобы соблазнить будущую любовницу, он переписывал письма, сочиненные им когда-то для жены.) И тем не менее он пережил читательское радушие и умер вне подозрений лишь потому, что Сэмюэль Джонсон[55] и прочие сочли его недостойным презрения и обреченным на безвестность.
Не будем обсуждать ни посмертную жизнь авторов, ни мнения следующих поколений: спустя несколько дней после похорон Стерна похитители трупов откопали его неузнанное тело и продали ученым вместе с телами преступников и бродяг, подле которых его бесцеремонно бросил ближайший родственник. Стерн попал прямиком в медицинскую школу, где врач во время вскрытия опознал его исхудавшее лицо. Что не помешало продолжению процедуры. Никаких ироничных комментариев до нас не дошло. Несколько лет после этого Лоренс Стерн покоился более-менее с миром, без славы и популярности, но читаемый, как и Бёртон до него, людьми с особым вкусом к истории. И вот один из них, врач по фамилии Ферриар, заинтересовался анахроничностью суждений Стерна, столь же неуместных в его время, как в нашу просвещенную эпоху страстный памфлет против монархии. Явно и сам старомодный, доктор Ферриар вскоре наткнулся на разгадку, листая издание Бёртона. Он опубликовал свою находку — полностью совпадавшие абзацы. Непростительный плагиат Стерна, бывший неотъемлемой составляющей воскрешения его репутации, готовы были простить все. Учтите к тому же оригинальность, с которой он позволил вымышленному персонажу совершить его собственную кражу: чтобы поведать свою историю, Тристрам Шенди ворует слова Роберта Бёртона и избегает кары Лоренса Стерна. Это делает Стерна соучастником преступления Шенди; он не может донести на собственную выдумку, не настучав при этом на себя самого. Назвать лоскутное одеяло катастрофы «Тристрама Шенди» постструктуралистским — значит не сказать ничего: Стерн, почти на два столетия опередив свое время, стал предшественником постмодернизма.
В 1790-х, когда тайну Шенди и, следовательно, Стерна разоблачили в печати, этого слова еще не знали, но люди, несомненно, могли оценить шутку, при жизни Стерна сыгранную с читателями, которые приняли за новый роман то, что им уже полагалось знать. Подлинная сатира крылась не на страницах «Тристрама Шенди», а за ними — в реакции общества на книгу. Будучи отнюдь не просто мистификацией, «Тристрам Шенди» поистине вовлекал публику, вынуждая культуру вести себя таким образом, что она, ничего не подозревая, писала собственный общественный комментарий. Чрезмерно образованный деконструкционист сказал бы, что «Тристрам Шенди» формировал мир читателя как отдельный метароман. Чрезмерно изнеженный викторианец, с другой стороны, просто хмыкнул бы и возблагодарил господа за то, что Стерн уже покинул этот мир и не сможет его одурачить. Не важно, ожидал ли Стерн, что Тристрама разоблачат, — его плагиат так спутал прошлое и будущее, причину и следствие, оригинал и копию, писателя и читателя, и даже вымысел и жизнь, что с тех пор подвергалось сомнению почти любое своеобразие, принятое как должное всем Просвещением.
Что с того, что Анастасия плагиатор? Конечно, ей не хватало легкости Стерна в обращении с исходным материалом. Ей это и не требовалось. Ее достижение было самостоятельным, спустя два с лишним века после Стернова. Когда она выдала первый роман Хемингуэя за свой дебют и мир поверил в ее историю, она перевернула с ног на голову всю теорию авторства, классическую и современную. Или, точнее, она отделила старую традицию, в соответствии с которой авторская работа является исключительно отражением писателя (и ее следует читать в светлую память о), от новой, согласно которой текст вообще не нуждается в авторстве (но ему должны быть гарантированы права на авторские отчисления). Для обретения смысла «Как пали сильные» не нуждались в Эрнесте Хемингуэе. Люди оценили книгу без него. Приписав роман Анастасии Лоуренс и увидев в ее предполагаемом авторстве значимость, которой бы не было и в помине, читай публика эту книгу лишь как очередную работу автора «Старика и моря», бесчисленные поклонники нашли сходство между разными эпохами. Присутствие Анастасии Лоуренс требовало, чтобы мы читали роман не просто как свидетельство прошлого. Для найденного объекта она, автор, создала эффектный контекст. Показала нам, как неуловимо авторство — и как оно существенно. Наша точка отсчета необязательно должна быть исторически точной, при условии, что некая точка отсчета у нас есть. Плагиат смещает ее назад в расцвет юности. В идеальном мире плагиатором оказался бы любой читатель; каждый вписывал бы всю обширную историю в собственный контекст. Ни одна диссертация, написанная Анастасией по «Как пали сильные», не имела бы такой научной новизны или общественных последствий, каких она нечаянно добилась простейшим актом плагиата.
Но она смотрела на все по-другому.
— Никто не поверит, — сказала она мне. — Я и сама с этим не согласна.
— У тебя есть идеи получше? — спросил я.
Санитар вкатил в палату тележку. Сверил имя на повязке у Анастасии на запястье со своим списком.
— Анастасия Стикли, — произнес он и отсчитал три маленькие таблетки, словно драгоценные камни. Пронаблюдал, как она глотает их по одной. Дал ей одноразовый стаканчик с водой из-под крана, чтобы запила. Когда она вернула пустой стакан, санитар ушел.
— Где страница рукописи? — спросила она.
— У меня. Она тебе понадобится.
— Ты не понимаешь.
— Я не утверждаю, что у тебя были неопровержимые доводы, чтобы украсть «Как пали сильные». Я просто говорю, что у тебя есть хорошее оправдание. Ты ученый, Стэси. Теперь я в это верю. Ты честно добилась чего-то интересного. Твоя новая теория авторства принесет тебе академическое признание, даже большее, чем если бы ты опубликовала книгу Хемингуэя под его именем.
— Во-первых, это твоя новая теория авторства, не моя.
— Я…
— Во-вторых, даже если теория верна, научный мир никогда не простит мне, что я ее доказала за его счет.
— Ты…
— И в-третьих, есть вещи, которые для меня важнее, чем наука.
— Мы…
— Дай мне закончить, Джонатон. Саймон, мой муж, женился не на ученом. Ему не нужна жена-исследовательница и тем более неудачница, которая даже колледж не окончила. Я бросила учебу. Ты же знаешь. Я не могу вернуться. Не смогла бы, даже будь такая возможность. Я писатель. Надо было оставить все как есть, поддержать заблуждение. Пожалуйста, сделай вид, что я ни в чем тебе не признавалась. У меня есть только жизнь с Саймоном, да и той, пожалуй, уже не осталось. Мне надо вернуться. Отвези меня домой, Джонатон. Мне тут нечего делать.
Я потянулся через кровать, чтобы поцеловать Анастасию. Она отвернулась.
— Посмотри, — сказала она, — вот врач. Скажи ему, что я готова вернуться домой.
Этого человека я, возможно, уже видел в больнице, но ни разу с ним и словом не перемолвился.
— Миссис Стикли? — осведомился он, скрипя по-стариковски.
— Объясни ему, что со мной все в порядке, Джонатон. Скажи ему: после всего, что я написала, после моего награжденного романа, мне просто какое-то время нечего было сказать.
— Думаю, доктор захочет, чтобы ты сама ему все объяснила, — сказал я. Врач подошел к кровати. Водрузил очки для чтения на кончик длинного носа, чтобы лучше нас разглядеть. — По-моему, вам стоит побеседовать.
vi
Потом был консилиум, на который Анастасию не допустили. Меня не приглашали. Врачи вместе с Саймоном решили, что назавтра он заберет жену домой.
Но он, естественно, был слишком занят. Поэтому он отправил в Пало-Альто меня. Я поехал. Забрал жену Саймона на машине моей подруги.
— Куда теперь? — спросил я, пока мы ехали с холма прочь от клиники. Она не ответила, и я остановился на обочине.
— Хочешь увидеть, где все началось? — спросила она. — Давай я покажу тебе, где стала плохой.
Мы оставили машину и пошли пешком. Она взяла меня за руку.
— В кампусе Лиланда так сразу и не разберешься, — сказала она. — Я никогда и не слышала о том месте, куда сейчас тебя веду, пока не нашла его на старой университетской карте. Грот Велланова. Никто не знает, в честь кого он назван и почему. — Мы дошли до окраины кампуса, где окрестности становились лесистее, а тропинки замыкались сами на себя. — После пожара о нем узнало больше людей. В газетах были фотографии. Больше полугода прошло. Хочу посмотреть, растут ли снова кусты. Все вышло из-под контроля, Джонатон. Я имею в виду, это невозможно было остановить. — Она столько пережила, что любые ее слова можно было понимать как метафору — и в то же время как реальные факты. Я сказал ей об этом, пока она расстегивала сандалии. Она отдала их мне. — Моя жизнь литературнее обычной? — спросила она.
— Ты уже знаешь ответ.
— Скажи мне.
— Твоя жизнь заставляет краснеть от стыда мои романы.
— У тебя никогда не было интриги.
— У тебя никогда не было прозы.
— И что теперь?
— Покажи мне свой грот.
Она за руку свела меня с исчезающей тропинки. Протащила сквозь заросли деревьев к опаленному солнцем выходу — ни тени той черной ночи.
— Что здесь случилось? — спросил я. Она закурила. — Ты сказала, тут был пожар?
— Разве я могла быть хорошей, Джонатон? Как бы ты сам поступил? — Она высвободилась. — Представь, что ты влюблен. Представь, что ты любишь какую-то женщину, не твою милую Мишель. Допустим, это взаимно, но чем больше вы видитесь, тем чаще она хочет от тебя того, что за гранью твоих возможностей.
— Дружбы?
— Настоящего литературного таланта. Но, предположим, у тебя есть способ смошенничать. Ты бы смошенничал?
— Да.
— Даже если бы это означало навсегда потерять ту жизнь, к которой ты привык?
— Да.
— Но представь, что больно не только тебе. Представь, что и другие пострадают.
— Представляю. Ответ тот же.
— Тогда ты понимаешь.
— Иди сюда.
— Это было неизбежно, что я так дурно себя вела. В ночь, когда я сожгла рукопись, я просто сделала то, что было неотвратимо.
— Ты опубликовала рукопись.
— Оригинал.
— Ты дала мне его увидеть.
— Только последнюю страницу. Я не смогла ее уничтожить.
— Почему?
— Хотела помнить правду, что бы ни случилось. Хотела помнить себя до лжи и знала — чтобы быть убедительной, чтобы убедиться, мне потребуется серьезное доказательство.
— Ты говоришь в прошедшем времени.
— В клинике я решила забыть. Пришла к выводу, что только так можно.
— Только так можно?
— Только так можно любить Саймона. Неправдоподобно, я признаю. С амнезией романов не пишут.
— Стэси, ты сожгла рукопись?
— Там, где ты стоишь.
— Такое не забывается.
— Я думала, ты уже знаешь, поэтому и призналась.
— Сейчас я знаю все.
— И что теперь?
— Пигмалиону нужна новая книга.
— Кому?
— Твоему мужу.
— Да.
— Тебе нужна твоя жизнь с Саймоном.
— Да.
— А мне нужно…
Она поцеловала меня прямо в губы. Грубый и гибкий, словно кошачий, ее язык обволакивал и терся. Кисловатый привкус, подсоленный дымом ее дыхания, достиг моего носа. Она лизала и смеялась.
Я прикусил ее шею, упиваясь никотиновым потом. Она укусила в ответ, сильнее. Стукнула меня. Я впился в яремную вену.
Вот так все и случилось. Мы поимели друг друга в гроте Велланова. Раздели друг друга догола. Она кормила меня своей грудью. Я проталкивал член глубоко ей в глотку. Она поставила меня на колени. Я ее повалил. Раздвинув ноги, она вцепилась в меня. Я погрузился в нее, вышел. Я целовал ее соски, ее губы. Она потянула меня за ухо.
— Трахни меня, — сказала она. — Пожалуйста.
Куда деваться? Захват плеч. Толчки бедер. Боже милостивый, эта новизна. Два тела. Так хочется всего, все доступно. Ни покровов. Ни времени. Ни. Времени. Да. И все же. Так. Так-так.
Она открыла глаза мне навстречу.
— Мы…
— Да.
— Мы не…
— Да?
Она притянула меня к себе.
— О, Джонатон. Ты ничего не знаешь.
Я вез ее домой. Мы не разговаривали. Мы отнесли ее сумки наверх, собирались распаковать.
— Помоги мне, — сказала она. — Пожалуйста.
Я прошел за ней в гардероб Саймона. Всю конструкцию он посвятил платьям, которые подбирал для ее изящной анорексичной фигуры, но не оставил места для той одежды, которую она обычно носила. И она просто вытряхнула всю кучу шмотья на пол. Босиком, согнувшись пополам, она опустошала чемоданы. Что мне было делать? Я пошел в масть: слившись с хаосом, стянул брюки, задрал ее платье и вошел в нее сзади.
— А, — сказала она.
— Мм?
— Хм.
У нас были все возможности. Я вошел глубже, руки сжимали тугую плоть ягодиц. Она наклонилась вперед. Опустившись на четвереньки, зажала меня в угол. Мы имели друг друга под рядами вешалок с пустыми костюмами Саймона. Она замерла.
— Обещай, что не кончишь, — сказала она.
— Что?
— Только с презервативом.
— Но я уже.
— Без меня?
— С тобой. В гроте Велланова.
— Я знаю.
— Тогда почему не сейчас?
— Думаешь, я пью таблетки?
— Я думал, все женщины пьют?
— Если есть причина.
— А как же — до?
— До Саймона?
— Сегодня, раньше. Когда мы были вместе, ты ни слова не сказала.
— Мы были в лесу.
— Какая разница?
— А что было делать?
— Что ты имеешь в виду?
— Не могла же я послать тебя в круглосуточный магазин за пачкой «Троянцев».
— А здесь? — Я посмотрел на нее, распростертую передо мной. — Ты этого хочешь?
— А как ты думаешь?
— А что мне думать?
— Я хочу, Джонатон, закончить то, что мы начали.
Это была деликатная задача — покинуть теплое ложе ее тела, грубо пробудиться, когда мою оголенную плоть встретили суровые объятия одежды. Она в платье проводила меня до двери.
— Лучше со смазкой? — спросил я.
— И пачку сигарет. Тебя это не обеспокоит?
— Не беспокойся обо мне.
Ей казалось, у нее есть время. Решила, что приготовит выпить. Налила виски, как раз на двоих. Этого ей хватит, по меньшей мере пока…
Скрипнула, открываясь, входная дверь.
— Уже дома? — спросила она. — Знаешь, мне и вправду нужна сигарета.
— Знаю. У тебя зависимость.
— Саймон?
— Клиент отменил встречу. У меня было свободное время, и… Это спиртное?
— Скотч, — сказала она. — Попробуешь?
Она его поцеловала, все губы в виски.
— Где Джонатон?
— С чего бы ему быть здесь?
— Он привез тебя домой. Он знает, что ты пьешь?
— Он ничего не знает.
— Но я ему доверяю…
Она заткнула мужа, втянув его язык в себя. Она целовалась, увлекая его вниз. Он крепче стиснул ее. Прижал к кровати.
— Может, позже? — попросила она.
Он покачал головой, уже полностью на взводе. Потом навалился на нее. Проник в готовую влажность ее возбуждения, едва откинув подол, забившийся между ног. Она сама задрала платье до груди. И, откинувшись на супружеский матрас, вцепилась в мужа, совокупляя себя со всем его неполноценным телом.
Стэси не останавливалась, разгоряченная погоней — за ничем. Она просто трахалась дальше, пришпоривала на скользком склоне. Она перекатывалась и извивалась, щипала себе соски так, будто их сосал человек, что находился внутри нее. Он, не отрываясь, смотрел прямо перед собой. Два обособленных яруса: между ними могли быть целые этажи и никакого лифта.
Выполнив поручение Анастасии, я поднимался по лестнице. С тридцатью шестью презервативами в коробке я был готов практически к любой неожиданности. Открыл дверь. Направился прямиком в спальню. Стэси отвела взгляд от мужа и закричала.
Что за этим последовало, могу лишь догадываться: я так их и оставил, не вмешиваясь не в свое дело. Отправился к Мишель. Естественно, ее не было дома. Совсем один. Что делать? Я взял ручку. Как там начинались мои романы когда-то давным-давно?
vii
Мишель хранила знакомых в обувных коробках, составляла из них укрепления на полках в шкафу. Она никогда не оглядывалась. В ее схеме прошлому отводилось место; если держать его под контролем, оно не поймает Мишель в ловушку на плавном пути в будущее.
Я нашел коробки с именем Стэси. Вытряхнул содержимое на кухонный стол. Фотографии, билеты и запоздалые открытки с днем рождения. Приглашение на ее свадьбу, на котором она попыталась нарисовать их обеих: лучшие подруги держатся за руки. И больше ничего, кроме газетных вырезок в хронологическом порядке. Я читал до вечера.
Анастасия даже не пыталась скрыть свое преступление. Зачем? На самом деле никто не слышал, что она говорила. Подозреваю, она рано это поняла: если признание не влекло за собой последствий, можно искать оправдания без приговора. Возможно, я слишком великодушен к ней, но недостаточно доброжелателен. Ну да, это лишь домысел. Но если вы не верите мне, найдите эти ранние статьи на микрофише. Перечитайте старые газеты, зная, что случилось потом. Я всегда воображал, что предзнаменования — просто литературный прием.
Сейчас я понимаю, что это орудие, заимствованное у жизни для устрашения будущего, каузальный блеф. Анастасия, моя любовница, была мастером. Такая жизнь — литературное произведение; пускай оно написано другими, но автором, несомненно, оставалась она.
И все же мне остается гадать, что бы случилось, если б я тогда оставил все как есть. Если б она застыла навеки в своем фальшивом положении, без единого слова, приняв величие, что приписывали ей все и каждый? Скорее всего, мы бы смирились, чтили бы ее за подаренное нам произведение неоспоримой значимости, а поколения читателей «Как пали сильные» в замешательстве недоумевали бы, что за обстоятельства не позволили ей писать дальше. Таково и было бы ее наследство: примитивно выдав себя за другого, облечь читателей мимолетным облыжным состраданием. Разве жизнь ее не стоила дороже? Может, обнажала больше, нежели потерю всего? Подозреваю, она сама спланировала свое поражение; видимо, я планировал обратить его в победу.
Вернувшись, Мишель застала меня за работой.
— Милый? — спросила она. — Ты пишешь?
Наличие бумаги под моей ручкой было очевидно, поэтому я кивнул:
— Так, ничего особенного.
— Включи побольше света. Ослепнешь. — Она начала включать сама: сначала гирлянду белых рождественских лампочек, круглый год висящую на вытяжке над плитой для пущей праздничности, потом верхние лампы дневного света. — Ну вот, — сказала она, — так же лучше?
Я посмотрел на нее, выбеленную фальшивым светом. Оголенное лицо прошито морщинками, в волосах седые пряди. Глядя на нее, я видел, как старею.
— Над чем ты работаешь, милый? — спросила она, наклоняясь ближе, чтобы поцеловать меня в щеку. — Опять над тем романом? Ничего не говори, если хочешь сделать мне сюрприз. — Она повесила пальто на стул. — Но почему тут статьи про Стэси? С ней все в порядке? Ты же привез ее сегодня домой, да?
— Домой, к Саймону.
— Ты такой милый. Но зачем тебе мои вырезки?
— Хочу помочь ей разобраться, что привело к срыву.
— Думаешь, это хорошая идея? В смысле, врачи одобряют? С теми, у кого не в порядке с головой, надо быть осторожнее, Джонатон. Они на самом деле никогда не поправляются. Вообще говоря, я припоминаю странности в ее поведении еще до этого маленького кризиса. Это ее навязчивое желание стать ученым. Наверное, у психически больных всегда сумасшедшие идеи, оттого-то они и безумны. Ты уже поел, дорогой?
— Давай просто ляжем спать.
— Не знаю, смогу ли я уснуть.
— Прошу тебя.
— Я хочу еще узнать о Стэси. — Мишель запустила пальцы в мои волосы. — Я очень волнуюсь, они с Саймоном так друг от друга отдалились.
— По-моему, зря ты беспокоишься.
— Но ты не сможешь всегда быть рядом с ней. — Она чмокнула меня в лоб. — А вдруг мы захотим уехать, когда поженимся?
— Зачем?
— А вдруг мне предложат работу в «Таймс»?
— Или, может быть, Глория Грин уступит тебе место в «Алгонкине»? Да, случиться может что угодно.
— Между прочим, у некоторых из нас еще осталась капелька амбиций…
— …или они принимают способность грезить за самоуважение.
— Кто бы критиковал.
— Мне нечего терять.
— Ты можешь потерять меня.
— Ради кого?
— А кто говорит, что кто-то должен быть? Я самодостаточна.
— Тогда почему ты сейчас здесь?
— Это моя квартира.
— Хочешь, чтобы я ушел?
— Не уходи.
— Почему?
— Мы любим друг друга, Джонатон. Не забыл?
— Жалеешь, что я не Саймон?
— Жалеешь, что я не Стэси? — Она посмотрела на газетные вырезки у меня в руках. — Забудь. Идем спать.
— Это ты жалеешь, что ты не Стэси.
— Быть может, иногда. По крайней мере, я не свихнулась. И у меня есть свои достоинства.
— Есть, — сказал я, идя за ней в спальню.
Лежа рядом со мной на спине, Анастасия натянула простыню на голую грудь. Я высунул руку из-под одеяла и бросил на пол еще один полный презерватив.
— Пятен от спермы точно не будет? — спросила она. — Если Саймон увидит, он все поймет. — Я укусил ее за шею. Она отвернулась. — Пожалуйста, не надо.
— Почему?
— Когда я пригласила тебя, чтобы извиниться за вчерашнее, я совсем не это имела в виду.
— Пигмалиону тоже пришлось несладко.
— Кому?
— Твоему мужу, Саймону.
— Его это просто убило. Он никогда не думал, что ты застанешь его в таком виде.
— Он знал, что я вернусь.
— Как бы я ему сказала? Вспомни, за чем я тебя послала.
— Я только не понял, почему ты меня отправила. У тебя же должны быть презервативы, раз ты позволяешь ему…
— Нам просто повезло, что ты ушел, Джонатон. Представь, если бы тут застукали нас?
— Ну, было бы не так плохо, как…
— Я его жена. Давай сменим тему.
Мы не стали. Просто оба уставились в потолок. Но где-то там, в глубине, где наши тела лежали подле друг друга, ее рука нашла мою. Она провела ею вдоль своего бедра, по животу, над грудью, мимо шеи, к губам. Поцеловала костяшки, по очереди.
— Что мы будем с тобой делать? — спросила она.
— Есть у меня кое-какие идеи.
— Слишком рискованно. Тебе нужно одеться. Откуда ты знаешь, что мой муж не придет?
— Жанель сказала, что берет его с собой в…
— Так вот, значит, как это между ними.
— Все возможно.
Стэси повернулась ко мне, прижала мою руку к своей плоти.
— Он знает, что я никогда не напишу новый роман. Он уверен, что нет смысла меня содержать.
— Ты сказала ему, где взяла «Как пали сильные»?
— Нет, конечно. Но вряд ли я смогу украсть продолжение.
— Ты крепко влипла.
— Я пожертвовала ради него своей жизнью, Джонатон. Я даже колледж не окончила.
— Тебе нужна вторая книга.
— Особенно после этой премии. Все слишком многого ждут. Саймон говорит, каждый день добрая дюжина людей его спрашивает, когда выйдет мой новый роман, даже, как ни странно, его подрядчик. А мне вообще нечего предложить.
— Ты уверена?
— Ты не плагиатор, Джонатон. Тебе не понять.
— Стэси, как ты не видишь, у тебя есть то, чего никогда не было у меня, — история.
— Моя жизнь, моя трагедия? Кто в это поверит?
— Вот именно.
— Ты же не хочешь сказать…
— Да.
— Но я не могу…
— Иди сюда. — Я обнял ее, бессильно обмякшую, точно пальто без человека: уже не такое истощенное, ее тело все равно казалось каким-то пустым, ее личность дремала под покровом кожи. Я обхватил ее одной рукой, а другой распутывал колтуны в волосах, вытирал ей глаза. Поцеловал в губы. — Рассказать твою историю просто, как весь день валяться вдвоем в постели.
— Тебе легко говорить. Ты ведь можешь писать.
— Я и буду. Ночью.
— Тогда это будет твой роман.
— Возможно, мои слова. Но имя — твое. Это что, важно?
Она выгнулась, чтобы увидеть мое лицо.
— Почему ты мне помогаешь?
— А ты как думаешь, Стэси?
— Ты очень скоро устанешь от этого тела. — Она подняла простыню и посмотрела. — Во мне ничего особенного.
— Но я люблю тебя.
— Нет, не любишь.
— Люблю.
— Ты не можешь. Это неправильно. — Она взяла меня за руку. — Я замужем. И ты забываешь о Мишель.
— Это нетрудно.
Она прикусила мои пальцы.
— Джонатон, мне жаль ее. — Пососала мой большой палец. — Она такая верная. — Поцеловала мою ладонь. — Мы должны быть такими же хорошими. — Дотянулась до моего члена. — Видимо, никогда не будем. — Сжала сильнее.
— Ммм…
— Ты такой забавный. — Она отпустила меня. — Думаешь, ты сможешь написать мою историю?..
— Да.
— А я — выдать ее за свою книгу?..
— Да.
— Сказав людям, что это… художественное произведение?
— Да.
Она улыбнулась мне:
— Как?
— Ты все мне расскажешь.
— А если у меня есть секреты?
— Ты признаешься во всех без остатка.
— Ты просишь о настоящей близости.
— Ты мой рассказчик, Стэси. Ты должна полностью отдаться мне.
— Ты понимаешь, что делаешь.
— Я уже это делал.
— Сибил в «Модели» была ненастоящая.
— А какая разница? Это же выдумка, Анастасия.
— Тогда я смогу выдумывать.
— Я пойму. У выдумок будет другой вес. Чтобы роман получился, пообещай мне быть абсолютно честной. Мне нужно кроить из цельного куска.
— Я попробую. Но тогда я должна быть честна сейчас: я собираюсь остаться с Саймоном, Джонатон. Я дам тебе написать мой роман, но только чтобы удержать Саймона. Что бы между нами ни происходило, ты должен это знать. Так что, по-моему, даже начинать не стоит.
— У тебя есть история — она стоит того, чтобы ее записать, и репутация — она заставит людей ее прочитать. Даже этого почти достаточно.
— Когда ты бросил писать, — сказала она потом, — это было не по доброй воле.
— Да, не добровольно.
— Что бы ты сейчас ни написал, Фредди не напечатает.
— Мой роман? Я — заведомая неудача. Даже под псевдонимом у меня больше шансов.
— И все же ты не написал…
— Я же говорю: с тех пор, как я закончил «Покойся с миром, Энди Уорхолл», я не мог выдумать ни одного интересного персонажа.
— Пока не нашел меня.
— Ты — другое.
— Ты что-то увидел с самого начала.
— Я заинтересовался.
— У тебя уже была Мишель.
— Прекрасно знаешь, как ничтожно Мишель смотрелась бы в романе. У нее повествовательный дар расписания.
— И ты подумал, что совратишь меня и получишь материал для сочинительства. Ты даже именем моим хотел воспользоваться с самого начала?
— А ты с самого начала хотела стать плагиатором и ложиться под мужиков ради их слов?
— Я просто пытаюсь вести нормальную жизнь… Любящий муж… Дом…
— Американская Мечта, Стэси. Как оригинально.
— Ты не понимаешь меня. Я никогда не хотела ничего сверхъестественного. Я думала, буду ученым и смогу читать книги. Или стану женой, буду стелить постель. Не важно. Ты воображаешь, будто у меня есть амбиции. Ты как все писатели, Джонатон, не видишь дальше собственного желания создать целый мир, не желаешь понять, что большинству людей нужно в нем просто жить, день за днем, достаточно успешно и относительно без проблем, иногда молиться богу или делать что-нибудь хорошее поближе к дому, читать стихи или слушать музыку, вступить в брак хотя бы такой же удачный, как у родителей, что как минимум означает — вырастить ребенка. Никто из вас не может этого постичь: Мишель слишком профессиональна, Саймон слишком респектабелен, ты слишком… необычен. А я обыкновенная. Смешно, что среди вас экзотической оказалась я, правда?
— Нет, Анастасия. Ты не можешь быть обыкновенной. Ты что, не понимаешь? Твое желание быть как все еще непостижимее, чем желание Мишель стать значительной или желание Саймона стать безупречным. Я понимаю тебя. Я понимаю, что только ты и я можем дать друг другу то, что нужно нам обоим.
— Секс?
— В том числе. — Я поцеловал ее в губы. — Но для начала расскажи-ка мне о своей юности.
viii
Странно, что ты никогда не менялась, Анастасия, никогда до конца не ребенок, никогда по-настоящему не взрослая. Я хотел прожить твою жизнь в твоих рассказах, но в них не было видимого порядка, они не предполагали хронологии. Время от времени по какой-нибудь внешней детали я мог догадаться о возрасте: так по прическе или мебели вычисляешь, когда написана картина. Но и это ничего не объясняло: до того как Саймон тебя нашел, ты словно существовала без причины и следствия; что бы ни происходило с тобой сейчас, не влияло на то, как ты вела себя потом. Если ты была таким хорошим читателем, как же ты жила, не сознавая подтекста собственной драмы? Может, это и означает отсутствие амбиций? Возможно, это свойственно человеку?
Каждый твой день был моим, Анастасия. Странно, что ты всегда отвечала, никогда не спрашивала. Ты не отвлекала нас характеристиками или мотивами, своими или моими, не говоря о возможном вмешательстве других. Мы установили распорядок, дабы ограничить наш роман, словно эти восемь из каждых двадцати четырех часов могли обнимать друг друга вне всего пространственно-временного континуума. Но Стэси, моя Стэси, неужели ты и вправду любила меня по часам? Неужели желала меня, лишь пока я был рядом? Ты разгуливала без белья. Ты была очаровательна. Ты трахалась со мной на любой поверхности, способной выдержать твой тающий вес. Ты кормила меня тем, что Саймон оставлял специально для тебя, никогда не ела сама. А в назначенный час мы брали пилюли, прописанные тебе психиатром, — ты жаловалась Саймону, что от них умирает все ниже талии, — и смывали их в канализацию. Ты была умна. Изображала ненормальную. Убедила мужа не сбивать ритм твоей работы. Планируя вернуться домой до вечера, он должен был позвонить и спросить разрешения. А ты задавала ему сугубо личные вопросы: ответы нужны были мне для восполнения пробелов в его жизни. Ты выудила из него всю историю его семьи ради своего нового романа, моей следующей книги. Ты сделала ее нашей.
Он следил за твоими достижениями. Страницы, которые я писал по ночам, отправив спать Мишель, — уверенную, что, вдохновленный твоим возвращением, я наконец-то принялся за новую книгу, достойную премий, — ты печатала под мою диктовку на следующий день. Ты расшифровывала мои слова, не слыша историй, отказывалась даже вычитывать текст, что накапливался на твоем столе: уже расставшись со своим будущим, ты стремилась удержать хотя бы прошлое. Ты боялась, что на бумаге оно лишится реальности. Может, ты была права. Я писал от третьего лица во избежание любых подозрений относительно тебя или, по крайней мере, относительно того, что преступление, в котором героиня признавалась, на самом деле принадлежало тебе, словно вину можно подавить грамматикой.
Ты говорила мне, что хочешь сохранить свои воспоминания в первом лице единственного числа. Но Стэси, моя Стэси, если ты предпочитала не считать себя кем-то другим, разве не стала бы ты ученым? Что ты обменяла на Саймона? Странно, что ты никогда не менялась, даже прикинувшись другим человеком.
Слишком многие ее истории были с изъяном — это заметно, только если записать на бумаге; их стоило если не выкинуть сразу, то хотя бы искусно подрезать. Многих я уже коснулся; ее рассказы об учете спортивных товаров в дядином магазине повторять, конечно, не стоит, и я, пожалуй, слишком задержался на ее влечении к Саймону. Подавляющую часть любой жизни можно вычеркнуть без особых потерь — во всяком случае, для тех, кто ею не живет.
Но каждому автору, несомненно, важны разные подробности. Если Сибил была относительно неизменна как плод моей фантазии, у прошлого Анастасии не было таких ограничений. Уже начав писать, я сознавал, что другой на моем месте, возможно, создал бы повествование, ничем не напоминающее мой рассказ. Думаю, я пытался овладеть Стэси. Мне казалось, я ее получил. Но потом она шокировала меня тем, о чем я и не подозревал. Останавливала меня, когда я освобождал ее от одежды. Рассказывала невероятное. Или высказывала мнение — казалось, непростительное.
— Саймон невиннее любого из нас, — сказала она мне однажды утром. — Ты его называешь Пигмалионом. Это несправедливо. Он не делал из меня ту, кем я стала.
— Ты правда в это веришь, Галатея?
— Ты думаешь, все так же просто, как в старом мифе. Ты об этом пытаешься написать? Не выйдет. Твои герои не оттуда.
— Но это действительно Овидий, Анастасия. Женоненавистник Пигмалион ваяет из слоновой кости идеальную женщину Влюбляется в свое творение, называет ее Галатеей. Вечно романтичная Венера ее оживляет. Они женятся. Разумеется, на этом все заканчивается. Овидий оставляет воображению читателя…
— Я не из слоновой кости, Джонатон.
— Саймон сделал тебя писателем. Мир сделал это реальностью. Ты замужем. У меня есть идея, как это должно закончиться.
— Твой замысел талантлив…
— Я знаю.
— Но ты ошибаешься.
— Это почему?
— В одном важном моменте: я сама была собственным скульптором.
— Саймон стал называть тебя писателем, когда ты еще не показала ему ни слова.
— Но я создала книгу.
— По его идее.
— У него не было идеи. Он просто недопонял.
— Ты сказала ему, что ты исследователь, Стэси. Возможно, он не интеллектуал, но способен отличить ученого от…
— И я увидела, во что он хочет верить, а удача дала мне возможность оживить эту иллюзию.
— Саймон стал называть тебя Анастасией, Стэси. Заставил Жанель трудиться над твоим имиджем. Попросил меня помочь твоему равновесию. Ты бросила курить.
— Но посмотри на меня сейчас.
Она выглядела кошмарно. Такая худая, что неряшливое платье едва держалось на костлявых плечах. Колени в ссадинах от секса в ванне, волосы слиплись от моей спермы.
— Ты очень сексуальна.
— Я не об этом, Джонатон. Я выгляжу совсем не так, как ты описываешь, и уж точно не так, как хотелось бы Саймону. Наверное, он бы предпочел, чтобы я стала его Галатеей. — Она вздохнула. — А ты чем-то от него отличаешься?
— Я только хочу, чтобы ты была собой.
— …если мое «я» не противоречит твоему представлению обо мне. Тебе хочется воображать, будто я какая-то беспомощная инженю, и пока я твоя шлюшка, ты доволен. Если уж на то пошло, — твой комплекс Пигмалиона гораздо хуже, чем у моего мужа. Возможно, он и пытался выточить мой образ согласно своим профессиональным требованиям. Но ты надеешься, что я приму выдуманную личность.
— Не вижу никакой разницы.
— Вы оба не видите, что я — активный участник собственной жизни. Я не метафора.
— Можно мне использовать эту строчку в романе?
Она пожала плечами:
— В конце концов, автором буду я.
— Если ты и впрямь не просто принадлежность Саймона, не понимаю, зачем тебе сочинять новую книгу. Он — не единственное, что у тебя есть, Стэси. Оставь его, ради меня. Я брошу писать. Ты будешь, кем захочешь.
— Ты так уверен, что я тебя люблю?
— А ты любишь?
— Это не важно. Я тебе рассказывала историю.
— Историю.
— Для моего романа.
— А если я откажусь писать?
— А если я откажусь трахаться?
— Это больше, чем трахаться, Стэси.
— А писать? Так же интимно, нет?
— Ты могла бы рассказывать мне истории и не ради Саймона.
— Я никогда раньше этого не делала. И вряд ли буду делать снова. Попробуй пользоваться моментом. Я здесь. Я твоя. Спрашивай, что хочешь, что сможешь вместить в день.
— А завтра?
— Начнем сначала.
— А когда я допишу последнюю главу?
— Я не знаю ответа. Возможно, будет следующая книга…
— …и мы будем продолжать вечно?
— Заранее никто не знает. Вы, писатели, так хорошо управляетесь с финалами, так стремитесь к завершению. Вы не понимаете: когда все кончилось, есть определенность, но в финале никакого удовольствия.
— Есть воспоминания.
— Это все, что тебе от меня нужно? Если так, ты их уже получил.
— Я уже и сам не знаю.
— Бедняжка, иди сюда. — Она притянула меня к своим коленям. Она кормила меня дымными поцелуями. Мои руки искали ее грудь под мешковатой одеждой. Она соскользнула с ее плеч, когда она встала. Она расстегнула мне брюки. Сжала мой уже вставший член. — Что мне сделать, чтобы ты это запомнил? — Она встала на колени, дабы рассмотреть этот вопрос. Побывал ли я уже в каждом отверстии? А она? Оставались ли хоть одна хитроумная позиция, невыразимая манипуляция? Место извращенное, как ее брачное ложе, или же бестолковое, как кухонная раковина? Честное слово, не помню. Мне запомнилась не эта бесчувственная сексуальная новизна, которой мы каждый день предавались, чтобы наверняка не наскучить друг другу, но прикосновение ее рук, обнимающих меня, рук, что всегда сжимались на моем затылке, и ее простая улыбка в начале каждого изобретательного оргазма. Я помню лишь обычное наслаждение и необычную симпатию наших тел, кратко сходящихся, чтобы остаться вместе, притихших между рассказами.
ix
Саймон вызвал меня к себе в галерею. Он хотел бы поговорить со мной наедине, сказал он, по деликатному вопросу, который не стоит обсуждать по телефону. Я пожаловался, что слишком занят.
— Моя жена может часок побыть в одиночестве, — сказал он. — В конце дня она, несомненно, не останется без внимания.
Значит, он знал. Я скажу ему, что надо позволить Стэси выбрать. А потом склоню Стэси к решению доводом, который приготовил для нее: я — ее единственный выбор.
Я приехал вовремя. Он заставил меня ждать. Я разглядывал его последнюю выставку.
Смотреть было особо не на что: в центре комнаты стоял банковский сейф, который вместил бы циркового артиста-эскаписта, закрытый на задвижки и перетянутый сетью цепей с висячими замками. Рядом на столе лежали пачки красных лотерейных билетов, какие можно купить на ярмарке: корешки из плохой бумаги — вписать свое имя и адрес, отрывные купоны — глянуть, когда будут называть номера.
— Позволь дать тебе шанс, — сказал Саймон, появляясь из своего кабинета, замотанный в телефонную гарнитуру. — Я думаю, тебе понравится…
— Саймон, все не так просто.
— Ну разумеется. Но ты же не предполагаешь, что я…
— Предполагаю.
— Я не художник.
— По-моему, ее намерения вполне ясны.
— О каких намерениях можно говорить в наше время?
— А что нам еще остается?
— Остается работа.
— Почему ты решил, что это все ее?
— А что такого, если кто-то помогает? Тот, у кого есть навык?
— Значит, тебе все равно.
— Меня интересует, что из этого выйдет.
— А договор тебя не волнует?
— По-моему, все получается.
— Но для чего?
— Чтобы дать тебе шанс.
— Это же не все, правда?
— Остальное зависит от тебя.
— Мне нужно больше.
— Почему тебе этого мало?
— Потому, что я хочу все сразу.
— Ты готов заплатить?
— Сколько?
— Восемьдесят пять тысяч долларов. За вычетом налогов.
— Ты сошел с ума.
— Такова цена.
— Цена чего?
— Только содержания. И, по условиям договора, тебе придется хранить ключи от всех замков. Я и не знал, что ты теперь покупаешь искусство.
— Я не… я не могу… я должен… обсудить это с Мишель.
— Понимаю. Но сейчас хотя бы испытай судьбу. Это бесплатно.
— Что я должен сделать?
— Хочешь сказать, что не понимаешь?
— Не совсем.
— Даже после интервью Мишель с художником?
— Кажется, я его не читал.
— Но ты ее… Вряд ли я когда-нибудь пойму тебя, Джонатон. — Он все равно оторвал один лотерейный билет от рулона. — Вот как это происходит: художник предлагает каждому из неограниченного числа людей единственный шанс, причем все они будут вечно храниться в этом сейфе. Мишель это описывает как лотерею, которая может состояться в любой момент, но на самом деле не состоится никогда. Поэтому тот, кто станет хранителем лотереи — которая представляет собой коллективную собственность всех участников, — должен всегда носить при себе ключи от сейфа с шансами всех участников. Иначе может произойти незаконный розыгрыш, и, независимо от того, чей билет вытянут, все, включая победителя, теряют свои шансы — событие, последствия которого, я уверен, сможешь оценить даже ты.
И я заполнил билет. Саймон опустил корешок в маленькую прорезь на сейфе, потом отдал мне оторванный купон.
— Это нужно хранить вечно. Доказательство права собственности.
— Собственности.
— Твоя доля Судьбы. Что заставляет меня перейти к другой теме, а именно к судьбе моей жены Анастасии. — Он пригласил меня в свой кабинет. Освободившись от телефона, быстро повернулся, чтобы глянуть на свое отражение в плексигласе, защищающем рисунок Халцедони Боулза, а затем принял свою обычную позу — спокойная президентская уверенность в собственных возможностях плюс баронская беззаботность, — усевшись за столом красного дерева. — Я знаю, тебе очень нравится моя жена, Джонатон, и я ценю ту роль, которую ты играешь в ее жизни. Я признаю твою заслугу в ее возвращении, в буквальном и в переносном смысле. Ты обеспечил ей все необходимое, чтобы она приступила к новому роману. Ты хороший друг. Она давала тебе прочесть что-нибудь из того, что написала?
Я не соврал, сказав, что нет.
— Как ты, вероятно, знаешь, роман обо мне. Меня беспокоит, Джонатон, что могут всплыть некоторые нелицеприятные подробности моей жизни.
— Почему ты решил, что роман дурно с тобой обойдется?
— Я не говорю, что дурно. Моя жена меня любит. Но я допускаю, что она, возможно, не всегда правильно судит. Ей не хватает твоего такта. И я не уверен, что был в должной мере осторожен, если учесть, сколько я ей рассказывал.
— Но ее книга будет художественным вымыслом, Саймон.
— Если автор известен, люди читают книгу, как будто это реальные факты.
— Нет — если они умны.
— Такие еще хуже. Читают книгу как головоломку и собирают, как им вздумается.
— Тогда не важно, что попало…
— …и важно, что не попало. Я бизнесмен, Джонатон. Я даже не прикидываюсь художником. У меня есть только моя репутация; и я хочу ее защитить. Во благо Анастасии не распространять слухов, но, боюсь, она этого не понимает.
— Ты ей что-нибудь говорил?
— Она меня боготворит. Моя критика может повредить творческому процессу.
— Вот уж сомневаюсь.
— Но с тобой у нее рабочие отношения. Твоя помощь очень важна, ее невозможно переоценить. Я только прошу задать ей некоторые рамки… пристойности.
— О чем бы ты хотел, чтобы люди не узнали?
— Используй свою интуицию.
— Мою интуицию, Саймон? Я писатель, а не цензор.
— Слухи начинаются с упоминания непристойности или беспринципности.
— Сочинительство начинается с переработки непристойности и беспринципности.
— Я понимаю, это деликатное дело.
— Возможно, Анастасия — обуза для тебя.
— Я ценю, как ты обо мне заботишься, несмотря на вашу с ней дружбу, но ты должен помнить, что она моя жена.
— Что с последней частью аванса за ее новую книгу?
— Он уже потрачен. Но если ты сделаешь, как я говорю, то не пожалеешь о потраченном времени.
— То есть?
— Как редактор-консультант, ты, видимо, заслуживаешь небольшой доли авторских отчислений. Анастасии необязательно об этом знать.
— Мне бы не хотелось извлекать из нее выгоду.
— Тогда что я могу предложить?
— Мне нужно проводить с Анастасией больше времени.
— Уединиться где-нибудь?
— Хорошее начало.
— Я понимаю, как непроста, вероятно, эта работа — помогать ей в ее нынешнем состоянии писать новую книгу, особенно учитывая ожидания читателей. Но я боюсь, что могут подумать люди, если твое участие станет еще очевиднее.
— Очевиднее?
— Если люди будут видеть вас вместе.
— Хочешь сказать, они могут подумать, что…
— …вы сотрудничаете.
— А отсюда вновь непристойные слухи или беспринципные поступки.
— Ты понимаешь.
— По крайней мере, начинаю улавливать.
— Может, я смогу отправить тебя с Мишель в отпуск. Кики говорит, у нее есть возможность получить скидку на круиз в нетуристический сезон. Возьмешь с собой работу Анастасии. Твоя невеста погреется на солнышке. А когда вернетесь, скажешь моей жене, что делать. Тебя она послушает.
— У меня нет невесты, Саймон.
— Мишель за тебя не выйдет?
— Мишель — не единственная, чье согласие требуется.
— Она независима.
— Как и я.
— Ты ждешь другую женщину? Я просто не знаю, что может быть лучше для тебя. Мишель делает карьеру.
— А Анастасия — нет, — заметил я. — Почему ты не женился на Мишель?
— Наверное, мозгов не хватило.
— Ты бы и сейчас предпочел ее?
— Я люблю Анастасию.
— Почему?
— Потому что она моя жена, Джонатон. Это и ожидается, это и значит любить. У меня успешный бизнес, поэтому, сам знаешь, я не сентиментален. Но у меня есть чувство долга и долг чувствовать к Анастасии все, что она чувствует ко мне. Мы связаны взаимной ответственностью.
— И ты никогда ей не изменишь?
— Чем бы я ни занимался, я это делаю ради нас обоих как договорного союза. Если мне что-то нужно, мне это нужно для нее, потому что она… нужна мне. — По-моему, я никогда раньше не видел, как он краснеет. — Все это сплошная тавтология, прими на веру, и все. Если ты женишься на Мишель, тебе не придется мучиться этими бесполезными вопросами, Джонатон, и не исключено, что ты сможешь написать собственный роман.
В тот вечер Анастасия задержала меня допоздна, уверенная, что Саймон знает о нашем романе и собирается ее бросить. Она заставила меня повторить весь разговор и отнеслась к нему с такой дотошностью, что объект ее изысканий можно было принять за литературу.
— Подтекст становится ясен, когда мы рассматриваем, как он относится к Мишель, — объяснила она, и хотя ей пришлось согласиться, что Саймон не отличит подтекста от притворства, она все равно отправила меня домой, не поддавшись ни единому обличительному поцелую.
Когда я приехал к Мишель, она, видимо, уже некоторое время была дома. Мебель стояла криво, ящики и полки в беспорядке, а Мишель, не переодевшись после работы, сидела на стремянке в кладовке, роясь в старых папках с рецептами.
— Снова решила заняться кулинарией? — спросил я. Она пожала плечами. Я взял у нее из рук пластиковую коробку для файлов и поставил ее на пол к остальным. Выглянул в гостиную. — И дизайном интерьеров?
— Кажется, я кое-что потеряла и пытаюсь найти.
— Что ты потеряла, Мишель?
— Может, кольцо.
— Зачем ты хранила его вместе с рецептами?
— Я уже везде искала.
— Но не нашла? То есть вообще ничего не увидела?
— Ничего хорошего. Ты сегодня был с ней?
— С кем?
— С Анастасией. С кем еще?
— Я виделся с Саймоном.
— Я знаю.
— Да?
— Он мне звонил. Спрашивал, не находят ли другие, что в том, сколько времени вы с ней проводите, есть что-то непристойное. Сказал, что ты предложил уехать с ней на неделю, но он беспокоится, что люди подумают.
— И что ты ответила?
— Да как у тебя язык поворачивается спрашивать?
— Ты ему так и сказала?
— Я говорю это тебе. Я понимаю, ты за нее очень переживаешь, Джонатон, но всему есть предел. Я определенно не хочу знать, чем вы там занимаетесь дни напролет…
— Сегодня Анастасия рассказывала, как усердно трудилась в библиотеке.
— У Стэси склонность преувеличивать. У нее живое воображение. — Мишель опустила взгляд на свои крупные ступни. — Во всяком случае, я всегда так считала.
— Она говорила о своей начальнице, женщине, которую звали мисс Флаунс, — продолжал я нести все, что приходило в голову, лишь бы не прерывать разговор. Пока я не вычислил, в чем именно Мишель подозревала меня и Анастасию, и не понял, насколько серьезны ее основания, я не дам ее журналистскому чутью никакой пищи, кроме сомнений. Я плохой актер, но сейчас это было к лучшему. Я что-то скрывал, ясно как день, но мне не хватало мастерства, в коем опыт общения с мошенниками научил ее искать потайные смыслы отработанных жестов. Может, мне стоило просто быть честным? Правда освободила бы меня. Но ущерб, который Мишель могла причинить в зависимости от того, что знала, показался мне слишком серьезным; я не мог рисковать: правда вполне могла снова отправить Стэси в психушку. Поэтому я рассказывал Мишель, как мисс Флаунс заставляла Анастасию каталогизировать пожертвования выпускников, а Анастасия развлекалась, читая все подряд.
— Вечно все оправдывают Стэси, говоря, что она уникальна, — заметила Мишель, — но иногда я сомневаюсь, есть ли в ней хоть что-то особенное. — Она прошла на кухню. — Ты как думаешь, Джонатон? Она ведь, кажется, близка с тобой, как ни с кем из нас.
— Не понимаю, о чем ты.
— Она доверяет тебе то, о чем не сказала бы мужу или ближайшей подруге.
— Мисс Флаунс — это ерунда.
Мишель открыла бутылку с пивом и вручила мне. Себе из холодильника пива не взяла.
— Мисс Флаунс ерунда? Да ты вещал так, будто на ней свет клином сошелся.
— Я думал, тебя это позабавит.
— Как Саймон, вероятно, позабавился, услышав, что для него Анастасия — потенциальная обуза.
— С чего вдруг он тебе это сказал?
— Спросил, согласна ли я. — Она перекладывала ложки и вилки в ящике для приборов, словно это могло что-то изменить. — Тогда у меня не было ответа.
— Тогда?
— Может, пару часов назад.
— А сейчас есть.
— Я еще не знаю точно, чему верить.
— Может, я могу что-то объяснить? — Покончив с пивом, я выбросил бутылку в…
— В корзину для перерабатываемых отходов, пожалуйста.
— Ну да. — Я переложил пустую бутылку в мусорную корзину, специально окрашенную в голубой — напоминание о ясных днях впереди, заслуженных простейшей домашней рутиной. — Мне кажется, ты хочешь что-то сказать.
— Куда ты дел ложечку для дыни?
— Что?
— Ты один раз ею пользовался, пару лет назад. С тех пор я ее не видела.
— Возможно, она у меня дома.
— Я хочу, чтобы ты ее вернул.
— Она стоит семьдесят девять центов, вряд ли больше. — Я запустил руку в карман брюк.
— Мне не нужны твои деньги.
— Может, скажешь мне, в чем дело?
Она захлопнула ящик для приборов.
— Я слишком устала. Пожалуйста, выключи свет, когда соберешься спать.
— Сейчас всего… — Я взглянул на кварцевые часы у нее над головой. — Восемь тридцать.
— Вот и радуйся. Больше времени на книгу, да?
— Ты сама хотела, чтобы я вернулся к романам.
— Не сомневаюсь, у тебя выйдет бестселлер, дорогой.
— Почему ты так говоришь?
— Раз ты внимателен к Анастасии, я уверена, она поделится с тобой всем, чего достигла.
Она поцеловала меня в щеку и не сказала больше ни слова.
Затем почистила зубы и легла спать. Я начал разбирать учиненный бедлам. У стремянки я обнаружил свои рукописные заметки, так и лежавшие в обычной папке для рецептов, одной из трех (с пометкой Д.О.С.Л.), что я заметил у ее ног, — неизвестно, успела она их проверить или нет. Но и это ничего не объясняло: она могла иметь в виду что угодно, ее слова полнились загадочным смыслом — который вкладывала она сама или на пустом месте выдумывал я. Она рассердилась. Хотя бы в этом можно не сомневаться. Но если после разговора с Саймоном ее подозрений хватило, чтобы привести квартиру в такое плачевное состояние, возможно, одно это и объясняло ее ярость. Однако если она нашла мои записи, она узнала кое-что еще: в зависимости от того, что Саймон рассказал ей о новом романе жены, Мишель могла сообразить, что Анастасия и я, по сути дела, пишем одну и ту же книгу. Мишель сомневалась, есть ли в Стэси нечто особенное. Правда, история, которую я успел записать, рассказывала о Стэси до кражи «лирической легкости юности» Хемингуэя (каковая явилась, как Хемингуэй и предупреждал, «такой же непрочной и обманчивой, как сама юность»). Однако достигают ли тайные любовники такой близости, чтобы искусство их исказилось до нечаянной неотличимости? Я мог бы размышлять о своем интеллектуальном родстве со Стэси бесконечно, не приди мне в голову другая, несколько менее философская мысль: а что, если Мишель обнаружила ту уцелевшую страницу оригинала хемингуэевского романа, вверенную мне Анастасией? Я вложил страницу в книгу на полке Мишель: поскольку она никогда не читала того, что в своей нечувствительности ко времени нуждалось в переплете, я решил, что надежным местом будет «Исчерпывающий указатель библейских слов и выражений» Стронга, унаследованный ею от бабки вместе с собраниями сочинений Августина, Ансельма, Шекспира, Скотта и Киплинга, а также разрозненными ранними изданиями Оскара Уайльда и ему подобных; все они хранились в массивном дубовом книжном шкафу, где она рассчитывала однажды выставить наши семейные фотографии. Как и Стэси, я попытался действовать по науке, вложив последнюю страницу рукописи в конкорданс под заглавием «Падший», где, естественно, была ссылка на строку из 2 Книги Царств, 1:27 — «Как пали сильные, погибло оружие бранное!» — откуда Хемингуэй стибрил название своего первого потерянного романа.
Но, как ни справедливо было предполагать, что вряд ли Мишель — по крайней мере, в этой жизни — захочет узнать, где именно в Библии короля Якова[56] упоминается падшая девственница, традиция, лик, ковчег и Вавилон, я не предполагал обнаружить сам шкаф падшим на пол. Киплинг, укомплектованный в восемнадцать единообразных томов, валялся унылой грудой рядом с перевернутым ящиком стола, а «Исповедь» Августина была грубо расплющена тяжестью шкафа. «Пусть же обратятся, пусть ищут Тебя; если они оставили Создателя своего, то Ты не оставил создание Свое».[57] Закрепив полки, я поставил книгу на место. Возвращая комнате обычный порядок, я обнаружил другие работы Августина, собрание стихов Лонгфелло и Лоуэлла. Я разбирал все, расставлял по местам мебель, раскладывал подушки по диванам, ставил искусственные ирисы в пластиковые вазы, имитирующие металл. Указатель исчез.
Я проверил спальню. Куда бы она его ни дела, ей все равно как следует не спрятать вещь такого размера и веса. Я подошел к ней. Опустился на колени, чтобы заглянуть под кровать.
— Иди спать, Джонатон, — сказала Мишель. — Который час?
— Около полуночи.
— Что ты делаешь? — Она подперла рукой подбородок. — Что ты шаришь под матрасом? Я здесь, сверху. — Она протянула ко мне другую руку, погладила меня по носу пальцами, что пахли мылом и кремом. — Извини, я была не в себе.
— Я не хотел тебя будить.
— Я знаю, это не твоя вина.
— Что?
— Она не так невинна, какой кажется.
— Кто?
— Есть пределы тому, что ты можешь делать для Стэси.
— Почему?
— Я знаю, я сама тебя в это втянула. Я знаю, ты пытаешься помочь. Ты не знаешь мир так хорошо, как я, милый. Вот почему ты писатель, а я журналист. Я должна тебя защищать, потому что люблю тебя. По-моему, тебе нужно перестать торчать у Стэси. Мне приходится полностью доверять тебе, но не уверена, что смогу так же доверять ей.
— Со мной она всегда честна.
— Верь во что угодно, милый. Но, пожалуйста, ложись спать. Дай мне обнять тебя. — Она притянула меня к себе. — Потому что я собираюсь защитить тебя, хочешь ты этого или нет.
— Чем заканчивается эта история? — спросил я Анастасию назавтра. — В романе что-то должно произойти.
— Зачем?
— Должно быть заключение. Точка.
— Меня поймают?
— И что тогда?
— Не знаю. Это еще не произошло.
— Постарайся представить.
— Но, Джонатон, я не могу представить, как хоть в чем-то, что я когда-либо делала, может быть точка. Я не знаю, что случилось бы, если б меня поймали. Если б я нашла конец для своей истории, он бы не был вымышленным.
— Но ты же понимаешь, необходимо…
— Ты ждешь озарения?
— Согласен на завершение.
— По-моему, какой-то президент или генерал, или кто там еще, говорил, что история — всего лишь одно чертово событие за другим.
— Верно — для президента или генерала. Жизнь в настоящем и есть просто одно чертово событие за другим. Но повествование бывает только после свершившегося, когда моральный вес поведения можно сопоставить с моральным весом намерений.
— Джонатон, дорогой, мы — не после свершившегося.
— Но мы ничего не достигнем, если так и застрянем в настоящем. Ты можешь бросить Саймона. Мы можем начать сначала.
Она грустно улыбнулась:
— Знаешь, что Гертруда Стайн сказала Хемингуэю, когда он прочитал ей отрывок из «Как пали сильные»?
— Я думал, никто не видел оригинала рукописи, кроме тебя, меня и…
— Он тогда очень уважал ее мнение. Наверное, пришел к ней в салон и читал ей наедине. Позже она цитировала другим только свой ответ.
— Ей понравилось, но она уже не знала почему?
— «Начни заново, — сказала она ему, — и сосредоточься».
— Он так и сделал.
— Ему пришлось. А я не могу.
— И что?
— Посмотрим.
— Ты знаешь.
— Еще нет.
— Галатея, — сказал я.
Она сжала мою руку:
— Пигмалион.
x
Судя по счетам, ты ходила в супермаркет. Вспомни, ты не выходила из квартиры, с тех пор как вернулась из клиники; почти ничего не ела и не спала по ночам, бесчинствовала каждый день и, должно быть, выглядела дай боже, мало напоминала человека, не говоря о восхитительном молодом авторе самого знаменитого романа современной Америки. Я тебя знаю, Стэси: не обладая ни координацией, ни предусмотрительностью, необходимыми, чтобы незаметно маневрировать с тележкой среди толп народу в проходах, ты взяла корзину. И в любом случае ты не собиралась принимать так много, столько лишь, чтобы мы не ошиблись, чтобы твое пробуждение не утратило драматизма, даже если бы мы вели себя так, словно это был несчастный случай.
xi
— Спишь?
— Да. — В одежде забравшись в постель к Стэси, я погладил ее волосы. Сквозь почти полуденный свет она сощурилась на меня и отвернулась к стенке. Моя рука спустилась по ее спине.
— Прекрати.
— Я не видел тебя два дня.
— В этом я виновата?
— Мишель меня отправила. Я же говорю: она сказала, это проверка, люблю я ее или нет.
— И как, любишь? — Анастасия перевернулась и уставилась на меня. Я вытер ее слипшиеся карие глаза. — Ты обгорел, — сказала она.
— На пляже. Так и бывает, когда мы ездим к океану.
— Ты по правде ее любишь.
— Океан — первое место, куда мы отправились вместе; ну, как пара. Вот и все.
— Значит, с вами все ясно. Видимо, так мне проще.
— О чем ты?
— Пожалуйста, просто женись на ней, Джонатон. Живите долго и счастливо. Это ты можешь стать Американской Мечтой. Ты это заслужил, ты сам понимаешь. А теперь уходи, оставь меня. — Завернувшись в простыню, она метнулась в ванную и принялась всухую давиться над унитазом.
Мне показалось, я слышу плач. Я вошел — ее тело скрутилось на полу, голова на унитазе. Она вытянула руку — удержать меня хотя бы на расстоянии руки. Я сжал ее ладошку, слабую, как всплеск воды. Она покачнулась. Голова легла на мои колени.
— Утренняя тошнота, — сказала она. — Наверное, женщинам, которые едят, приходится намного хуже.
Я отпустил ее руку:
— Твой муж сделал тебе ребенка?
— Саймон не смог бы при всем желании.
— У тебя его ребенок, потому что ты хочешь…
— Никакого его ребенка.
— Значит, ты собираешься…
— Тебе не кажется, что это лучше всего, при таких обстоятельствах?
— Без сомнения.
— Спасибо, что ты так уверен.
— А Саймон согласен?
— С какой стати мне говорить ему?
— Это его вина, что…
— …что я ему изменяла? Что не предохранялась? Что впустила тебя в свою жизнь? Он не виноват, Джонатон. И раз уж я признаю свою вину, думаю, тебе самое время признать свою. — Она отползла от меня. — Ты хочешь верить, что я твое создание? Почему бы и нет? Я позволяю тебе написать мой роман, эти вещи мало чем отличаются. Но Саймон не просто какой-то там характерный актер. Мы не вправе причинять ему боль, ни ради нашей истории, ни ради нашего… нашего физического удовлетворения.
— Тогда почему тебе не взять и не родить ему ребенка?
— Потому что он бесплоден, Джонатон. Как тебе еще объяснить?
— Но я же видел, как вы…
— Он не может эякулировать, ясно? Спермы нет.
— Так, значит, твой ребенок от… меня?
— Если, разумеется, не зачат непорочно. Зачем, по-твоему, я тебя спрашивала про аборт?
— Не делай этого. — Слова вырвались неожиданно, мы оба не готовы были вообразить все последствия.
— Ты же сам сказал, что я должна, без сомнения.
— Я не понял, о чем ты спрашиваешь.
— Пожалуйста, Джонатон. Повтори, что ты сказал.
— Не делай аборт.
— Не это.
— Это наша дочь. — Я снова взял ее за руку, ее ладонь выдиралась из моей. Приложил к ее животу. Она затихла. — Анастасия, ты должна быть со мной. Саймон не поймет. Как сможет понять мужчина, который стерилен? Между нами есть что-то живое, то, что взаправду важно.
— Для романа? Ты готов на все ради продолжения.
— Мы бросим книгу. Сожжем ее, как первую, только не оставим ни единой копии.
— Ты чокнутый. Я с тобой связалась, только чтобы…
— Это неправда. Саймон разведется с тобой. Я не вижу других вариантов. Я немедленно оставлю Мишель. Она будет довольна, что получит всю компенсацию за предоплату нашего круиза.
— Какого круиза?
— На Карибы, в июне. Но с этим покончено.
— Нет.
— Пойдем со мной, Стэси. У меня есть деньги. Если мы уедем сейчас, нам не нужно будет возвращаться.
— Куда мы поедем?
— В другую страну.
— В Мексику?
— Конечно.
— Я не говорю по-испански. И ты тоже.
— Мы купим словарь.
— Если мне и впрямь надо учить язык, пусть это будет русский.
— Тогда в Москву.
— Петербург? Там Набоков жил.
— Прекрасно. Тебе нужно что-нибудь надеть. Я вызову такси. В аэропорту найдем самолет. — Я встал. Она следом. Я вышел. Набрал номер на телефоне у кровати, со стороны Саймона. — Мне нужно такси в…
— Прошу тебя. — Стэси вздохнула и нажала отбой. — Тебе нужна я, а не другая страна. — Она обернула нас своей простыней и под этим покровом раздела меня.
— Я отправлюсь куда угодно, если ты будешь со мной.
— Мы уже здесь. Войди в меня.
Значит, все не важно? Последствия отложены, мы воспользовались моментом — нашим последним моментом.
xii
Я составил нижеследующий отчет из газетных вырезок, а также полицейских рапортов и расшифровок стенограмм, ибо после случившегося все участники для меня стали недосягаемы. Я не профессиональный репортер, и обстоятельства не оставили меня беспристрастным. Но все же, несмотря на все оговорки, я чувствую, что обязан развеять слухи, которые сопровождают огласку, сопутствующую подобным обстоятельствам, и письменно изложить факты — с ясностью, каковой могу располагать по прошествии нескольких месяцев после окончания этой истории: в день возвращения из нашего трехдневного путешествия к океану Мишель взяла длинный перерыв на обед, чтобы съездить в Пало-Альто, — ее вторая за ту неделю полуденная вылазка в Университет Лиланда. В учебной части факультета английского языка она сообщила секретарю, что у нее назначена встреча с профессором Тони Сьенной, и ее отправили в факультетскую библиотеку. Она миновала закрытый кабинет, где встречалась с Тони Сьенной в прошлый раз, и попала в обшитую панелями комнату, где не было никого, кроме Тони. Он сидел за столом с библейским указателем, который она одолжила ему на днях.
Тони попросил закрыть дверь. Он выразил свое удовлетворение тем, что, послушавшись совета Донателло, она сразу принесла эту вырванную страницу ему, не тратя времени на менее уважаемых ученых, но когда она спросила о происхождении страницы, он замялся. Разумеется, он не отрицал, что отрывок дословно совпадает с текстом «Как пали сильные», тогда как бумага и чернила выглядели намного старше Анастасии, — но к чему или к кому следует отнести эту несообразность, он отказывался сообщить, пока Мишель не предоставит больше информации. Особенно его интересовали обстоятельства, при которых эта страница была получена, и возможное местонахождение остальных. После неоднократных заверений в том, что любые ее слова он сохранит в строжайшей тайне, и если дело дойдет до обвинения Анастасии в каком-нибудь злодеянии, он предоставит это дело ей, Мишель, та рассказала, что нашла страницу в собственной квартире, где ее, видимо, припрятал для надежности ее будущий муж. Однако, отвечая на вопрос, не считает ли она Анастасию и Джонатона сообщниками, она заверяла, что ее жених толком не общался со Стэси до выхода из печати «Как пали сильные».
Мало того. Мишель намеревалась доказать невиновность Анастасии — дабы убедить своего жениха, что ему не нужно защищать Стэси, храня в тайне свои подозрения, что ему следует смело доверять подобные проблемы будущей жене, а не распределять свои привязанности таким образом, который менее зрелой женщине дал бы повод для подозрения в неверности. К тому же, если бы Анастасия каким-то образом оказалась невиновной в вопиющем плагиате, самой Мишель не пришлось бы выяснять, откуда у ее будущего мужа взялась столь убийственная улика против ее лучшей подруги, как она попала к нему в руки и по какому соглашению, реальному либо им измышленному, на него падала ответственность за ее сокрытие.
— Возможно ли, чтобы Стэси не могла позволить себе новую бумагу, — спросила Мишель у Тони, — и была вынуждена использовать тетради, оставшиеся от?.. — Но вопрос прозвучал настолько глупо, что даже она не смогла договорить.
От обеих сторон мы слышали, что Тони взял контроль над ситуацией на себя и, с учетом ее значения для будущего западной литературной традиции, счел себя обязанным предотвратить любые скороспелые выводы. Под этим предлогом он настоял, чтобы Анастасия ничего не знала о его расследовании, которое «должно поставить всеобщее благо выше наших личных интересов», и чтобы даже этот Джонатон, которому «красота, быть может, важнее правды», был избавлен от соблазна опорочить свое доброе имя, уничтожив другие улики, находящиеся в его распоряжении. После этого Тони отдал ей указатель, но отказался вернуть оригинал рукописной страницы, заявив, что в его кабинете она будет в полной сохранности, и пояснив, что не может работать с ксерокопией, не располагая информацией о волокне бумаги, нажиме ручки и прочих криминалистических формальностях, которыми он не желает ей докучать.
Не озадачили ли ее эти странные формулировки, скорее юридические, чем научные? Спросила ли она, зачем ему устраивать такое серьезное разбирательство или что он собирается сделать с Анастасией по его окончании? Зачем вообще Мишель отправилась к нему, помня, что Тони и Стэси когда-то были вместе? Надеялась вернуть любовника, уличив подругу? Неужели признание Стэси виновной требовалось ей, дабы понять, как важна всем нам была ее внешняя невинность? Или Мишель просто запуталась, как все остальные?
xiii
Я рано ушел от Стэси в тот день. После того, как она осталась удовлетворена тем, что я остался удовлетворен ею, она захотела, чтобы я оставил ее одну. Помню, она сказала:
— Я чувствую себя как кошка, с которой слишком долго играли, — и натянула через голову старое льняное платье. Она хотела, чтобы я вылез из ее постели. Я, прирученный, хотел было помочь ее заправить. Стэси сказала, что мне пора.
— Мишель нет дома, по крайней мере сейчас.
— Если ты правда собираешься с ней расстаться, тебе, наверное, чемоданы пора собирать?
— Мне ничего не нужно. Мы купим все новое.
— Но я не…
— Помнишь, что ты мне сказала в «Пигмалионе» в нашу первую встречу?
— Когда Мишель представила меня Саймону? — Она нахмурилась.
— Я спросил тебя, предложила ли ты, как остальные, свою цену за «Пожизненное предложение». Ты сказала, что не стала бы тратиться на мертвое.
— Неужели ты это помнишь?
— Думаю, я смог бы повторить весь этот разговор — или любой другой.
— Тогда у тебя в голове больше, чем у меня в кофре. Я тебе уже не нужна.
— Ты сказала мне, что не стала бы тратиться на мертвое, Стэси. Оглянись. — Я обвел рукой комнату, перевернув Саймонову коллекцию старого веджвудского фарфора, разбив вазу. — Ты живешь в кунсткамере. Ты что, не понимаешь — мы можем оказаться где угодно? Мы начнем все сначала.
— А что мы скажем нашему ребенку? Ты забываешь, я известный писатель.
— Ты когда-нибудь читала Мортона Гордона Гулда?
— Нет.
— Человек, в честь которого ежегодно вручается премия. Слышала когда-нибудь о Рене Франсуа Армане Сюлли-Прюдоме?
— Нет.
— Первый Нобелевский лауреат по литературе. О твоем бессмертии необязательно знать живым.
— Рене. Мне нравится это имя, Джонатон. Подойдет и для мальчика, и для девочки.
— А кого бы ты хотела?
— Ты хочешь девочку.
— Да?
Поглаживая плоский живот, она сказала:
— Ты ее называешь нашей дочерью.
— Рене.
— Пожалуй, я бы предпочла мальчика.
— Почему?
— Он не станет таким, как я. Он будет как Саймон.
— Или Тони.
— Тони был не так уж плох. Может, вел себя по-свински, но я не верю, что со зла.
— Что ты имеешь в виду?
— Я обманываю людей, Джонатон. Его, теперь тебя. Люди получают право быть жестокими. После аборта ты вряд ли станешь со мной разговаривать.
— Но ты хочешь сына.
— Больше, чем дочь. Но кто бы ни родился, я потеряю мужа.
— И получишь другого.
— Как мне объяснить? Это вопрос веры. Если просто что-то принимаешь, потом можешь передумать по какой-нибудь мелкой причине. Но если жертвуешь любой альтернативой, если вместо пари Паскаля испытываешь свою веру русской рулеткой, ничего не остается, только верить, даже если все, во что веришь, утрачивает достоверность. Я научилась смотреть вслепую. У каждого из нас есть только одна возможность пожертвовать всем — потом ее уже не будет. Я этого не сделала, как когда-то воображала, ради того, чтобы стать хорошей католичкой, и не смогла быть правоверной иудейкой.
— И ты успокоилась на Саймоне.
— Ты воображаешь, будто очень умный, но ты идиот. Это же очевидно. Почему ты так усердно пытаешься обвинить бедного ничтожного Саймона? Я решила поверить в Американскую Мечту. Я должна жить со своим мужем и своей ложью. Когда я определилась с верой, я плохо выбрала судьбу. Но дело сделано. Поэтому люби меня. Спасай моей ложью. Сочини из моей истории все, что можешь. Возьми от моего тела все, что хочешь. Постарайся меня понять, только не бросай меня, пожалуйста.
— Думаешь, что можешь пожертвовать всей своей жизнью ради того, во что я не верю, и при этом удержать меня. Нет, Анастасия. Ты должна выбрать. — Я встал на колени. — Выходи за меня.
— Нет.
— Тогда я должен уйти.
— Прошу тебя.
Я отправился домой, делать предложение Мишель.
xiv
Саймона Стикли, пожалуйста.
Это Жанель Дектор.
Мисс Дектор, это Уэсли Штраус, репортер «Таймс».
Саймон Стикли сейчас занят. Могу я чем-то помочь?
Боюсь, это не касается галереи.
Это не важно.
Я ценю ваше усердие, мисс Дектор, но дело строго конфиденциально, и мистер Стикли, вероятно, предпочел бы, чтоб его лично известили, до того как прочтет в газетах, что…
Я прошу прощения, мистер… Жанель, оставь меня!.. Мистер…
Штраус. Уэсли Штраус из «Таймс».
Мистер… Жанель, если ты не уберешься из моего… Простите, мистер Штраус. Это Саймон Стикли. Вы хотите узнать о «Судьбе»?
Очевидно, можно сказать и так. Вы уже знаете от журналистов из других газет?
«Голос Сан-Франциско» проявил определенный интерес, как и следовало ожидать. Они прислали корреспондента.
«Голос»?
Пару дней назад. Опубликовали неплохой репортаж. Вполне исчерпывающий.
Что вы сказали…
Я объяснил, что нужно отдаться «Судьбе», быть готовым ловить шанс и изо дня в день жить, не зная о последствиях. Конечно, вы уверены, что никогда не проиграете, но при этом вы также знаете, что никогда не сможете выиграть. Эта неопределенность сводит вас с ума.
Хотите сказать, это свело с ума вашу жену?
Она, сами понимаете, весьма чувствительна. Но в конечном счете это равно касается всех нас. Не важно, во что люди хотят верить, на них влияет великое произведение искусства: если можно так выразиться, это судьба, которую мы все разделяем.
И все-таки есть более конкретные проблемы честности, авторского права…
Но разве вы не видите красоты? Все мы авторы, каждый в ответе за то, чтобы сделать «Судьбу» нашей собственной. Произведение только обогащается, если все больше людей предъявляет на него права. А иначе оно осталось бы лишь артефактом, осколком прошлого. У большинства художников слишком развито эго, что, по моему скромному мнению, и обрекает их на провал.
То есть вы считаете, что любому должно быть позволено взять и скопировать что угодно, не ссылаясь на автора?
Это не вопрос авторства или копирования. Сюжет развивается, даже если кто-нибудь, отличный от создателя, пишет от их имени. Смысл меняется. Становится сердцевиной иного стечения обстоятельств. Вот почему важно, чтобы «Судьба» никогда не была решена.
И вы искренне полагаете, что этот аргумент снимает с вашей жены обвинение в крупномасштабном плагиате?
Я не понимаю.
Вы верите, что это оправдывает ее предполагаемую кражу неопубликованного произведения Эрнеста Хемингуэя ради создания «Как пали сильные»?
Вы определенно что-то путаете, мистер…
Штраус.
«Как пали сильные» написала Анастасия. Она посвятила их мне.
Таким образом, вы не знаете о странице рукописи, которую только что обнаружили.
Я видел рукопись. Она вручила мне ее в подарок.
Вы видели полную рукопись Хемингуэя?
Да почему Хемингуэя? Она подарила мне свою рукопись, напечатанную на компьютере. Я показал ее Джонатону… но, я уверен, вы это все и так знаете.
Выходит, вы знали, каковы источники ее произведения?
Ее творческого процесса?
Если вам угодно его так называть.
Это вряд ли имеет значение. Суть в том, что «Как пали сильные» — несомненно, творение гения.
Но чьего гения?
Автора.
Тогда, если Хемингуэй написал весь роман…
Я арт-дилер, занимаюсь современным искусством. Я сильно сомневаюсь, что мое мнение о гении Эрнеста Хемингуэя представляет интерес для ваших читателей.
Для наших читателей и для всех читателей «Как пали сильные» представляет интерес, действительно ли, и если да, то как именно, роман был списан у Хемингуэя, — не говоря уже об обстоятельствах, которые привели к предполагаемому преступлению мисс Лоуренс. Я уже пытался сказать: в нашем распоряжении находится то, что, судя по всему, является последней страницей, под номером 241, рукописи целой книги, по мнению экспертов принадлежащей перу Хемингуэя, — страницей, которая дословно совпадает с последней страницей «Как пали сильные», якобы романом Анастасии Лоуренс…
Вы уже говорили с моей женой?
Мы не смогли пока связаться с ней и получить ее комментарий. Я оставил ей сообщение.
И она не ответила? Вообще не трогайте ее, обещайте мне. Моя жена еще не очень здорова. Я не хочу ее больше травмировать.
То есть вы отказываетесь от обвинения в плагиате?
Чьего обвинения?
Я пока не могу сказать.
Я ни от чего не отказываюсь.
Значит, вы признаете…
И ничего не признаю. Я не знаю. Возможно, Стэси незаконно приписала себе эту вещь. Я не понимаю, что это меняет. Люди читают «Как пали сильные», это интересует их намного больше, чем наука, классика и прочая культура. И они любят Анастасию, слишком любят. Кто бы вынес такое давление общества? Этот роман чуть не убил мою жену. У меня нет объяснений ее поведению. Я почти надеюсь, что эта книга — плагиат. Публика заслуживает этого — и, возможно, этого заслуживаю я сам. Она никогда не утверждала, что она писатель, не говорила этого, когда мы познакомились. Она честна. Это и так причинило ей достаточно боли.
И вы настаиваете, что она подлинный законный автор, независимо от того, кто в действительности написал эту книгу?
Я настаиваю?.. Блядь, да мне наплевать, мистер… Природа авторства тут уже ни при чем. Это важнее, чем какая-то там философия или произведение искусства. Это касается человеческой жизни. Это касается моей жены, которой никогда не нужен был никто во всем мире, кроме меня, и которую — можете меня процитировать, если хотите, — я намерен любить больше всего на свете, независимо от того, что она сделала или может сделать.
Она говорила с вами раньше об источнике своих материалов, в особенности для романа, который исторически…
Вы меня не слушаете. Я уже сказал вам все, что хотел сказать. Интервью окончено.
Последний вопрос?
Что?
Предположительно, она пишет сейчас новый роман, который, как вы утверждали, будет о вас…
Интервью закончено.
Мишель Халл, пожалуйста.
Халл слушает.
Уэсли Штраус из «Таймc».
И по совместительству секретарь Пулитцеровского комитета, если не ошибаюсь?
Нет, не ошибаетесь.
Что, уже настало то самое время года?
Не совсем. Мисс Халл, я звоню по поводу вашей подруги Анастасии Лоуренс.
Ну, если вас интересует литература, я бы весьма рекомендовала ее…
Рекомендовали?
На Пулитцера. Все от нее в восторге.
А вы?
Вы же сами сказали — она моя подруга. Моя лучшая в мире подруга. Кто я такая, чтобы судить?
То есть у вас есть какие-то сомнения по поводу ее творчества.
Я недостаточно имела дело с литературой.
Вы подозреваете… жульничество?
Кто вам это сказал? Ублюдок! Тони не имел права…
Значит, вы уже знаете.
Он обманщик! Это просто тупая месть, зависть и ревность человека, которого она когда-то бросила. Я не стану объяснять вам, как делать вашу работу, но нельзя верить Тони.
Значит, Тони Сьенна связался с вами перед тем, как позвонить нам? Он показывал вам страницу рукописи?
Показывал ли он мне страницу рукописи? Это я ему ее показала.
Хотя ему не следует верить.
Когда-то он был ее наставником. Любой другой эксперт, без сомнения, предал бы Стэси.
Любой другой эксперт?
Эта страница была спрятана у меня в квартире. Я поняла, что она старая, и обнаружила странное совпадение с романом Стэси, но хотела разобраться до того, как поговорю с ней. Я не ученый…
И когда он подтвердил, что автором является Хемингуэй?..
Кто?
Он что, не сказал вам?
Эрнест Хемингуэй? Ублюдок! Невероятно.
Первый роман Хемингуэя был потерян. Бумага и чернила, похоже, совпадают. Как и место действия, стиль и персонажи «Как пали сильные».
Вы уже говорили со Стэси?
Мы не смогли пока связаться с ней, чтобы…
Я уверена, у нее есть внятное объяснение. Потому я и решила встретиться и поговорить с ней с глазу на глаз. Она себя практически посадила в заточение. Это ее убьет. Писательство — это вообще не для нее. Это просто ее подход к мужчинам, сначала к Саймону, потом к Джонатону…
У нее что-то было с вашим мужем?
Другом. Я еще не замужем. Саймон сказал, что у Джонатона был с ней роман?
Вы разве сами этого только что не сказали?
Джонатон ее компаньон. Он верит, что она напишет книгу, которую никогда бы не смог написать он сам. По крайней мере, я так думала.
Когда напишет?
Прямо сейчас.
Эту она пишет сама?
Хотелось бы мне знать.
Вы имеете в виду, это снова может быть плагиат? Откуда она возьмет?..
Этот вопрос предлагаю задать Джонатону.
Насколько я понимаю, Анастасия Лоуренс в настоящее время работает над новым романом?
Это она вам сказала?
Вообще-то я говорил с вашей подругой, мисс Холл.
О Стэси? Зачем?
Она сказала, что вы поможете заполнить кое-какие пробелы.
Значит, с Анастасией вы не говорили.
Я не смог с ней связаться.
И вы позвонили Мишель? Что вам нужно?
Это правда, что вы тесно сотрудничаете с мисс Лоуренс? Сколько часов в день?..
Почему это вас интересует?
Возникли некоторые вопросы касательно «Как пали сильные».
И, поговорив с Мишель о теперешнем нашем с Анастасией сотрудничестве, вы надеетесь прояснить литературную неоднозначность книги, которую не в состоянии объяснить даже сама Анастасия?
Будет ли она так же не в состоянии объяснить то, чем занимается сейчас?
Если будет честна.
Почему ей не быть честной?
Что, по-вашему, я должен на это ответить?
Вы сказали, что она не в состоянии понять роман, который вроде бы сама написала…
Ничего подобного я вам не говорил. Я сказал лишь, что она не способна его объяснить и, если будет честна, не станет заявлять, что способна. Исключительно потому, что никто не в силах объяснить ни эту книгу, ни любое другое хорошее литературное произведение, никто, от автора до ученого. Любой может интерпретировать по-своему, и Анастасия в том же положении, что и остальные; точно так же моя интерпретация моего первого романа ничуть не хуже и не лучше прочих. А если книгу можно объяснить или даже описать, это объяснение или описание делает книгу избыточной. До журналистов это не доходит: вы думаете, что можете сочинить о книге такую же заметку, как об ограблении банка или встрече «Ротари-клуба».
На самом деле речь не о содержании романа. «Тайме» просто пытается выяснить, где все-таки она его взяла — и где берет свой материал сейчас.
Вы исследуете творческое вдохновение? Это тоже имеет мало общего со встречами «Ротари-клуба».
Однако, боюсь, случай мисс Лоуренс может иметь слишком много общего с ограблением банка.
Метафорически?
Буквально.
Вы вообще понимаете, о чем говорите?
А вы?
Почему я чувствую себя персонажем романа?
Вы сейчас что-то пишете?
Прямо сейчас я разговариваю — понятия не имею почему — с вами.
Могу я спросить вас, о чем ваш новый роман? Случайно, не о жизни Анастасии Лоуренс?
Роман не биографический.
Но он может основываться на событиях реальной жизни.
Основой хорошей истории может быть что угодно.
Но для великой истории, для американской трагедии нужно какое-то исключительное стечение обстоятельств…
…которое приведет к чудовищной катастрофе. Что вам сказала Мишель?
А что вы уже знаете?
Мне она ничего не говорила.
В нашем распоряжении оказалось доказательство вопиющего плагиата, совершенного Анастасией Лоуренс. К нам попала страница рукописи авторства Эрнеста Хемингуэя, слово в слово совпадающая с текстом «Как пали сильные», и у нас есть основания полагать, что следующий роман мисс Лоуренс… следующий роман… Алло?
xv
Я снова приехал к Анастасии. Я приехал, и в кармане у меня так и болталась клятва, коей я собирался поклясться Мишель, — бриллиант в целый карат. Неужели все это успело случиться за один день?
Плагиат. Слово заимствовано из латыни, буквально означает похищение с целью выкупа. «Plaga» — это «сеть». И теперь она попалась. Но plaga — также «открытое пространство». Явное противоречие, это правда, но и выход.
Мастер игры в «колыбель для кошки», она должна была знать, что сама устроила себе западню; чтобы освободиться, нужно просто отпустить. Ну заберут назад украденного ею Хемингуэя, ее бесплодный брак, возможно, будет аннулирован. Утратив репутацию, она лишится гонораров, у нее нет даже диплома.
Итак, ее похитили обманом, она попалась на удочку того, кто ее пленил. Всему этому конец. Я поехал к ней, к Американской Мечте. Сможет ли она начать заново и сосредоточиться?
xvi
Джонатон? Это ты? Ты же знаешь, я никогда не отвечаю…
Мисс Лоуренс? Уэсли Штраус, «Таймс».
Мне кажется, мой муж уже подписался.
Вообще-то я писатель…
И вам приходится заниматься собственным телефонным маркетингом? Пожалуй, могло быть и хуже.
Я пишу для «Таймс». Журналист. У меня к вам несколько вопросов.
Чем бы вы ни занимались, мистер, я думаю, вам следует поговорить с моим мужем.
Я уже говорил. Он не смог или не захотел сказать мне некоторые вещи.
Это серьезно.
Да. В нашем распоряжении оказалась страница рукописи авторства Эрнеста…
Значит, он меня предал.
Кто?
Я сказала, что не брошу ради него Саймона. Он выдал меня.
О ком вы говорите, мисс Лоуренс?
Он получил интрижку. Имел меня несколько месяцев. С чего он решил, что я рожу от него ребенка? Значит, он все раскрыл и теперь Саймон знает. Видимо, самоубийство, вера в жизнь после смерти.
Я совсем вас не понимаю.
И не поймете. Кто поймет? Мишель не поймет. Мой муж не поймет. Вы репортер. Напишите, что я люблю его. Может, он тогда сообразит. А теперь мне пора.
Не будете ли вы так добры объяснить…
Объяснить? Одно признание, почему я не могу этого сделать, займет целую книгу.
Вашего авторства?
Простите меня, ибо я не писатель.
xvii
«Неотложка» на улице. «Остин-хили» Саймона наполовину влез на тротуар. Хэтчбек Мишель на платной стоянке на углу, время истекло. Так тихо. Так неподвижно. Что-то произошло.
Она не оставила записки. Это было первое, что я услышал.
— Ни слова от нее, — прохрипела Мишель, обнимая меня в коридоре квартиры, бывшей, наверное, домом Анастасии. — Она покинула нас всех, понимаешь?
— Она… сбежала? Кто вызвал… «скорую»?
— Я.
— Зачем?
— Она умерла.
— Что ты сделала?
— Позвонила 911.
— Что ты с ней сделала?
— Нашла ее на полу.
— Это Саймон?
— Что Саймон, милый?
— Неужели он просто ревновал ко… мне?
— Детка, сядь. У нее передозировка.
— Она была беременна.
— Нет, милый. Попытайся выслушать. Она приняла снотворное, тело маленькое, доза слишком большая. Организм не справился.
— Где она?
— В спальне. С Саймоном. Оставь их.
Между нами прошли три грузных санитара. Я сорвался с места. Бросился в спальню.
Темно. Анастасия лежала так, как я всегда ее находил и как часто оставлял, когда, обессилев, мы к вечеру насыщались друг другом: тоненькую фигурку с головы до пят закрывала только белая простыня: попутчик, выброшенный на остров этой огромной кровати, похожей на сани. Я подошел. Не снимая простыни, взял руку моей любовницы, податливую, как в глубоком сне. Откинул простыню с головы. Погладил россыпь густых волос. Опустился на колени, прикоснулся губами к ее губам. Мои ладони легли на ее грудь, на живот. Я поцеловал ее, но словно говорил в пустой комнате, все еще теплой от разговоров, влажной от напитков, едкой от дыма — будто ласкал лишь эхо. Так знакомо. Пальцы мои проникли в колыбель ее промежности.
— Милый! — закричала Мишель. Она отпихнула Саймона — тот где-то тут был все время, почти незаметный, — и попыталась до меня дотянуться. — Милый, нет! — Я мельком глянул на ее слезы. Опустил взгляд на мертвые глаза Анастасии. Я видел, как Саймон нащупывает стул. Почувствовал, как Мишель хватает меня за руку, оттаскивает от Стэси. — Милый, ты не любишь эту женщину! Ты любишь меня!
— И чтобы в этом не сомневаться, ты ее погубила. — Я встал. — Предательница.
Она посмотрела на меня в упор:
— Если на то пошло, сначала предали меня.
— Ты выдала девочку, называвшую тебя Лучшей Подругой, ради газетной статьи, даже не твоей. Это стоило ее жизни?
— Я выдала ее одному Тони, я думала, он поможет. А что бы сделал ты, если б такое нашел?
— Что бы сделал я? Вопрос едва ли гипотетический, Мишель. Я не отдавал ее будущее в руки ее бывшего любовника. Я хранил ее тайну.
— Удовлетворяя ее животные инстинкты?
— Я предложил ей выйти за меня замуж. Она была беременна моим ребенком.
— Или Саймона. Она, оказывается, была неразборчива в связях.
— Если бы тебе все-таки удалось переспать с ее мужем, ты бы знала, что он импотент.
Она уставилась на Саймона:
— Это правда?
— Моя жена умерла.
— Ты вроде ее не замечал, пока она была жива. Ты даже думал, что она писатель. Я не понимаю, почему меня осуждают за то, что я все расставила по местам.
— Ты не имела права.
— Я знала ее до тебя. Я ее всем представила. Ты что, не понимаешь, какая это для меня утрата?
— Она была моей женой. — Саймон подошел к ней. Опустился на колени подле кровати. Мишель, широко расставив ноги, стояла в изножье. Я медлил у изголовья. Она держала нас в этом сосредоточении, будто в ожидании последнего слова: оправдания, объяснения, отпущения. Но не нарушила безмолвия. И в ее открытых глазах, в двух черных пустых зрачках, ничего не удавалось прочесть.
xviii
Такова была Американская Мечта, ее последняя воля и завещание. Я принял их в наследство — а что мне оставалось? Саймон, я прошу прощения. Мишель, не пытайся меня простить ради моего же блага, но, пожалуйста, забудь ради своего собственного. Я далеко, я один, я там, куда однажды хотел взять Анастасию. Вместо этого я привез с собой лишь память о ней. Я похитил ее прошлое; пожалуй, я украл и присвоил ее жизнь. Теперь я расстаюсь даже с этим. Я начинаю заново.
Это трагедия Анастасии. Я только ее автор.