Я думаю – я уверен, – что, пока стальное острие разрывало рубаху, кожу, мышцы – в эту долю секунды убийца и убиваемый смотрели друг другу прямо в глаза. И убийца убиваемому ободряюще так, по-свойски так подмигнул.
Джеймс Крайтон увидел самое ужасное из всего, что бывает.
Презрительную усмешку зла. Радость коварства. Красноватый такой огонек в зрачках.
Показаниям аптекаря дан был ход. Гонзага-старший лично допросил сына. Винченцо не отпирался: ну да, заколол, пришлось. Он толкнул моего спутника, тот его обругал, завязалась драка. Двое на двое, между прочим: с Крайтоном был слуга. Куда девались трупы? без понятия. Аптекарь – вероятно, бредит, будучи наркоманом. Вообще – сколько шума из-за какого-то бродяги-варвара.
И шум прекратился. Все случилось в 1582-м.
(Таком удачном для юного Уильяма Шекспира: от него забеременела и за него вышла замуж Энн Хэтэуэй, старше его лет на семь или восемь, но зато помещичья дочка и не без средств. Вполне возможно, что это был брак по взаимной страсти. Откуда нам знать, и нас не касается, – но в этом случае поздравляем особенно горячо.)
В «Образах Италии» (книге вообще-то чудесной) П. П. Муратов рокочет (или грассирует) про этот сюжет: «одна из самых странных историй барокко». Что странного-то? Что был человек – и сгинул? Или что заколотый не умер на месте (как и Меркуцио, между прочим), а докуда-то доплелся, проговорил несколько слов и кем-то был услышан? Странен – я отчасти согласен – героический аптекарь. Был ли он злостный диссидент, пытавшийся дестабилизировать мантуанский режим? Или ему заплатила какая-нибудь вражеская (допустим, веронская) разведка? После той карнавальной ночи он в Мантуе, безусловно, был не жилец. Но успел ли вернуться на базу?
П. П. про аптекаря – ни слова. Брокгауз и Ефрон – тоже. Признают: есть такой слух, что к гибели Крайтона приложил (в буквальном смысле) руку Винченцо Гонзага, – «но рассказ об этом, как и вся биография К., представляет много темного; по некоторым данным, в 1585 г. он был еще жив».
«Википедия» обвиняет Винченцо без колебаний (извещает, между прочим, что напали на Крайтона не втроем, а вшестером – и прикончил он, соответственно, пятерых, – и «хотел было уже прикончить и шестого, как обнаружил, что его противником был молодой ученик, Винченцо. От удивления он опустил свою шпагу, и Винченцо нанес ему удар прямо в сердце»), – но позвольте: откуда она знает, если никто не рассказал?
Приснился мне, что ли, этот аптекарь?
А сам-то Крайтон был ли?
Имя это встречается в английских текстах – по крайней мере, до Диккенса включительно – как нарицательное, обозначая человека исключительных дарований. Но:
«…сохранившиеся сочинения его не оправдывают его славы», – злорадно (или это мне тоже мерещится?) заключает биосправку Брокгауз. Или Ефрон. Или наемный невидимка.
Слышу тебя, слышу, почти что вижу, собрат из XIX века. Сам-то ты, интересно, много ли гениальных сочинений создал к своим двадцати двум годам? А после? Или так и спился, карточки в каталоге перебирая?
Энциклопедия clubook.ru уточняет: не осталось от Крайтона ничего. Ни клочка исписанной бумаги:
«К сожалению, К. не оставил после себя никаких материальных свидетельств своей гениальности (не сохранилось ни одного принадлежащего ему научного либо художественного произведения), и последующим поколениям приходится лишь верить на слово его восторженным биографам».
В том числе, значит, и мне. Хотите – верьте на слово, хотите – нет.
Несносно думать любителю справедливости, что в этом, хотя и мелком, случае она потерпела, пусть временное, поражение. Ничего подобного – просто слегка замедлила с неумолимым сокрушительным ответом. У нее не как у Сталина: сын за отца отвечает, и внук – за дедку, а дедка – за репку до седьмого колена.
«Винченцо I, – повествует нараспев г-н Муратов, – не был должно наказан судьбою за это злодеяние, но Немезида подняла свою карающую десницу над всем его родом. В год смерти его не только умер его сын, Франческо IV, но и его внук, маленький Лодовико. Мантуанский престол перешел» и т. д.
Ай да Немезида. Неукоснительный какой судебный исполнитель. Генофонд Гонзага рассеялся по биосфере, их престол достался дальним французским родственникам; не прошло и полвека – Мантуя потеряла независимость и была дочиста разграблена войсками австрийского императора. Единственную, говорят, в своем роде библиотеку Гонзага, коллекцию живописных картин, драгоценную мебель и даже столовое серебро увезли куда-то на девяноста военных фурах, – будет он помнить про царскую дочь. То есть я хочу сказать (то есть не я, а г-н Муратов): сожалеет, небось, вмороженный, наподобие креветки, в придонный слой ада Винченцо I о своем неэтичном поступке.
(Якобы раз в год их оттаивают. Предателей. Ну и прочим мерзавцам дают отгул. В ночь накануне Международного дня солидарности трудящихся. Ад запустевает, дисциплина падает. Надзиратели летят, натурально, на Брокен, к ведьмам. Авторитеты же, напялив фраки, – на сходку: поцеловать коленку какой-нибудь неверной супруге красного командира, и далее с аппетитом по известному тексту.)
Тогда как мы с вами бесперечь наслаждаемся созерцанием бывших картин семьи Гонзага, бывшей ихней мебели: вы – в европейских музеях, я – в альбомах репродукций. (Картинами, кстати, не очень-то: самые лучшие Винченцо II и последний успел до разгрома толкнуть английскому королю, и, когда в Англии сложилась революционная ситуация, ликующие потомки зрителей Шекспира, нравственности для, пожгли еретическую – в смысле католическую – живопись на уличных кострах.)
Но Крайтону-то какое дело до нас до всех (а нам – до него) и до мантуанского суверенитета, не говоря о столовом серебре? И при чем тут справедливость? Немезида, главное, при чем?
Будете в Летнем саду – подойдите к ней поближе. Практически голая, в простынке, как бы прямо из сауны. Вся из натуральной мраморной крошки, точная копия той, из советского портландцемента, что была точной копией мраморной, так сказать, кусковой. (С падежными окончаниями разберетесь?) Эффектная такая, высветленная брюнетка. Дочь ночи от кого-то из основных. Жаль, выражение лица несколько тупое и как бы кислое. (Почему-то вспомнилось, как писал Чехов, рекомендуя Суворину заняться подругой Татьяны Львовны: она немножко халда, но это ничего.) А так – фигура гладкая, грудки тугие, прическа – волосок к волоску; носик опять же греческий. В правой руке (виноват, г-н Муратов: в деснице!) меч. Огромный, в половину ее роста (головка эфеса – на уровне пупка) – явно ей, сказал бы С., невподым. Похоже, кто-то, отлучившись (скажем, под предлогом нужды), попросил подержать. (Постой здесь минутку, я мигом. И – с концами. И одежду снес.) Воткнула меч острием в пьедестал, как перевернутый закрытый пляжный зонт, и опирается слегка. Никогда не спит – как акула. В режиме онлайн фиксирует каждую несправедливость. Дескать, ни одна не останется неотомщенной. Аз раздам – якобы недаром прозываясь Неотвратимой – всем сестрам. По серьгам – которая какую заслужила. И мышонок, съеденный кошкой, может твердо рассчитывать на достойную компенсацию и подобающую сатисфакцию за каждую свою невинную слезу. (Раньше надо было думать, кошка! А теперь поздняк метаться и рыдать.)
Гиблое дело. Немезиде ли – дочери ли ночи – не знать, что в мире смертных (принятое у древнегреческих небожителей обозначение нашего брата, нашего вида; да, мы для них – не сапиенсы, а bratoi) идея справедливости абсурдна просто по этому самому определению. Тут уж, знаете, одно из двух: справедливость или смерть.
(Я и сам удивляюсь: кажется, даже у меня, если бы хватило сил создать вселенную, да еще способную к самосознанию, – наверное, нашелся бы и ум для мало-мальски приличного решения проблемы утилизации отработанных нейронов и облегающих клеточных структур. Не погнался бы за дешевизною recycle. Придумал бы что-нибудь поизящней, чем тупо копировать технологии советского мясокомбината.)
Плюс частности и прочие трудности. Наказание подражает преступлению – и практически всегда становится им. Возмездие всегда больше вины – или меньше, это все равно, разность неизбежна, что является залогом бессмертия ненависти.
Кроме того, в реальном мире никто не любит справедливость – хотя бы потому, что там никто не видел ее никогда.
Другое дело, что мы с вами, bratoi, охотно выдвигаем так называемые справедливые (прилагательное) требования – собственно говоря, только два (все остальное выпрашиваем, а на них, бывает, и настаиваем): долива пива после отстоя пены до черты и – расстрелять кого-нибудь, как бешеную собаку. Какого-нибудь отщепенца народной семьи. (Бешеных собак расстреливают, не правда ли? А лес – рубят. И отщепенцы летят.) Но заметьте, bratoi: никто не желает, чтобы справедливо (наречие) обошлись с ним самим. Потому что если каждому по справедливости (существительное, хотя не без предлога), а от каждого всего лишь по способностям либо по труду, то – Вот эта самая мысль и тормозила Гамлета. Серьезный был человек – как все по-настоящему остроумные.
Всю дорогу – скоро уже два столетия как – русские литературные критики (что характерно: всё народ худосочный, щуплый) шпыняют Гамлета: отчего не погасил злого дядю в первом же акте? А во втором почему не? А в третьем? Слабак, что ли? Прямо приплясывают за письменными своими столами, ножонками сучат: убей дядю, убей!
Потом уже советские, не все, а которые подобрей, стали изобретать за него всякие оправдания, в смысле – отмазки, вы же видели. Типа он слишком умный, чтобы руки марать индивидуальным террором, а пойти другим путем – скажем, создать партию нового типа – условия не созрели, век недостаточно расшатался.
Или так: заявление (тем более устное) о преступлении, сделанное призраком потерпевшего, для обладателя буржуазного правосознания юридически ничтожно, как анонимный донос. Выпускник Виттенберга (не важно, какого факультета) не мог себе позволить приобщить его к делу без проверки тщательнейшей. На каковую, собственн