Химеры — страница 39 из 60

Интересная, короче, досталась эпоха. Эпоха великих реформ. Читатель, само собой, в курсе: гласность, свобода передвижения, передел собственности; акции, облигации, погибель сбережений; роскошества наглых нуворишей на фоне народной нищеты, угрожающие происки сепаратизма, теракты, аресты; полицейский произвол снизу доверху, тотальная коррупция. Нам ли, короче, не понимать.

Официальная идеология неизменна: все идет хорошо, а будет еще лучше, только бы пресса не вмешивалась, не отравляла безответственной болтовней любовь населения к руководству.

Поэтому весь административный ресурс обращен против так называемой свободы слова. Цензурный устав перетряхивают, как лежалый матрац. Поливая либеральную журналистику кипятком и керосином. Ради патриотического воспитания учащейся молодежи.

Чтобы, значит, запрограммировать идейную устойчивость будущих героев будущего писателя Чехова, таганрогского гимназиста пока.

А у М. В. – я забыл сказать – было двое братьев, старший и младший, один – ученый, другой – военный. И старший – ученый – был, знающие люди говорят, гений или вроде того. Основатель (или один из) – ни много ни мало – лженауки социологии, пионер другой лженауки – социальной психологии, автор капитальных трудов и провидческих концепций, все такое. А также смелый политический оратор и сильный публицист; в свое время сам В. И. Ленин изругает его печатно, как пьяный извозчик – бродячую собаку. Потом его зарежут бандиты. (К слову: младший брат, генерал-майор, умер вроде бы своей смертью; его сын, полковник добровольческой армии, перешел в Красную, стал агентом ГПУ, попытался сорвать операцию – похищение Кутепова – ну и подвал, понятно, расстрел.)

Но это когда еще будет – в XX веке. А покамест Евгений Валентинович де Роберти писал в газетах. Разное прогрессивное научно-популярное. Из-за границы еще (как окончил Александровский лицей, так сразу и покатил по университетам: Гисен, Гейдельберг, Йена, Париж) присылал тексты; и, возвратившись, то и дело поручал сестре то одно, то другое. Отнести рукопись; продержать корректуру; получить гонорар. И она постепенно перезнакомилась в литературе со всеми. И сделалась вполне своим человеком как раз в редакциях либеральных: «Санкт-Петербургских ведомостей», «Отечественных записок».

Обе редакции состояли из людей, известных порядочностью. В журнале – Некрасов, Салтыков, Плещеев, Михайловский, в газете – Корш, Ватсон, Суворин, Буренин. (Тот самый, кстати, Буренин! легендарный! бывший сотрудник запрещенного «Современника»; автор самиздатского стихотворения про гражданскую казнь Чернышевского; для тамиздата потрясающе перевел гневные «Ямбы» Барбье; бесстрашный фельетонист, язвительный пародист.)

В случае чего – сборник ли составить в пользу голодающих, петицию ли против какой-нибудь очередной репрессии, да и просто денег собрать (скажем, неимущему – на стипендию, сосланному – на дорогу), – люди обеих редакций действовали заодно. Скажем, под маркой Общества для пособия литераторам и ученым – Литературного фонда.

И вот оказалось, что Мария Валентиновна словно создана для всей этой благотворительно-политической тревожной суеты. Ездить к разным чиновникам, к сановникам – часами дожидаться приема – просить, чтобы такое-то мероприятие дозволили, а такому-то человеку смягчили участь, – стало главным ее занятием и чуть ли не смыслом ее жизни.

Она никогда не сомневалась в успехе своего ходатайства – и действительно, ей довольно часто шли навстречу. «Ее убежденность в том, что просящему надо дать, как-то сообщалась тем, кого она просила», – с некоторым недоумением замечает один мемуарист.

В 1874-м команду «Санкт-Петербургских ведомостей» разогнали: министр просвещения, обозлившись на критику своей концепции классического образования, разыграл вроде как спор хозяйствующих субъектов и субъект-победитель объявил, что Корш не может оставаться редактором, Ватсон – соредактором, а Буренина чтобы духу впредь не было в газете, чтобы ни строки.

Когда в прозрачной черно-белой аллее Летнего сада Александр II, увидав Марию Валентиновну, улыбнулся, благосклонно кивнул и спросил, хорошо ли ей живется, она вдруг сказала: да не совсем хорошо. Газету очень жалко. Министр Толстой поступает не по закону, и если бы ваше величество знали всё…

– Как, и вы с ними! с этими! – гневно вскрикнул царь. Сдержался. Глядя поверх ее шляпки, уронил: – Я переговорю с министром.

И прошел, как мимо скульптуры, заколоченной в ящик.

Кончилась молодость.

4

В том же году М. В. вышла за Ватсона. Двадцатишестилетняя старая дева – за тридцатипятилетнего вдовца. Я думаю – ради Лики, его дочери. А впрочем, об Эрнесте Карловиче все в один голос: исключительно порядочный, знающий, дельный; заведовал отделом политики еще в «Современнике», состоял под полицейским надзором. (К слову: отчасти шотландец – на четверть, что ли.)

Его взяли в «Биржевые новости». Но как там платили – с «Ведомостями» не сравнить. Для заработка он переводил (выдал, например, чуть не всего Гюго). М. В. тоже стала печатать в журналах переводы, статьи из истории западных литератур. И по-прежнему едва ли не каждый божий день обивала пороги всевозможных начальников, ходатайствуя за разных несчастных.

Приобрела некоторую известность. Особенно – после 30 декабря 1877 года: на похоронах Некрасова г-жа Мария Ватсон прочитала у раскрытой еще могилы, окруженной цветами и венками, стихотворение, «вызвавшее знаки всеобщего сочувствия».

Хотел бы я знать, что это были за знаки. На кладбищах вроде не аплодируют.

На самом-то деле – так себе были стишки. Могильный сон, глубокий, непробудный, навек сковал уста певца, иссяк родник живительный и чудный в груди холодной мертвеца. И проч.

Однако припомните обстановку. Тысячная толпа. Весь литературный мир плюс возбужденная молодежь, причем некоторые, неизвестно зачем, – с револьверами. (Ох, догадываюсь я, почему Некрасов не оставил родным ни копейки: небось, пожертвовал капиталы на революцию, как бы возмещая покойному Огареву похищенный Панаевой миллион.) Достоевский говорит речь; что-то такое: Некрасов – третий великий русский поэт, вслед за Пушкиным и Лермонтовым; фразу не расслышал толком никто; зато всем запомнилось, что из толпы студентов раздались выкрики: Некрасов был выше их! выше! выше! Достоевский возразил. Шум усилился. В общем, скандал.

И вдруг – женский голос. Скандирующий нечто с правильным размером и даже со смыслом. Полагаю, это первый случай в России (а то и в Европе – а то и в мире), когда женщина осмелилась прочитать уличной толпе свои стихи. Это было, я думаю, почти так же удивительно, как если бы взяла слово одна из лошадей, запряженных в погребальные дроги.

Многим понравилось. И Достоевскому. Хотя в «Дневнике писателя» сказано туманно: «Между прочим, прочтены были чьи-то прекрасные стихи…»

Но, скажем, Буренин – который теперь писал фельетоны для «Нового времени» – не удостоил этот эпизод ни строкой.

5

В общем, m-me Ватсон была весьма почтенная литературная дама. Ей исполнилось (полгода как) уже тридцать пять, когда ее познакомили с этим – почти однофамильцем – подпоручиком Надсоном.

А ему стукнуло (полгода как) двадцать один, он напечатал дюжины две стихотворений (штук шесть – очень недурных), Полонский, Плещеев и сам беспощадный Салтыков находили у него несомненный талант, – а доктора нашли чахотку. Впрочем, в свой поэтический талант он не очень-то верил, а про чахотку еще не знал: в одном легком, сказали ему, катар, в другом плеврит, отсюда и кашель с кровью; а что нарыв на ноге – так это просто нарыв; разрезать, и дело с концом.

А это была так называемая туберкулезная фистула. И всем вокруг это было известно, поскольку летом 1884 года Надсон жил на даче у Плещеева, на станции Сиверская, по соседству с тем же Салтыковым. Который так и написал кому-то: «Бедный, по-видимому, немного поживет. Головин (доктор) говорит, что у него чахотка».

Надсон же на этот нарыв даже возлагал надежды: типа – вот если бы медкомиссия признала, что с такой ногой в строю оставаться нельзя, операция же в настоящее время невозможна, потому что опасна, – и ура! отставка – в кармане; прощай, армия – здравствуй, литература! Хоть корректором, хоть рецензентом, хоть кем.

М. В. нашла гуманное военно-медицинское светило, и отставка оформлена была за несколько недель. Сыскалась и литработа: в газете «Неделя», секретарем редакции. До конца лета все шло прекрасно, в сентябре Надсон начал умирать.

Шанс оставался один-единственный: в Ментону, к доктору Белоголовому, приятелю Салтыкова, – от него в хирургическую клинику, какую Белоголовый посоветует (если операция еще имеет смысл); а там – кто знает? – итальянский климат и швейцарские минводы производят иной раз чудеса. Но у Надсона совсем не было денег. М. В. велела ему написать заявление в Литфонд. А также навестила – приятельницу не приятельницу, а порядочную, очень интеллигентную женщину – Александру Аркадьевну Давыдову.

Салтыков писал Белоголовому в ноябре:

«Вот прочтете письма Тургенева – увидите, как литературные бара живут. Таков же и Толстой. Говорит о вселюбви, а у самого 30 т. р. доходу. Живет для показу в каморке и шьет себе сапоги, а в передней – лакей в белом галстуке. Это не я, дескать, а жена. А Михайловскому, Скабичевскому и иным есть нечего. Особливо последнему. Обиднее всего то, что ни Некрасов, ни Тургенев ни обола Литературному фонду не оставили, а от Толстого и ждать нечего.

Жаль Надсона: юноша талантливый и хороший, а должен умереть. Где тут справедливость? И если б не Давыдова (жена виолончелиста), которая достала для него где-то денег, то он и на юг не попал бы, а так и изныл бы где-нибудь на Песках…»

500 рублей выплатил в виде ссуды Литературный фонд (с уговором, что ему пойдет весь доход от книги, которую фонд же издаст). 1500 рублей дал благотворительный виолончельный концерт, устроенный А. А. Давыдовой (супругой директора консерватории! – попробуй, музыкальная общественность, сэкономь на билетах, не явись). 1000 рублей пожертвовал (вероятно, А. А. ввела его в курс дела) хороший молодой человек, только что получивший огромное наследство, – С. П. фон Дервиз: очень любил камерную музыку.