– «всевозможные пакости» – о каких-то буренинских пасквилях, спровоцировавших судебные тяжбы. Не важно, прав он был или нет, – похоже, прав, но все равно – это было настоящее литературное самоубийство. Так и запишем: самоубийство. Литературное, да.)
Ту заметку Виктор Петрович, понятно, так не оставил: тогда же, летом тиснул в НВ фельетончик «Урок стихотворцу» – небрежно так дал вьюноше щелчка: недоучка, «неопытный стихотворец с очень сомнительным образованием». Даже молодой Мережковский и тот пишет получше, потому что пообразованнее.
«А г. Надсон для рифмы так и чешет, так и чешет в своих стихах, и выходит у него все банальщина да несообразный со здравым и художественным смыслом вздор».
Большего вьюноша и не заслуживал. Он вроде бы попытался огрызнуться (и попутно самым жалким образом подставился: дескать, не вам судить о моем таланте; меня сам Плещеев благословил), – но Виктор Петрович тратить на проходимца чернила и время больше не хотел: много чести. Кто он и кто – г-н Надсон. Где какая-то захолустная «Заря» (от силы, небось, полторы тысячи тираж) и где – столичное, всероссийское НВ, восемьдесят пять тысяч.
Но ненависть, конечно, никуда не делась. А ненавидеть Виктор Петрович любил. Был не просто и не только, как почти все литераторы, самолюбив и злопамятен: нет, он был зол истерически, сладострастно. См. эпиграмму Минаева – года через два – «Бежит по улице собака…», см. фельетон Дорошевича – лет через пятнадцать – «Старый палач». Сохранился и такой про Буренина мемуар: едет он на извозчике; завидит гимназическую фуражку – велит взять поближе к тротуару и ехать шагом; пристроится вровень с подростком – и протяжно так, весело так напевает: – Прыщавый! Прыщавый!
Только сорок семь. И такой вот гневный маразм. Разумеется, несчастен был человек. И ни в коем случае не забудем, что два года назад умер у него сын; двадцати лет; поэт Константин Ренин.
В конверте оказалась сложенная вдвое четвертушка бумажного листа. Киевский аноним где-то раздобыл и не поленился переписать (из чьего-нибудь, наверное, альбома) стихотворение Надсона (так его и озаглавил: «Стихотворение г-на Надсона»). Разумеется, нигде не напечатанное (только через пятнадцать лет Мария Валентиновна решится опубликовать его).
Я рос тебе чужим, отверженный народ,
И не тебе я пел в минуты вдохновенья.
Твоих преданий мир, твоей печали гнет
Мне чужд, как и твои ученья.
И если б ты, как встарь, был счастлив и силен,
И если б не был ты унижен целым светом —
Иным стремлением согрет и увлечен,
Я б не пришел к тебе с приветом.
Но в наши дни, когда под бременем скорбей
Ты гнешь чело свое и тщетно ждешь спасенья,
В те дни, когда одно название «еврей»
В устах толпы звучит как символ отверженья,
Когда твои враги, как стадо жадных псов,
На части рвут тебя, ругаясь над тобою, —
Дай скромно стать и мне в ряды твоих бойцов,
Народ, обиженный судьбою!
Виктор Петрович, конечно, и раньше подозревал. Но фамилия такая неопределенная, как бы скандинавская. Или шотландская – как Ватсон. А теперь ненависть, тлевшая в клетке мозга, вдруг дала язык пламени, ослепительно осветивший все: и скандалезную историю старой дуры, и за что проходимец напал – не на Виктора Петровича, нет! – а на «Новое время»! на орган здоровых сил! Который недаром же, значит, седьмой год подряд оглашает империю тревожным кличем: «Жид идет!»
Ничего, ничего; вот мы сейчас включим остроумие; в ближайшую пятницу читайте.
«В одной жидовской газетке не дальше как нынешним летом поэт Надсон расписывал о своем первом вступлении в литературный круг…»
Ругаю себя: в свое время я сплоховал, не разобрался толком – на второй или на третий день поступала в Ялту петербургская пресса. А сейчас нет под рукой источников, кроме «Мастера и Маргариты». Помните – Варенуха высчитывает Римскому: «До Севастополя по железной дороге около полутора тысяч километров. Да до Ялты еще накинь восемьдесят километров. Но по воздуху, конечно, меньше». При средней скорости от 40 до 50 км/ч – отправленный рано утром почтовый вагон, получается, прибывал к месту назначения во второй половине следующего дня. Но совершенно не факт, что железные щупальца капитализма в 1886-м уже дотянулись до Крыма. В любом случае, 9 ноября было воскресенье – почта и библиотека закрыты – только 10-го Надсон прочитал Марии Валентиновне вслух этот критический очерк.
Строго говоря, до критики на этот раз Буренин не снизошел, а, наоборот, воспарил в теорию творчества. Придав ей, будем справедливы, животворный импульс на сто двадцать семь, по крайней мере, лет вперед. Тысячи негодяев в России и в Европе (особенно в Германии) попользовались его идеей – которую следовало бы так и назвать: постулат Буренина, – но ни один не сказал ему спасибо, никто даже не упомянул. (Впрочем, на то они и негодяи.) Наконец-то мне представился случай восстановить его приоритет, я очень рад. Так вот, не кто-нибудь другой, а именно Виктор Петрович Буренин первый сформулировал это. Что литературный якобы талант человека с подозрительной фамилией – скорей всего, поддельный. См. «Новое время» от 7 ноября 1886 года.
«У евреев, – написал там Виктор Петрович, – вследствие космополитического склада их чувства, недостает его реальной поэтической сосредоточенности: оно расплывается в блестящую и цветастую по внешности, но тем не менее по существу холодную и фальшивую риторику. Отсутствие эстетического вкуса, понимания эстетической пропорциональности – это также один из еврейских характеристических недостатков…»
С такой умственной высоты Надсон был, разумеется, практически не виден. Неотличим от Минского и Фруга, между которыми и помещен. Других подозрительных фамилий Виктор Петрович с ходу не припомнил, потом уже добавил Бернета и Губера, которые, если по правде-то, были ну уж совсем ни при чем, – но такова, знаете ли, логика фельетона, попробуй ей не потрафить. Прибегнешь и к множественному числу: «гг. Надсоны и Фруги, судя по началу их деятельности в ряду второстепенных и третьестепенных стихотворцев, не пойдут далее Губеров и Бернетов…», как-нибудь так. Теперь вздохнуть презрительно и устало: увы, дескать, увы; посредственные поэтики, снискавшие известность в крохотных кружках, начинают поднимать свои головы, увенчанные дешевыми лаврами.
«И нет ничего удивительного, если вослед за “начинающим” г. Надсоном явится какой-нибудь “начинающий” г. Дудкинсон, который начнет рассказ(?)ывать читателям, как он (?) написал, будучи еще четырнадцатилетним гимназистом, ‹…› задушевный куплет «К ней», <и?> о том, как он принес этот чудесный куплет на прочтение известному и маститому Фалалею Грустилину…»
Прошу прощения за испорченную цитату: такого качества был микрофильм. (А газету мне в НРБ, сами понимаете, не выдали.) Но месседж, как говорится, прозрачен. И ни Надсона, ни Марию Валентиновну не потряс. (Она его, кстати, предупреждала: Сеня, не связывайтесь.) Чего другого было ожидать. Буренин – это Буренин, а «Новое время» – «Новое время». Стадо жадных псов. Главный идеолог – писатель Житель, сочинитель промежуточного решения: не давать никаких прав, но всячески поощрять эмиграцию – сообразительных выдавить, зазевавшихся на березки – выдворить; всех до одного.
Ну а правила приличий переменились. Чего было прежде нельзя, теперь стало можно, и наоборот. В январе Владимир Соловьев осмелился прочитать (в Санкт-Петербургском университете, не на рынке на Ситном) лекцию про то, что христианство и юдоедство – две вещи, дескать, несовместные. Не дочитал: ошикали его студенты (по-нашему сказать – освистали).
Разумеется, все было рассказано еще в Сиверской: «Знаете ли вы страшную тайну моей жизни? Я – еврей!» Разумеется, она спросила: «Ну и что?»
Которые, недоумевая искренне, говорят (в глаза и даже когда вас нет): ну и что? – с теми легко. А жизнь без них была бы, наверное, невозможна. Но и с теми, которые отвечают: – Ах, вот оно что! – тоже легко, по-своему. Человеку все понятно про вас, вам – про него, ну и ладушки.
А утомительно-неловко, когда вас принимаются утешать и защищать.
«Вы похожи на еврея так, как я на англичанина», – смеясь, говорил подпоручику Надсону капитан Щеглов, он же – литератор Леонтьев, впоследствии приятель Чехова. (Дело было в 1882 году, на даче в Павловске, летней ночью: выпили, пустились в задушевности, Щеглов обронил – к слову как-то пришлось, – не терплю всяких, знаете, жидовских комедий; тут Надсон, побледнев, как мертвец, и выпалил эту фразу – про страшную тайну своей жизни.) – «Да если б это было и так, то разве это умаляет талант? Мать ваша русская, воспитывались вы и выросли чисто русским человеком», и проч.
То же самое, слово в слово, втолковывала (1927 или 1928 год) М. И. Цветаева Д. П. Святополк-Мирскому и П. П. Сувчинскому – редакторам парижского журнальчика «Версты», двоим из троих (а третьим редактором числился С. Я. Эфрон, ее муж).
Журнальчик был так себе, эфемерный альманах, однако не без идеи, а идея называлась – евразийство. Идеологи любили при случае порадоваться за советскую Россию: у диктатуры пролетариата проклюнулась тяга к национальному делу, Сталин, топча оппозицию, очищает ВКП(б) от сами понимаете кого; это залог славного будущего.
В. Ф. Ходасевич в другом журнале – в «Современных записках» – возразил – вернее, предположил (глядя как в воду): а не надо ли понимать дело так, что просто-напросто мировая социалистическая революция плавно переходит в следующую фазу – в «славный еврейский погром»? И что мыслителям «Верст» эта перспектива не представляется такой уж неприемлемой.
Естественно, мыслители «Верст» оскорбились – и сочинили было Ходасевичу отповедь. Про «ничем не обоснованное желание ‹…› усмотреть ‹…› погромный антисемитизм». Дескать – какой вздор. Какой антисемитизм, когда среди ближайших сотрудников в редакции «Верст» есть евреи. (Что интересно: у мыслителей этого склада такое сообщение сходит за аргумент.)