Но она-то понимала, что случилось на самом деле. Что на самом деле сделал с Надсоном Буренин. Каким способом убил.
Между прочим, граждане криминалисты: перед вами чуть ли не единственный реальный пример идеального убийства. Убийства по касательной, гениально (извините за нечаянные рифмы, да еще такие банальные), да, гениально рассчитанным рикошетом.
Дело в том, что Надсон все еще любил (все еще думал, что все еще любит) эту Наташу, о которой в его книге половина всех стихотворений (и посвящение на титульном листе – ей: Н. М. Д. – Наталии Михайловне Дешевовой). Сестра одноклассника, умерла семнадцати лет, и Надсону было тогда семнадцать.
Это про нее:
Мне больше некого любить,
Мне больше некому молиться!
Это про нее:
Приникнуть пламенем последнего лобзанья
К ее безжизненной и мраморной руке…
И вообще, если хотите знать, Ты в поля отошла без возврата и проч. – музыкальная тема Надсона.
И это был его постоянный сюжет. Он говорил с Наташей. Как если бы она его слышала. Ему необходимо было верить, что она его слышит. Что бытие и любовь длительней, чем жизнь. Но в последнее время, сам себя совестясь и попрекая, мечтал о чем-то или ком-то другом, о каком-то счастье.
А у Буренина была интуиция. Мыслитель он был никакой (недаром же антисемит, юдофоб: у них, мне кажется, мозг местами вскипает и превращается в губчатую пену, как при коровьем бешенстве; и это укрепляет презумпцию невиновности), – но слабые места жертвы чуял безошибочно; малейшая потертость шкурки сама просилась под ядовитый зуб.
Он нашел, где тонко, – и разорвал. Он сделал так, что Надсону сделался отвратителен собственный голос. Виктор Петрович вставил в этот фельетон чрезвычайно грубую, чрезвычайно уродливую, чрезвычайно эффективную пародию:
…Не я скриплю пером моим,
Но ты, хотя в могиле спишь,
Водя рукой моей, скрипишь
И водишь по бумаге им.
И каждый ложный скрип пера
В могиле мучил бы тебя…
И проч.
Он не хотел убивать – хотел попасть. А если даже и убить – то не глупого же мальчишку, а только его ложный якобы талант.
Наутро 24-го Надсон не смог подняться с постели: отнялась левая половина тела. (Врач сказал: нервный паралич; ошибался, – но это уже не важно.) Надсон бредил и в бреду страшно кричал на Буренина. Очнувшись, требовал, чтобы М. В. сию же минуту отправилась в Петербург – рассказать все Плещееву, Михайловскому, Салтыкову: «Если вы не хотите, чтобы я умер опозоренный, медлить нельзя».
Она пробыла в Петербурге один только день. Успела встретиться только с Михайловским и, главное, с Сувориным. В конце концов, «Новое время» принадлежало ему. А он был человек не без сердца. И они были знакомы так давно. Но что он мог ей обещать, даже если все понял? Только – что попросит Виктора Петровича оставить Надсона в покое. Даже вероятно, что и попросил. И сделал это – если сделал – напрасно.
М. В. вернулась в Ялту. Взглянем напоследок, как они с Надсоном молча курят, кутаясь в пледы, – он в кресле, она на соломенном стуле. Очень холодно. Море, наверное, скучно шумит.
Третий фельетон грянул после Нового года, 16 января. К сожалению, я вынужден выписать из него чуть не половину. Ничего ярче – надо отдать должное – Буренин не писал ни прежде, ни после. Ничего подлей не бывало ни в русской, ни в какой другой критике. Хотя этот «критический очерк» был, собственно, не про Надсона. Он даже и не назван; опять пригодилось множественное число:
«Молодые певцы, из которых, впрочем, иные благополучно перешли уже за тот возраст, в котором Пушкин создал “Бориса Годунова”, а Лермонтов “Мцыри” и “Героя нашего времени”, разливаются теперь не в шутку, а с какой-то поистине идиотской серьезностью, словно совершают священное и важное дело, в школьнических жалобах и завываниях, а настоящие школьники, с неменьшей идиотской серьезностью, вникают в эти рифмованные завывания, им сочувствуют и аплодируют. Как не воскликнуть, созерцая такую прелестную картину, что мы дожили до настоящих счастливых времен для поэзии!»
Это все уже было. А вот чего еще не было и даже не бывало:
«Что касается до поклонниц теперешних поэтов, то я даже боюсь говорить о них: это особы самого законченного психопатического типа, и, встретив свою приблизительную характеристику, они могут дойти до опасного бешенства. По большей части такие поклонницы принадлежат к категории дам, которым стукнуло за сорок и которых Бог не наделил женским благообразием, но зато щедро наградил запоздалой пламенностью чувств…»
Это, значит, про Марию Валентиновну: безобразная похотливая старуха.
Теперь про нее же – дура тщеславная:
«В мечтах обладательниц запоздалой пламенности чувств рисуются будущие биографии российских Байронов, биографии, в которых их имена будут фигурировать рядом с именами “питомцев муз и вдохновенья”. Оне, эти сорокалетние поклонницы юных гениев, заранее уже читают такие страницы в упомянутых будущих биографиях».
Теперь все то же самое на бис – но в ритме фарса: вот и пародия на такую будущую биографию – понятно чью.
«Весна 188… года для молодого поэта осветилась ярким заревом пламенной любви: в кухмистерской у Калинкина моста поэт встретился с Василисой Пуговкиной. Любовь между двумя гениальными натурами вспыхнула разом и объяла их существо скоропостижно. Василиса в то время находилась в полной зрелости своих нравственных и физических совершенств. Ей было сорок три года. Она была необыкновенно хороша, несмотря на некоторые важные недостатки, например, медно-красный цвет угреватого лица, грушевидный нос, черные зубы и слюну, постоянно закипавшую при разговоре в углах губ, так что во время оживленной беседы Василиса как будто непрерывно плевалась. Ее зрелая душа кипела пожирающим огнем и широко открывалась…»
Честно говоря, я не понимаю. За одну такую вот фразу надо бить очень прочной палкой сколько хватит сил. У Марии Валентиновны было двое братьев; был Эрнест Карлович. Как это вышло, что Буренин дожил до 1926 года? (Пенсионером республиканского, кстати, значения; на спецпайке; полагаю, что и органы приплачивали – как внештатному литконсультанту.)
«…Поэт, страдавший катаром желудка, привязался к Василисе страстно. Они провели вдвоем чудное лето на берегах Карповки. В это лето, под влиянием нежных попечений любимой женщины, поэт возродился телом и духом: катар желудка ослабел, и песни изумительной красоты по форме и изумительной глубины по содержанию изливались из его души в изобилии. В это лето были созданы чудные перлы гражданской лирики: “Скрипы сердца”, “Визги молодой души”, “Чесотка мысли”, “Лишаи фантазии”; кроме того, необычайно поэтический эпос “Дохлая мышь” и исполненный нежности и страсти романс, представляющий высочайшую вершину, на которую когда-либо воспаряло чувство: “Василиса, Василиса, ты свяжи набрюшник мне”, и т. д.».
Вот и все. Буренин утомился. Уже не смешно. Давится злобой, повторяется. Синтаксис ни к черту. Опять про поклонниц во множественном числе:
«Они всюду пропагандируют эти стишки, забегают к редакторам, критикам и рецензентам и уговаривают последних отзываться о стишках как можно благосклоннее, предупреждая при этом, что у автора стишков злейший геморрой, который может усилиться от строгих отзывов. К критикам, которые не обнаруживают особой благосклонности относительно протеже российских Терез Гвичиолли, последние преисполняются неистовой ненавистью, считают и объявляют их хуже всяких извергов, угрожают им “скандалами”, отлучением от “либеральной интеллигенции” и – самой ужасной карой, какую только они могут придумать, – неподаванием критикам своей честной и всегда потной от запоздалой сантиментальности руки…».
Все тот же вопрос – о сроках доставки. Но думаю, что этого номера «Нового времени» – даже если 18 января вечером он в Ялте материализовался, – Надсон не видел: Мария Валентиновна не могла это допустить.
Через несколько часов наступила агония. То невообразимое, о чем говорят: воспаление мозговых оболочек. Или: он умер у нее на руках. Или: она закрыла ему глаза. Утром 19 января. Придавила веки медными монетами. Подвязала челюсть шарфом.
Вы думаете: конец.
А Марии Валентиновне только-только исполнилось 38. Она разговаривала с Надсоном еще 46 лет почти каждый день. Иногда он отвечал. По крайней мере, один сеанс обратной связи зафиксирован документально.
Зимой 1905-го, заглянув по какому-то делу в Драмсоюз (бывшее Общество драматических писателей), М. В. встретила там мужа Маши Давыдовой (приемная дочь той самой А. А., – помните благотворительный виолончельный концерт?) – писателя Куприна. Приятный был человек, а когда хотел – приятный неотразимо. С веселым таким, горячим коньячным выхлопом. Да еще кстати вдруг припомнил другой концерт.
– Там я впервые вас увидал. Киев, 86-й год, молодежь внесла С. Я. на эстраду на руках, буквально. Ему просто поклонялись. А слушали как!
В общем, за какой-то час – пока вместе дожидались кассира – возникла взаимная симпатия. Каждый из нас достаточно беллетрист, чтобы придумать, отчего и каким образом повернулся разговор. Сама ли М. В. обмолвилась, что верит в общение с умершими, – или А. И. тут вдруг вспомнил (а знал – от жены), что есть у милой старушки такой пунктик. Также не ясно мне поведение других драматических писателей, находившихся в комнате, – Алексея Свирского, Акима Волынского, Изабеллы Гриневской: купились на розыгрыш или сознательно участвовали? Будем считать, что купились, – а то выходит немного подло.
Что касается Куприна – им владели вдохновение, юмор и коньяк. Он рассказал свой секрет: недавно и нечаянно он осознал, что у него в голове помещается аппарат наподобие телефонного; и по крайней мере раз в месяц, ближе к полнолунию, голова начинает гудеть и сквозь гул прорываются чьи-то голоса. (Вот и сейчас, кстати, почти такой момент.) Поначалу Александр Иванович был очень встревожен; вообразил, что сходит с ума. Пока один тибетский врач не объяснил ему: вы просто-напросто медиум, причем очень чувствительный, не пренебрегайте этим. С тех пор Александр Иванович изредка, время от времени, только для своих, устраивает спиритические вечера. Критик Волынский откуда-то знал, что полнолуние – завтра. Прозаик Свирский предложил свою квартиру – на Коломенской, дом 42, места много, завтра – очень удобно, заодно и поужинаем. Переводчица Гриневская: Мария Валентиновна, миленькая, поедемте вместе, а?