В общем, она надиктовала ему 256 страниц. И собственноручных вставок набралась 21 страница. Как вышла замуж без любви, а потом был («для сравнения») один грек – «художник, урод и отвратительное существо»; потом один авиатор пытался из-за нее покончить с собой, однако выздоровел и много лет докучал своей любовью (а скучный муж – истерической ревностью); потом она сама влюбилась («лицо не установлено», сообщает комментатор), потом опять в нее («один 16-летний милый лентяй»); вскоре после этого Бориса появился Анатолий («это были чудесные часы полной откровенности, нежнейшей дружбы и взаимного понимания»), но тут опять возник Борис, потом Саша, потом еще один Саша; потом некто Лев Ржевский увез ее в Мурманск, там и расписались, но неожиданно она «почувствовала себя совершенно не на месте в этом доме с этим человеком» и вернулась в Ленинград, и т. д.
Зачем я это пересказываю? Зачем я это читал? Зачем это напечатано («Возможна ли женщине мертвой хвала?..» Воспоминания и стихи Ольги Ваксель. – М.: РГГУ, 2012)? Кому какое дело, с кем развлекалась бедная красавица между 1921 годом и 1931-м?
Правильно поступала, между прочим. Очень разумно проводила время. (Другое дело, что все эти люди совершенно не умели вести себя после, тем более – уходить, и расклевывали ее, как воробьи – червяка). Впереди был 34-й, а за ним 37-й, а ее прадед сочинил ноты государственного гимна «Боже, царя храни!», а дед стоял на эшафоте рядом с Достоевским. И Гумилев приходился ей каким-то там кузеном, хоть и седьмая вода на киселе. Ничего хорошего после 34-го случиться с ней не могло, – ну и все, закроем чужую тетрадь. Насвистывая стихотворение поэта Пушкина «Иной имел мою Аглаю…».
Но видите ли что: у поэта Мандельштама есть стихи про эту Ольгу Ваксель. Очень такие неравнодушные. «Жизнь упала, как зарница…»
А в этой ее тетради есть страничка про встречу в 1925 году «с одним поэтом и переводчиком». Как он ей не нравился. И как она, конечно, приходила к нему в «Асторию» и в «Англетер», но, конечно, исключительно для того, чтобы лишний раз объяснить ему, что ей это совсем не нужно. И записать стихи. «Я очень уважала его как поэта, но как человек он был довольно слаб и лжив. Вернее, он был поэтом в жизни, но большим неудачником».
Теперь вы видите: эти воспоминания имеют огромную научную ценность. И, стало быть, должны принадлежать народу.
Последние тридцать пять, что ли, страниц написаны без участия муравья. Про огромное к нему чувство. Первое такое сильное за всю жизнь.
28 сентября 1932 года он увез ее в свою Норвегию. 26 октября он отлучился из дома – скажем, в аптеку, – а она выдвинула из ночного столика ящик, достала револьвер, застрелилась.
Поэт Мандельштам, когда узнал, что она умерла, сочинил стихотворение, в котором были такие слова:
…Но мельниц колеса зимуют в снегу,
И стынет рожок почтальона.
Будем считать, это и есть самое лучшее из всего, что могло случиться.
Антигона
Книжка называется: «И. А. Бунин в Прибалтике. Литературное турне 1938 года». Автор – А. В. Бакунцев.
Жарко сейчас в Петербурге. Художественную прозу читать невозможно: расплывается перед глазами; слова стекают с букв.
А тут факты – холодные, кислые, мелкие.
21 апреля 1938 года классик прибыл из Парижа в столицу тогдашней Литвы – Каунас.
12 мая, уже из эстонской столицы, убыл восвояси.
Между этими числами побывал еще в Риге, Даугавпилсе и Тарту.
Выступил перед публикой в общей сложности семь раз: читал свои (опубликованные) воспоминания о Льве Толстом, Шаляпине и о других, кого пережил, а также рассказы про любовь.
Это называлось – лекции. После лекций непременно бывали банкеты. Выслушивал здравицы, благодарил. Раздавал интервью. («…Проявлял живой интерес к литовской культуре и признавался, что никогда не читал литовских авторов…»)
Представители общественности всю дорогу здороваясь и прощаясь и после каждого тоста норовили троекратно, по-русски, облобызать. Пройтись скользкой щетиной своих бород по беззащитному лицу. Это раздражало; наконец в Таллине, когда очередной бывший соотечественник поплыл навстречу с хлебом-солью и нацелился щекой…
– Сбрить! – оскалился классик. – Украшение вот это ваше – сбрить!
Скука смертная, погода скверная, и заплатили, по-видимому, гораздо меньше, чем он ожидал. По гонорарной ведомости Литовского государственного театра А. В. Бакунцев установил: за первую лекцию – всего 200 литов, то есть около тысячи франков; ну и, стало быть, на круг хорошо если тысяч десять, и то не факт. Это нобелевскому-то лауреату. Стоило тащиться через пол-Европы. Если бы хоть двадцать тысяч – куда ни шло. На несколько месяцев тишины. Премия, как известно, давно профершпилена, я сейчас не помню – каким способом (вы-то, конечно, помните), но восхищаюсь.
Изволь теперь на старости лет ублажать провинциальную публику модуляциями голоса. Безрассудный, несчастный, простуженный.
Обычное его средство примирения с действительностью – разговориться о пустяках с новой миловидной знакомой – на этот раз не помогло. Подвернувшиеся миловидные – все три – полагали, что уж кто-кто, но великий-то писатель должен понимать, какие они глубокие личности. Их совершенно не устраивал разговор о пустяках.
Одна разгневалась; подруге написала: «Увидев меня, он начал немного пускать слюни, но я очень скоро смылась. Отвратительный грязный старикашка! Вот еще одним разочарованием больше…»
Другая тоже осталась недовольна и даже пеняла впоследствии (тоже в письме) самому Бунину: зря он, дескать, разговаривал с ней так: «то и дело прячась за тон легкой беседы с недурно выглядящей женщиной за тридцать лет, у которой непременно должна случиться вскоре какая-нибудь сердечная катастрофа…».
А третья была графоманка. Пустякам она (самая молодая из всех) внимала, конечно, и кое-какие приберегла для мемуаров («Вы чувствительная. Когда полюбите – будете мучиться. Я тоже был такой. И много мучился…»). Но неуклонно стремилась к поставленной цели: заставить классика выслушать как можно больше ее стихотворений. Опомнилась только у вагона. Сообразила, что больше никогда. «Хотелось сказать, что очень его люблю, а сказала только: “Иван Алексеевич”. Он наклонился и крепко, бережно поцеловал меня в щеку».
Ну и еще кое-что случилось. Накануне, в последний вечер, в концертном зале «Эстония». Подошла, улыбаясь, округлая старушка: «Узнаёте меня?» Оказалась его первой любовью и вообще первой женщиной. Орловская губерния, шестнадцать лет, он в третьем классе гимназии; она – гувернантка в помещичьем доме. По-видимому, между второй и третьей Мойрой стоит вязальная машина. К счастью, его торопили: прощальный банкет в «Золотом льве», цвет интеллигенции, неудобно заставлять ждать.
Все эти замечательные события рассказаны уже в нескольких других книжках. Однако ж, по мнению А. В. Бакунцева, там не обошлось без ошибок, а кое-кто кое-что и приврал. Главное же – ни один из его предшественников не озаботился созданием «научного аппарата, столь необходимого в подобных изданиях».
А он сверил воспоминания и письма персонажей этого сюжета с сообщениями прессы и разными официальными документами. Каждый сообщенный факт подтвердил (иногда и отменил) цитатой, про каждую цитату написал, откуда она. Изготовил и приложил именной указатель. Хорошая, одним словом, работа.
Вот если бы еще без политики. «Здешние русские не могли разделять радости коренных народов этого края, якобы “угнетаемых царизмом”». Да, вероятно, не могли. Но какой смысл в этом язвительном «якобы», если через две строки – мечтательный вздох: «Когда Прибалтика еще была частью Российской империи, местные русские наравне с немцами считались господствующей нацией»? Фраза уничтожает фразу. Ну да ничего.
Летом 1940-го независимые государства Прибалтики перестали существовать. Как и публика тех концертов и тех банкетов. Кого увезли в лагеря, кого убили на месте. Графоманка уцелела. Гувернантка, сказано в книге, «бесследно исчезла». Осенью 40-го Бунин написал «Антигону».
Во тьме любви
Это просто письмо. Написанное 13 февраля 1946 года из города Свердловска на тот свет. Но женщина, которая писала его, не знала адреса. В тот день ей самой очень уж сильно захотелось умереть, а единственный человек, который стоил того, чтобы ему сказать почему, – находился, как ей официально сообщили, в заключении, на десять лет лишенный права переписки. Срок его должен был окончиться через два с половиной года. Столько ждать, ей казалось, она уже не могла.
«Юрочка мой, пишу Вам, потому что думаю, что долго не проживу. Я люблю Вас, верила в Вас и ждала Вас – много лет. Теперь силы мои иссякли. Я больше не жду нашей встречи. Больше всего хочу я узнать, что Вы живы, – и умереть. Будьте счастливы. Постарайтесь добиться славы. Вспоминайте меня. Не браните. Я сделала все, что могла…
Л. Д. Блок сказала мне как-то: “Я восхищаюсь Вашей энергией, Олечка! Я не ожидала ее от Вас. Я думала, что Вы только Сильфида…”»
Да, на конкурсе «Мисс Чудное Мгновенье» она, без сомнения, победила бы и петербургскую Прекрасную Даму, и псковского Гения чистой красоты, не говоря уже о московской Маргарите.
Такие поэты писали о ней! Такие стихи! Гумилев назвал валькирией. Мандельштам – Психеей. Такие художники ее рисовали! (Маврина подписала под ее портретом: «Богиня Ольга»: портрет, конечно, пропал.) Однажды Мейерхольд, столкнувшись с нею в дверях театра, выпалил вдруг: «Арбенина, я вас люблю!»
А на фотографиях – ничего особенного. Никакой такой неземной красоты, роковой прелести. Лицо как лицо – хорошее, впрочем. И светится тихим весельем. В двадцатые годы, в начале тридцатых.
«Почти все наши друзья умерли, Юрочка. Ваша мама умерла весной 38-го года…
…Я думала о Вас все время. Я боялась и запретила воображать себе реальную жизнь, реальную встречу. Но я молилась о Вас, вспоминала Ваше гадание – и свой и Ваш гороскоп – меня утешали друзья, верившие в Вас и Вашу внутреннюю силу, – и готовилась к встрече, не думая о ней. Мама продала пианино и купила для Вас отрез Вашего любимого коричневого оттенка. Я перештопала все Ваши носки и накупила новых: целый чемодан…