А князь Антиох Дмитриевич Кантемир сочинил первую свою Сатиру в 1729 году, а первая русская книга (первая книга на русском языке!) вышла из печати (!) в 1740-м, а до того ходила в самиздате ровно десять лет. И это были переведенные Кантемиром «Разговоры о множестве миров» Фонтенеля.
Но ведь «Езда в остров Любви», роман Тальмана, вышла в Петербурге еще осенью 1730-го!
И вообще: историю возникновения русской словесности следует рассказывать как сказку.
Например, так. Их было трое. Один был принц (сын низложенного правителя иностранного бывшего государства), другой – попович, а третий – кулацкий (по-нынешнему уважительно говоря) сын. Но тогда это звучало не столь почтенно, и ради образования справку о социальном происхождении пришлось подделать. (Как все равно еврею или дворянину двумя столетиями позже.)
Истовые верноподданные русского царя, все трое, тем не менее, выучив европейские языки, возлюбили цивилизацию.
И, воспользовавшись слабиной постпетровского ОВИРа, уехали в Европу. Попович – первый (1726) свалил в Голландию, оттуда в Париж, за свой счет и едва ли не на своих двоих; принц (1732) – за госсчет и с дипломатическим паспортом в Лондон, потом в Париж; перекрасившийся государственный крестьянин (сын рыбника, косящий под дворянского) – в Германию (1736), в командировку от Академии наук (уже была, представьте!).
Вот эти-то трое, не зная друг о друге, изобрели, сообразили, сварганили прямо на священном булыжнике Европы русскую словесность. К 1739 году в ней уже были, как видим, любовный роман, и философский, и политический (Кантемир умудрился перевести еще и «Персидские письма» Монтескье). Это не говоря о популярных любовных песенках Кантемира (на манер, я думаю, Висбора или Окуджавы) и о резких, но, разумеется, искренне лояльных сатирах на всевозможных глупцов.
Ну и шинельная ода, конечно. Как без нее в агрессивной автократии. Гранты нужны (в частности, Ломоносову – на реактивы и приборы и на возвращение с ними домой для научной карьеры). А Тредиаковскому и вовсе нечем было жить. Счастье, что он все-таки стал российским академиком (причем первым из россиян, а Ломоносов – вторым. И стали они жить да поживать при этой Академии, писать стихи и друг на дружку доносы. Ломоносов еще и Университет основал).
Но Ходасевич-то, а! Как ударил лицом в грязь с этой «Одой на взятие Хотина»! Забыл про Кантемира. Да и про Тредиаковского.
А может, и не забыл. Два года назад один ленинградский профессор книгу издал: «Русская литература для всех». Три тома. Кантемир упомянут однажды, мельком. Потому, я думаю, что не русский был князь Антиох. Понаехали тут. И профессор получил, конечно, грант. И, по-моему, какую-то премию.
Но Ходасевич-то, Ходасевич! Далась ему эта ода. (О гранте не могло быть и речи.) Ну да, произошла крупная кровопролитная стычка между турецкими войсками и русскими. Русские победили: взяли крепость и разрушили. Правда, в следующем году руины вернули. До штурма в Хотине кое-где были приличные мостовые. Теперь – говорится на сайте администрации этого райцентра Черновицкой области Украины – некоторые дороги асфальтированы. Крепости присвоен статус: Седьмое чудо Украины.
Как в XVII веке и как до него, основной бизнес города (предполагаю, а реальных цифр никто не знает) – импорт славянских девственниц. За контроль над этим бизнесом и шла (полагаю, идет и сейчас) война. Запорожские казаки и крымские татары воровали их, местные евреи (и вряд ли без греков обошлось) устанавливали цены (повышавшиеся за каждым речным поворотом вниз по течению). Чухонки шли одноразовым вторым сортом – в основном для дальнейшего использования по хозяйству. Славянкам велено было говорить, будто их везут (на барках) из Польши: полячки ценились дороже: считались самыми красивыми, а эстетическое чувство в карман не спрячешь! Младые полячки эти, мнимые и нет, все Средневековье напролет работали Аринами Родионовнами в бесчисленных замках и сералях.
Ну вот. Представлять этот эпизод как победу православия и «прекрасной Анны» над мировым мусульманством – глупо, и больше ничего. Но Ломоносов в международную обстановку не вникал, сидючи над опытами (за обедом – над газетами) в Марбурге. А грант был нужен, да и новизна и сложность задачи, поставленной самому себе, воодушевляли. Поэтому он пошел по пути советского и теперешнего ТВ.
Не медь ли в чреве Этны ржет
И, с серою кипя, клокочет?
Не ад ли тяжки узы рвет
И челюсти разинуть хочет?
То род отверженной рабы
(потомки Агари, мусульмане то есть. – С. Л.),
В горах огнем наполнив рвы,
Металл и пламень в дол бросает,
Где в труд избранный наш народ
(в смысле ни в коем случае не как в Библии, а именно мы: смелая богословская находка, хоть сейчас на Russia Today. – С. Л.)
Среди врагов, среди болот
Чрез быстрый ток на огнь дерзает. ‹…›
Пускай земля как понт трясет,
Пускай везде громады стонут,
Премрачный дым покроет свет,
В крови Молдавски горы тонут;
Но вам не может то вредить,
О россы, вас сам рок покрыть
Желает для счастливой Анны.
Уже ваш к ней усердный жар
Быстро проходит сквозь татар,
И путь отворен вам пространный. ‹…›
Герою молвил тут Герой:
«Не тщетно я с тобой трудился,
Не тщетен подвиг мой и твой,
Чтоб россов целый свет страшился.
Чрез нас предел наш стал широк
На север, запад и восток.
На юге Анна торжествует,
Покрыв своих победой сей».
Свилася мгла, Герои в ней;
Не зрит их око, слух не чует.
Крутит река татарску кровь,
Что протекала между ними;
Не смея в бой пуститься вновь,
Местами враг бежит пустыми,
Забыв и меч, и стан, и стыд,
И представляет страшный вид
В крови другов своих лежащих.
Уже, тряхнувшись, легкий лист
Страшит его, как ярый свист
Быстро сквозь воздух ядр летящих.
Шумит с ручьями бор и дол:
Победа, росская победа!
Но враг, что от меча ушел,
Боится собственного следа.
Тогда увидев бег своих,
Луна стыдилась сраму их
И в мрак лице, зардевшись, скрыла.
Летает слава в тьме ночной,
Звучит во всех землях трубой,
Коль росская ужасна сила. ‹…›
Целуйте ногу ту в слезах
(нога в слезах! Симпатичный образ. – С. Л.),
Что вас, агаряне, попрала,
Целуйте руку, что вам страх
Мечем кровавым показала.
Великой Анны грозной взор
Отраду дать просящим скор;
По страшной туче воссияет,
К себе повинность вашу зря,
К своим любовию горя,
Вам казнь и милость обещает.
Ну и т. д. Стих действительно довольно гладок, и это действительно важное достижение. (Ломоносов полюбил это дело. Это хобби. В минуту отдыха сочинить размышление о Божием величестве или про женские органы какую-нибудь похабель.)
А у Кантемира спотыклив. Как бы не по рельсам, а по шпалам. Но у Тредиаковского-то – как раз по рельсам. (Интересный, кстати, случай: человек за всю жизнь написал две отличные строчки – самые-самые свои первые:
Начну на флейте стихи печальны,
Зря на Россию сквозь страны дальни…
И много-много довольно плохих. Какие бывают дебюты.)
Настаиваю: русская словесность к 1739 году уже десять лет как существовала, господин товарищ Ходасевич. Я хоть и имени Аль Капоне окончил Университет (в смысле – имени Жданова: это Сережа Довлатов, кажется, так пошутил), но все-таки хрестоматию расстрелянного Гуковского читывал. (Отец мой был его учеником.) Правда, тот, «ленинградский», нынешний профессор тоже наверняка читал, но для него это, видимо, вопрос не эрудиции.
А потом ей, словесности, страшно повезло. Посчастливилось. Явились великие люди (Новиков, Радищев) и писатели с очень хорошим слогом (Карамзин, Дмитриев). Поэты с проблесками гениальности (Державин, Крылов, Батюшков). И, наконец, настоящий, природный, первоклассный гений, какого давно уже, говорят, не было в литературах поопытней. А за ним – толпа подражателей, целая школа.
Этого мало – как усмешка демона из грозового облака, показался Гоголь.
Все всё это знают, в школе проходят: всю историю (у словесности была уже история!) собрал в уме и изложил Николай Полевой, а Белинский присвоил (ну – усвоил) концепцию и изложил темпераментно, с пеной у рта. Потом советская филология упростила как могла. С изъятиями: я лично участвовал, хоть и пассивно, в воскрешении аполитичного Батюшкова; будучи перво- или второкурсником, присутствовал на спиритическом сеансе (шутка: на открытом заседании кафедры), когда профессор Макогоненко (опять же ученик Гуковского) говорил о нем доклад. Сравнивал с Парни, читал стихи. Многие преподаватели, бьюсь об заклад, слышали их, как и я, впервые. Георгий Пантелеймонович был впечатляющий чтец. И я на всю жизнь запомнил как бы надпись на могиле древнего моряка:
С отвагою в душе и с пламенем в крови
Я плыл. Но с бурей вдруг предстала смерть ужасна.
О юный плаватель, сколь жизнь твоя прекрасна!
Вверяйся челноку! Плыви!
Короче, за какое-нибудь столетие стало в нашей пещере посветлей. Да, она была огромна, и в лучах света клубилась доисторическая пыль, но ведь у этого прошлого было будущее! Эта словесность даже дошла до поразительного правила этики:
Голубка, под кустом прижавшись, говорила:
Ах, ястреб пролетел! какая злость и сила!
Но, право, я должна судьбу благодарить,
Что ястребом она меня не сотворила!