Химеры — страница 54 из 60

Не лучше ль жертвою, а не злодеем быть?

(Василий Пушкин. 1806 год. Тут, правда, и опыт двоемыслия. Читатели понимали, что лучше – в смысле красивей – быть жертвой, но очень твердо знали, что гораздо, гораздо лучше – в смысле выгодней – быть именно хищником.)

Полагаю, впрочем, что под ястребом надо понимать мадам Пушкину, урожденную Вышеславцеву, с которой В. Л. только что развелся. А что касается читателей, вся эта словесность обращена была к одному-единственному – ну и к членам его семьи. По-русски читали Александр I (докладные записки, а также сочинения господина Карамзина) и Николай I, его приохотил к этой ненавистной забаве Пушкин, племянник предыдущего.

В 1806-м Николаю было десять лет. Мог бы про хищника и жертву и запомнить. Но не тут-то было. Его слишком часто секли.


Салтыков подозревал, что петербургская словесность кончается прямо при нем (ста лет, и то не получалось, от роду). Угадывал роковые признаки.

И знал, что говорил.

Словесность ведь как слон (хотя Фурье считает в нашем животном царстве почему-то жирафа иероглифом Истины: такой же беззащитный и бесполезный, видимо): отдельные, даже самые крупные, враги снаружи ей не страшны. Слон погибает, я читал, главным образом по внутренним своим причинам: истираются и выпадают зубы и нечем становится перемалывать необходимые три центнера листвы, ботвы. Ну или по причинам политическим-экономическим: зубы еще целы, зато по джунглям прошелся топор дровосека, листвы этой, ботвы ищи-свищи, на полста км вокруг – свежие пни, вырой хоботом себе между ними яму, укройся ухом.

Словесность же, как этих коренных зубов (не бивней разве?), перед смертью лишается необходимых слов.

– Были, знаете, слова, – говаривал разным литературным людям Салтыков накануне своей. – Ну, совесть, отечество, человечество… другие там еще… А теперь потрудитесь-ка их поискать!

Что Правду съест свинья – сам же и предсказал, причем давно. Но в той его сказке Правда была еще не просто существительное, а существо (даже скорее сущность), означалась с прописной и отличалась от неправды… Как от свиньи, вот так и отличалась: не перепутаешь.

Потому что скажем прямо, не тратя времени, которого нет, на доказательства, – и злитесь сколько угодно: Истинной Правдой русской словесности (и, конечно, Салтыкова) был утопический и христианский (ну, не очень-то христианский: конструктор Вселенной – безусловно, Бог, а вот про его Сына – промолчим) социализм, ближе всего к французскому, попросту – к фурьеризму. Правдой-Истиной фурьеризма она и была жива. Не знаю, как в других европейских, а для русской это было точно так. Так уж получилось, хотите – верьте, хотите – нет. Может быть, потому, что там и была действительная Истина. (Что Шарль Фурье был настоящий Гений Человечества – вот они, слова-то, не так ли, М. Е.? – это не подлежит сомнению.)


А вообще – конечно, Салтыков ошибался; уж это известно, что краткосрочные прогнозы ни разу не сбылись в назначенное время. После Салтыкова был Чехов. И Бунин. И даже совсем потом – десятки замечательных артефактов (текстов).

Он поторопился, вышел недолет. Конец русской словесности настал только при нас. (По-моему – в этом июне.)

Но в точности как по писаному (им). Из живой речи выпали некоторые лексемы. Теперь справедливость, например, или милосердие, или свобода употребляются не иначе как в кавычках. И «счастье» осталось лишь на поздравительном глянце. Последним потеряло смысл, прямо на наших глазах, – слово «правда».

Мышка бежала, хвостиком махнула, словцо упало и разбилось, смысл вытек, осколки золоченой скорлупы растерлись в пыль. Взметаемую ветром.

Там, в овраге, во прахе, словесность и лежит. Интонация правды утрачена. Предложения опустели. Другая завелась игра.

А в той бывали минуты волшебные. Будущее русской литературы – ее прошлое: не нами сказано, и тоже довольно давно, и так и есть.

4

Чувствую по известным (мне) признакам: надо торопиться, надо как можно скорей и ближе к делу, не отвлекаясь. Но не филологию же пишу. И хочется в сторону, в сторону, жертвуя и концепцией, и композицией – чему? Не знаю сам.

Случайности, наверное, именно ей. Вот, например, все время выныривает из разговоров вокруг медицинское словцо MRI – в кириллической транскрипции ЭМ-ЭР-РАЙ (это то, что как раз вчера делали с моей головой).

А вот проходят (спинами к публике), расстегивая полутораэтажную золоченую застежку на вертикальной занавеси, строчка, а за ней другая из русской литературы, – и, оказывается, они имеют отношение к моему этому тексту!

Идут славянофилы и нигилисты;

У тех и у других ногти не чисты:

Ибо если они не сходятся в теории вероятности,

То сходятся в неопрятности,

И поэтому нет ничего слюнявее и плюгавее

Русского безбожия и православия.

(Вот ради этого ругательства Козьма Прутков – вообще-то, наверное, А. К. Толстой – эти строчки оставил; а все-таки строфу начал сначала – и сильней. Это, между прочим, пародия на церемониал погребения Николая I; подведение культурных итогов эпохи, так сказать.)

На краю разверстой могилы

Имеют спорить нигилисты и славянофилы.

Первые утверждают, что кто умрет,

Тот весь обращается в кислород.

К сожалению, с моей точки слепоты это не так. Не весь. Кислород и другие летучие уходят, но тяжелая жидкость капсулируется, что ли. Ее рано или поздно добывают (если удается добраться) и извлекают разнообразную выгоду; в ней много энергии – согреваться и продавать. Это нефть и наши так называемые души, в смысле – ценности, в смысле – тексты. (Надо признать: Виктор Пелевин первый про это – почти что про это самое – написал.)

Вторые – что он входит в небесные угодия

И делается братчиком Кирилла-Мефодия.

И что верные вести оттудова

Получила сама графиня Блудова.

Для решения этого спора

Стороны приглашают аудитора.

Аудитор говорит: «Рай-диди-рай!

Покойник отправился прямо в рай!»

С этим отец Герасим соглашается,

И погребение совершается…

Когда вам делают это самое MRI, то залепляют уши, а сверху еще натягивают наушники. И вы слышите: части машины-саркофага издают ритмичные стуки в вышеприведенном темпе. В духе Кантемира. Или рэпа. По-нашему, раешника.

5

Оно, будущее (как и прошлое, его обещавшее), наступало (или подступало) как бы откуда-то толчками. И в 1847-м как раз такой толчок и был.

Что бы вы сказали о литературе, хитами коей в течение одного года стали появившиеся в одном лишь, но самом популярном (3500 экз., что ли) печатном органе:

1) Первая, самая первая повесть, прямо утверждавшая, что крестьянин, даже помещичий, – тоже человек. Став жертвой несправедливости – страдает, за оскорбление может и обидеться и т. д. Главное – откуда-то знает разницу между добром и злом. К великодушным поступкам тоже, кажется, способен. Как бы монолог Шейлока в третьем лице: разве, когда нас щекочут, мы не смеемся?

(Кстати говоря, предыдущая, прошлогодняя повесть того же Григоровича – «Деревня» – тоже была очень и очень неслабая. Про то, как холодно и темно на этих просторах, как гибельно страшно. Некрасов ту и другую повесть зарубил (попросту забоялся печатать, хотя Белинский очень хвалил). Но все пейзажи в его стихах с тех пор проникнуты воем ветра оттуда.)

2) Первая повесть об окончательной победе благонамеренного цинизма над щенячьими, провинциальными наивностями про желтые цветы и вечную любовь – тогда как все дело в деньгах: есть они или нет и сколько. «Обыкновенная история», короче. Казалось, литература только и дожидалась, чтобы умер Николай Полевой и был изрублен в куски Марлинский – сразу же Гюго лег на полку зарубежных исторических детективов рядом с Дюма, а Гофман вообще прощай: кончился русский романтизм, у нас теперь Диккенс на дворе, «Домби и сын», да еще покруче, в смысле – не такой уж добродушный, вот мы теперь какие взрослые.

3) Первая повесть о том, что даже женщина, и даже замужняя, может любить (о ужас!) дважды! Хотя она от этого, конечно, умрет: нервы не выдержат, совесть замучает, а муж запьет). Трагический черновик романа «Что делать?», и тоже с вопросом в заглавии: «Кто виноват?».

4) Повесть опять (значит, уже не первая: вторая! Которая раньше вышла?) о том же: что и замужняя (!!!), только представьте, вправе полюбить не мужа, и если он человек благородства не дюжинного, то не только не запьет, а еще и посодействует – для повышения самооценки бывшей супруги – перевенчать. Это уже почти «Что делать?», только с оттенком самопожертвования, которое, как мы вскоре узнаем (от Чернышевского, но Достоевский перекричит), есть смешная, потому что фальшивая, чушь. Короче, это «Полинька Сакс» Дружинина – ах, какая трогательная, по-настоящему благородная вещь! И открывает линию вплоть до «Живого трупа»!

5) Еще одна повесть про свободную любовь (вот эта самая «идиотская глупость» неизвестного М. Непанова)! Ну, не то чтобы совсем свободную и не совсем любовь, а просто не надо лезть, отвалите, ханжи и ревнивцы.

6) Первые «Записки охотника» (название Панаева) – целых 8 штук, включая (или нет?) «Жида».

(Название, точно, омерзительное. Но талант не пропьешь, а правда есть правда. Моими предками никто, кроме римлян две тысячи лет назад, не владел, но зато в XIX в. в Российской империи их можно было кому и как угодно бить, а также ездить на них верхом и запрягая в различные экипажи. Офицеры расквартированных в черте оседлости войск любили и часто от нечего делать практиковали (обычно спьяна) эту забаву, отделываясь для общественного порядка штрафами, а для благосостояния полиции и вообще круговращения денег в империи – взятками. Салтыков не раз припомнит эти ристалища. По этой ли причине, по другой ли, восставшим полякам евреи помогали. Низкие шпионы! И Христа распяли, и так перед смертью – в петле – бывают смешны! И так им и надо, хотя добродушному очевидцу и противно!)