Но дело оттого и запутанное, что вопрос о пропитании намертво сцепился в мозгу героя с вопросом совсем другим. И он уже не в состоянии распутать их.
«Ой, ехать бы тебе в деревню к отцу в колпаке, к матери с обвязанной щекой…
Но, с другой стороны, тут же рядом возникает вопрос, требующий безотлагательного объяснения.
“Что же ты такое? – говорит этот навязчивый вопрос, – неужели для того только и создан ты, чтобы видеть перед собою глупый колпак, глупую щеку, солить грибы и пробовать домашние наливки?”»
Он вообще болен. «В околотке давно уже носились слухи насчет какой-то странной болезни, которая ходила будто бы из дома в дом в самых странных формах, проникала в самые сокровенные закоулки квартир и, наконец, очень равнодушно приглашала на тот свет». Плюс – организм господина Мичулина потрясен и обессилен завладевшей им навязчивой идеей.
В общем, все еще кончается новелла первого дня. Иван Самойлович сидит в опустевшей (соседи разбрелись по своим комнатам) гостиной. Возвращается из театра Наденька, заводит разговор:
«– Что вы сегодня такие мрачные?
– Да я так, я ничего-с…
Но Наденька тотчас поняла, в чем дело; она тотчас же, по свойственной ей подозрительности, догадалась, что все это по тому делу, по прежнему…
– Нет, нет, и не думайте, Иван Самойлыч, – сказала она, волнуясь и махая руками, – никогда, ни в жизнь не получите!.. Уж я что сказала, так уж сказала! Мое слово свято… и не думайте!»
Порадовала, в общем. И вот уже – конец концов! – Мичулин в гостиной один со своим вопросом. С двумя вопросами, но где-то, в какой-то не очевидной плоскости, один переходит в другой. Автор нерасчетливо выкатил в этой первой главе всю сумму материальных претензий героя к миру. А они у него давно уже (целый день!) не совсем материальные.
«В это время часы уныло зазвенели одиннадцать. Но и часы били на этот раз как-то особенно злонамеренно. Ивану Самойлычу показалось, будто каждое биение часового колокольчика заключало в себе глубокий смысл и с упреком говорило ему: “Каждая дуга, которую описывает маятник, означает канувшую в вечность минуту твоей жизни… да жизнь-то эту на что ты употребил, и что такое все существование твое?”»
Уф. Скучно от этих бесчисленных повторов, – но хоть пожалейте господина Мичулина! Ему же только двадцать, как и автору, он вообще – несчастный двойник Салтыкова. Не упакованный. Ни дядюшки, ни тетушки, ни лицейского аттестата. Ни кратковременных, с чужого, так сказать, плеча, но с форсом, содержанок.
Страничка про чувство на букву Л.
«Действительно ли несчастие его происходило оттого, что другие живут, другие веселы, или просто присутствие маленького существа, к которому сам питаешь маленькую слабость, еще горче делает наше горе, – как бы то ни было, но герою нашему действительно сделалось тяжко и обидно.
Но не видала, не знала она ничего! Обидна и груба казалась ей привязанность господина Мичулина, и тщетно раскрывалось сердце скромного юноши, тщетно играло воображение его: ему предстояла вечная и холодная, холодная мгла!»
Уф! Первый день прошел, но первая глава – все еще нет. Юный автор слишком взволнован. Никак ему не выйти на нужную высоту, текст мечется то в одну сторону, то в другую, как воздушный змей, попавший в непопутный порыв или поток.
И тогда Мичулин видит свой первый сон. (В повести же – сон второй, обще-, так сказать, помещичий, потом под пером Гончарова он превратится в шедевр прозы, известный как «Сон Обломова»; к нашему «Запутанному делу» почти не относится.)
Главное – Салтыков решился на этот фокус и с тех пор применял его всегда, когда текст заводил его в затруднительное положение: он засыпал и просто смотрел: что там дальше? Не каждый раз получалось заснуть; тогда он притворялся и, что там дальше, придумывал (иногда удачно). В этом сне – как раз придумал и что-что, а внимание, да уж, привлек. Вмонтирован сон в повествование, конечно, грубо, без затей.
«Уже мозговое вещество Ивана Самойлыча подернулось пеленою, сначала мягкою и полупрозрачною, потом все более и более плотною и мутною; уж и слуховой его орган наполнился тем однообразным и протяжным дрожанием, составляющим нечто среднее между отдаленным звучанием колокольчика и неотвязным жужжанием комара; уж мимо глаз его пронесся огромный, неохватимый взором город с своими тысячами куполов, с своими дворцами и съезжими дворами, с своими шпицами, горделиво врезывающимися в самые облака, с своею вечно шумною, вечно хлопочущею и суетящеюся толпою.
…Но вдруг город сменился деревнею с длинным рядом покачнувшихся на сторону изб, с серым небом, серою грязью и бревенчатою мостовой… Потом все эти образы, сначала определенные и различные, смешались: деревня украсилась дворцами, город обезобразился почерневшими бревенчатыми избами; у храмов привольно разрослись репейник и крапива; на улицах и площадях толпились волки, голодные, кровожадные волки… и пожирали друг друга».
Со всей силы оттоптался на этой цитате гнусный якобы патриот Гедеонов М. Однако так и не посмел сказать, в чем крамола. У них, у якобы патриотов (хотя эта кличка и так, без якобы, уже стала ругательной), один ответ: сами должны понимать. (А через 90 лет арестованный должен был сам изобрести себе для органов вину.)
В чем крамола? Ну как же, сами должны понимать, не маленькие: стаи волков пожирают друг друга, и где? в царствующем граде Петербурге!
Но это же только сон несчастного заболевающего бедняка! И даже не сон, а просто метафора, графический клип. Вертящиеся внутри головы слова, их невозможно изобразить. И потом, ну и что эта метафора значит? Какие политические применения? Может быть, это битва бедных с богатыми? Но из чего видно, что одни волки лучше других? Кстати, волки обычно друг друга не едят, тем более – не бросаются стая на стаю. (Литераторы – дело другое, см. Бомарше.) Кого подставить на место волков, чтобы получилось нечто осмысленное, за что можно с достоинством выписать репрессию? Помещиков? Капиталистов? Бюрократов?
Я-то лично думаю, что на этой интересной воображаемой картинке – разграбление Петербурга китайскими войсками году так в 2048-м или даже позже. Либо просто и вообще – предчувствие гражданской войны.
Потому что Салтыков, пора бы уж догадаться, был визионер. И к нему в голову залетали видения с другой, неизвестной нам, стороны бытия.
Но следующий, тут же включенный, сон (будем считать, второй) он выдумал и записал напрасно. Все интонации этого сна фактически повторятся наяву в одной из последних глав, гораздо более сильной. Краткое содержание: г-н Мичулин в одно мгновение ока сделался решительным баловнем фортуны. Он гуляет по Невскому «под руку с молодою женой, в бекеше с седым бобровым воротником, на лбу красуется глубокий шрам, полученный в битве за отечество, а на фраке (привет от господина Поприщина! – С. Л.) – огромная испанская звезда с бесчисленным множеством углов». Но вот после моциона у него разгулялся аппетит, и, обращаясь к жене, – а это, разумеется, Наденька:
– Не прикажешь ли, душа моя, зайти в магазин, купить чего-нибудь к обеду? – воркует богатый господин Мичулин; ему, конечно, в голову (тем более спящую) не приходит, что у богатых людей для этого есть кухарки.
«– Отчего же и не зайти? – отвечает она с таким философским равнодушием, как будто бы действительно так и быть должно».
И в самом деле, люди богатые: отчего же и не зайти?
Уж четверть часа стоят они в великолепном магазине (купца Елисеева, надо думать). То есть Иван Самойлович стоит. А Наденька, «как существо живое и по преимуществу прожорливое», бегает из угла в угол, из отдела в отдел, от прилавка к прилавку, все отведывает лакомство за лакомством и складывает в свой ридикюль. Под все более подозрительным и строгим взглядом старого приказчика. Господин Мичулин, желая приказчика успокоить, да и поставить его на место, расстегивает свое роскошное пальто, чтобы показать, как бы невзначай, испанскую звезду, но вдруг с ужасом осознает, что все это было самообольщение. Он действительно находится в магазине на Невском, но – никакого фрака, никакой звезды, совсем нет денег и по-прежнему «унижен и скареден его вид».
Следует довольно тривиальная магазинная разборка: оскорбительные нотации старшего приказчика, насмешки младших, жалкий лепет оправданья, предательское отречение Наденьки, наконец – явление полицейского, страшный голос Федосея Лукьяныча, страшные слова «Взять его!» – и наконец-то господин Мичулин проснулся, слава те, вполне…
Ну да, ни единого лишнего слова, потрясающе правдоподобный (у новичка!) диалог, а сцена все-таки лишняя. В ней только интересно некоторое сходство с главой из «Мастера и Маргариты» (Коровьев и Бегемот в Торгсине), такая же начальная раскладка голосов – но тональность, конечно, совсем другая.
И крамолы ни грамма – не правда ли, Гедеонов М.?
– Не торопитесь, молодой человек! Ваш Мичулин еще не окончательно проснулся. Вы хоть прочитайте главу до конца, третий сон. Опорочить-то специалиста всякий может, а вот текст рассмотреть тщательно…
Кошмар! Этот гнусный голос прав. Сон Мичулина тут же, без перерыва, перескочил в другой – зачем? какое расточительство! И какая неловкая, искусственная композиция.
Собственно, это даже и не сон, а черно-белая фильма по мотивам стихотворения Некрасова «Еду ли ночью…». В холодной комнате, в изорванном платье, на изломанном стуле сидит жена Мичулина (все та же Наденька, понятно). Около нее стоит его сын, бледный, истомленный, и просит хлеба.
– Папа, я есть хочу, – стонет ребенок, – дай хлеба.
– Потерпи, дружок, – говорит мать, – потерпи до завтра; завтра будет! Нынче на рынке всё голодные волки поели!
(Вот зачем автор вклеил этот сон! Для многозначительной рифмы со сном первой ночи. И звучит она действительно если не опасно, то дерзко.)
«…Много волков, много волков, душенька».
Потом она, как и у Некрасова, идет к старому сластолюбцу. К счастью, это сосед