Химеры — страница 7 из 60

хе африканца. И даже так:

Как белый голубь в стае воронья —

Среди подруг красавица моя.

Положим, это наглое «моя» – отсебятина Татьяны Львовны (удобная подвернулась пара рифм). Но и без нее ситуация нетерпимая, а вдобавок вы узнаете голос: этот замаскированный тип – из компании парней, с которыми вы дрались нынче утром; с ними, небось, и явился на дискотеку в чужой квартал. Уверяю вас, мой несуществующий читатель: вы тоже послали бы своего пажа за мечом. Чтобы не с пустыми руками подойти к тому нахалу и тихонько сказать: а давай выйдем на минутку, чувачок, есть разговор. И если бы глава вашей семьи удержал вас и угомонил грубой нахлобучкой – вы тоже ушли бы в ярости, какая за одну ночь не скисает.

А не уйди он – тут и представлению конец. Славная пошла бы резня, если бы Ромео решился при Тибальте поцеловать Джульетту и успел бы выманить ответный поцелуй.

(Каким дешевым приемом! Каким пошлым, сказал бы с вялой улыбкой Е. О., мадригалом! Типа: о святая! разреши паломнику приложиться. А после:

Ромео

Твои уста с моих весь грех снимают.

Джульетта

Так приняли твой грех мои уста?

Ромео

Мой грех… О, твой упрек меня смущает!

Верни ж мой грех.

Поверить не могу. Вы тоже не поверите. В «Декамероне» есть новелла: монах растлевает дурочку точь-в-точь такой же ханжеской демагогией, только прямо похабной. В тебе есть ад, а у меня – смотри! – дьявол; давай же совершим богоугодное дело: загоним дьявола в ад. Шекспир – наука подтверждает! – читал Боккаччо. Неспроста этот затекст. Какая-то усмешка тут таится.)

26

И вот, как голодный, кровожаждущий, с торчащим жалом, неистовый комар, он влетает, несимпатичный нам Тибальт, на площадь, где через пять минут убьет, через десять – умрет. А здесь на солнцепеке наслаждается игрой своего ума и даром слова наш симпатичный Меркуцио.

– Синьоры, добрый день, – говорит Тибальт. – Мне очень надо сказать словечко одному из вас.

Его учтивость свирепа. И раз уж Т. Л. не перевела: «одному из ваших» (слог лишний), – Меркуцио следует быть начеку. Но нарываться-то зачем?

Меркуцио. Как, словечко одному из нас – и только? Прибавьте к словечку еще что-нибудь. Ну, хотя бы удар.

Тибальт. Я всегда готов это сделать, синьор, если вы подадите мне повод.

По-моему, нормально. Ответ приемлемый. Все равно что: в данный момент лично против вас я ничего не имею, отвяжитесь.

Не отвязывается. Дразнит. Лениво и презрительно. Как бы развлекаясь.

Меркуцио. Неужели вам трудно самому найти повод?

Дальше – обмен угрожающими репликами. В переводе звучат они кое-как, но все-таки ясно, что Тибальт пытается сдержать гнев, а Меркуцио, наоборот, распаляется так, словно смертельно оскорблен. Хотя ничего такого уж обидного вроде не сказано. Буквальный смысл: звучишь, как Ромео, или подпеваешь, или вторишь; переносный, предположим, – обнаглел, как он. И, придравшись к буквальному, Меркуцио первый хватается за меч – то есть за рапиру, или что там у них у всех привешено слева:

…Вот мой смычок. Он тебя заставит поплясать. Черт побери! Пою в один голос!

Через шестьдесят лет одни и те же слова читаешь совсем по-другому. С грустью должен я допустить, что кумир моего детства здесь и сейчас, на этой дощатой площади, не только не прав, но даже и не то чтобы честен. Бесстрашен – это да. Но и то через страницу (я же помню, а теперь и понимаю) окажется, что эта храбрость едва ли не вся состояла из уверенности в своем превосходстве. Но, скажем, Портос – великан, силач, и тоже храбрец, и тоже вспыльчивый – никогда не затеял бы вооруженную ссору совсем без причины. Разозлиться из-за ничтожного пустяка – это сколько угодно. Притворяться, будто разозлен, – даже и для великана слишком дорогое баловство: как ни крути, в настоящую храбрость входит и готовность (или скажем суше: она учитывает – и тут же сбрасывает со счетов, как не самую существенную, – возможность) погибнуть.

А Меркуцио, по-моему, лишь изображает бешенство. Заигрался. Выделывается. Провоцирует. Позер.

С большой неохотой пишу я эти слова. И сейчас же попытаюсь их опровергнуть.

Во-первых, весь этот домик из библиотечных карточек с чернильными попреками моментально обрушивается от дуновения одного-единственного слова.

Молодость.

Ромео старше Париса (называет его мальчиком), Тибальт старше Ромео (обзывает его мальчишкой), Меркуцио, похоже, старше всех – и навряд ли ему больше двадцати лет. Не то для него уже нашлось бы (или сам бы уже нашел) занятие получше, чем слоняться по душным веронским улицам в компании лоботрясов. Окончил (по-моему, да) университет (падуанский? болонский? хотелось бы думать – виттенбергский: на одной скамье с Гамлетом, Розенкранцем, Гильденстерном; староста группы – Горацио, комсорг – Бенволио) – путешествуй. Нет средств (а я подозреваю, что при герцогском дворе он – то же самое, что Тибальт в доме Капулета) – ищи богатую невесту или выгодную службу. Хотя бы дипкурьером. Знатное имя, образован, язык подвешен правильно – нехилая стартовая позиция, доложу я вам. Для четырнадцатого-то века. И потерять ее – и партию – из-за одного нелепого хода уже на старте… Когда б он знал, что так бывает. А он не знал.


Молода, в Саксонии не была. И уже не побывает. Очень глупо. И очень жаль. И остальных тоже: и Р., и Дж., и Париса, и Тибальта. Все они – люди опасного, отчаянно неблагоразумного возраста.

(Борис Пастернак в молодости не знал, как бывает, когда строку диктует чувство. Не то, проговорился однажды, ни за какие коврижки не избрал бы своим поприщем лирическую поэзию, чума на нее.)


Но это еще только во-первых. А есть еще смягчающее во-вторых. И альтернативное в-третьих.

Во-вторых, я не исключаю, что все эти веронские уличные бои ведутся отчасти понарошку. Не до смерти. Не вендетта. И не за власть. Ритуал застарелой политической вражды, но что и когда не поделили – никто не помнит. Ни грана личной, адресной ненависти. Люди сходятся стенка на стенку, квартал на квартал – просто от скуки жизни. Что в Москве или Новгороде, что в Вероне. Там – с мороза, тут – от жары. Простолюдины бьются палками, а обладатели клинков стыкаются – как в моей 167-й школе – до первой кровянки. В противном случае город давно уже обезлюдел бы, а уж Меркуцио-то с Тибальтом сто процентов заняли бы ниши в своих фамильных склепах, не дотерпев до начала спектакля.

Они оба, судя по некоторым обмолвкам, посещают один и тот же фехтовальный класс, тренируются в одном амбаре или ангаре, присмотрелись друг к другу; изучили, как говорится, сильные стороны и слабости; у Тибальта техника новомодная французская, Меркуцио привержен старой доброй отечественной манере. Тот и другой, по-видимому, мастера; ни у того, ни у другого нет оснований опасаться серьезной травмы. Так отчего бы и не схватиться, когда нефиг делать? Приправив показательный поединок перебранкой, как это делают боксеры. (У боксеров есть такой обычай, – чем они хуже поэтов?) Если так все и было – беру назад свои несправедливые неодобрительные слова. В первом раунде Меркуцио практически безупречен. С поправкой на его возраст, на его темперамент и на нравы спортивной среды.

А во втором, роковом раунде – расклад совсем другой. И это будет – как в шараде – мое третье.

27

В этом месте я сворачиваю на скользкую дорожку. Она приведет меня – в лучшем случае – в лужу. (И сидяща в ней меня оплевывать и пинать сбегутся дураки всех мастей.) Но не хочу ее не замечать.

Осознав, что с минуты на минуту перестанет жить, Меркуцио, как всем известно, проклинает оба враждующих клана – по-видимому, за то, что встрял в их бессмысленный конфликт. За свое в чужом пиру похмелье. Как если бы он был зернышко или А. И. Солженицын и угодил между двух жерновов – и вот, в отличие от А. И., смолот. Короче говоря – в моей смерти прошу винить. Пал на гражданской микровойнушке.

Чума, чума на оба ваши дома!

Я из-за них пойду червям на пищу,

Пропал, погиб. Чума на оба ваши дома!

Персонаж вправе и даже обязан говорить все, что автор предписал. Тем более – под конец роли. Шекспир при каждом мало-мальски удобном случае напоминает публике, про что его пьеса. Хотя и так все в курсе. Кто читал и кто не читал.

Конечно же, про то, как мальчик и девочка взаимно влюбились, но его папа и мама ненавидели ее папу и маму, и тоже взаимно, – и по причине такого непримиримого разногласия страстей мальчик и девочка, и мама мальчика, и двоюродный брат девочки, и еще двое юношей вынуждены были умереть.

В конечном итоге это правда. По большому счету. По очень большому. Вот если бы в начале нашей эры у дикарей в лесах Германии не случился демографический взрыв. Если бы Римская империя распалась не тогда и не так, как распалась. Если бы в 962 году Оттон I, немецкий король из рода Людольфингов, не учредил Римскую священную империю германской нации. Если бы через 200 лет баварские Вельфы и швабские Штауфены не стали домогаться ее короны. Если бы элиты итальянских княжеств и городов за еще 200 лет не раскололись на партию Императора и партию Папы – и т. д., – то, пожалуй…

Да, Шекспиру пришлось бы подправить главную вводную. Воздвигнуть между влюбленными другую стену (в виде закона кровной мести, самое простое) либо пропасть (скажем, социальную: Д. – дворянка, а Р. – мелкий буржуа; или еще так: они – брат и сестра, но не догадываются об этом, тогда как их родители… И прочее).

Но я не вижу, как это изменило бы участь Меркуцио. (Разве что в одном из вариантов он лишился бы своей последней, самой достопамятной реплики.) Переберем реальные (театральные) факты: оттого ли он проливает свекольный сок, валяясь на этих подмостках, что отцы двух веронских семейств придерживаются – или когда-то отцы их отцов придерживались – противоположных воззрений на геополитику?