Пошли. До метро шли пешком.
— Так вот, парень. Швейцер был такой, даже не знаю, как сказать — француз он или немец. Родился он в Эльзасе. Поэтому то француз, то немец. И говорил и писал он и на том и на другом языке. Пожалуй, он все-таки больше немец. Он был крупный богослов-философ, крупный музыковед-баховед, крупный знаток строения органов и крупный музыкант, исполнитель Баха на органе. А в сорок лет он еще закончил медицинский факультет ко всему этому и уехал в самую глубину Африки, в Габон, людей лечить.
— А почему так поздно окончил медицинский?
— Он не собирался быть врачом, занимался совсем другими делами, но под сорок лет решил, что его нравственный долг помогать тем людям, которым хуже всего. И пошел учиться на врача.
— А что, африканцам хуже всего?
— Он считал, что европейцы, не понимая жизнь африканцев, своим присутствием разрушили весь жизненный уклад их, и он, так сказать, поехал за это платить, искупая, так сказать, вину европейцев.
— Он-то ведь тоже европеец.
— Потому и поехал.
— А он почему думал, что понимал их жизнь? Может, он тоже разрушал?
— Может. Но он так понимал свой нравственный долг. И более полвека провел в Африке, так как там очень много больных.
— А в Европе разве мало больных? Вот ты и дома не бываешь, говоришь, врачей не хватает. А Швейцер давно жил?
— Умер он в тысяча девятьсот шестьдесят четвертом году, а уехал в начале века.
— Ну вот, пап! Тогда врачей еще меньше было. А больных, наверное, больше здесь было, чем сейчас. Почему он туда поехал?
— Но в Европе были врачи, а там не было.
— А если бы выучить тех, которые знают их жизнь, негров, и пусть там лечат? А, пап?
— На все вопросы не ответишь, во-первых. А во-вторых, сейчас так и делают — учат, и они уезжают домой.
— Почему же Швейцер так не делал?
— Много сложностей на пути было. К тому же он миссионер, христианство распространял по белу свету.
— А он известен был как кто больше всего? Врач, музыкант, философ?..
— Все вместе. Он получил Нобелевскую премию мира в основном как врач-подвижник.
— Ну, а ты разве не врач-подвижник?
— Как говорит в таких случаях дядя Филипп: «Молчи, дурак, за умного сойдешь». Что привязался с этим Швейцером!
— Да я не пойму, пап, за что он такой знаменитый. Он ведь не большой ученый как врач, а премию дали как врачу.
— Я ж тебе говорю. Он в Африке лечил, а не в крупном европейском городе, как я, например.
— Здесь вас много, а там один на виду. Так?
— Приблизительно так.
— Тогда понятно. На виду, значит. А то ведь ты вон сколько работаешь, а вот премию не дают.
— Держи пятак — метро уже.
На птичьем рынке они пошли прямо к собакам. Галя, увидев продающуюся сиамскую кошку (почему-то они продавались среди собак), тут же выступила с интерпелляцией: а не купить ли. Но решили сначала осмотреть весь рынок. Тут же произошла трогательная встреча какого-то дога с Сашей. Они как будто искали друг друга. Саша подошел погладить, а дог в ответ приподнялся, положил Саше лапы на плечи. Саша тоже обнял его в ответ. Взрослый бы испугался, но Саша не подумал ничего плохого, он правильно понял: собака хочет обняться — и он с удовольствием. Хорошо, что Галя не видела, а Женя увидел уже, когда их дружеское соединение не вызвало никакого сомнения в обоюдном доброжелательстве. Затем они долго стояли у коробки, по краю которой свисало около десятка головок маленьких боксерчиков. Одного щенка Саша вытащил из ящика. Щенок был весь в крупных складках, как будто кожа была рассчитана на десять таких объемов.
Битых три часа они ходили и смотрели на самую различную живность. В какой-то момент Мишкин воскликнул:
— Господи, сколько живности-то… — Сказал и вдруг остановился. Вернее, продолжал идти, но мысль остановилась, вернее, мысль продолжалась, но на одном месте. Он стал вспоминать что-то связанное с «живностью».
«Что? Что? А! Вчерашний разговор. Да и разговора-то почти не было, а весь, как отпечатанный, остался в голове:
— Да ведь в нем никакой живности не осталось. Совсем плох. (Какой живности? Почему живности? Что за странное слово?
И почему — «не осталось»? Живность. Она хотела сказать — сил, наверное. Может быть, живого мяса? Что она имеет в виду? Живность. Он живой, и очень живой. Живность. Домашняя живность. Домашний скот. Да что она!)
— ДА ЧТО ВЫ!.. (Может, она думает — раз мы хирурги, значит, что-то вроде мясников. Может, она где-то внутри думает: больница — это бойня. Какая же живность? Живность. И почему не осталось? Он совсем не плох. Он вообще выздоравливает.) …ОН СОВСЕМ НЕ ПЛОХ. ОН ВЫЗДОРАВЛИВАЕТ… (Конечно, он здорово сдал после операции. Похудел. Ну а как иначе? Нельзя же оценивать его живность по весу. Опять живность. Почему я тоже это слово повторяю? Ведь не скот же он. Почему она по весу определяет его живность? Фу ты! Живность! Почему живность? Что, разве я измеряю его силы и здоровье в каких-то единицах жизненности? Что за инженерный подход к людям. Но ведь инженерный подход — это подход с точки зрения точной науки. А то живность! Какой-то скотский подход. А жизненность — инженерный подход. Тоже не годится. Человек не машина. А если бы человек был машина? Вот бы легко лечить было. Нет, ни сельский, ни промышленный подходы не годятся. После ремонта нет периода выздоровления, периода набирания сил. И вообще машина не поправляется.) …ОН ЖЕ ПОПРАВЛЯЕТСЯ И СКОРО… (Машина отремонтирована и сразу здорова. А то живность. Конечно, она считает нас мясниками. Его-то она считает скотиной, но, наверное, где-то в глубине, что даже и не думает, а… думает — мол, они-то, хирурги, всех нас за скотов держат, которых можно резать. Нет, она так, конечно, не думает. Но часто ведь слышим мы: «Хирурги—мясники. Им бы только резать…» А зачем нам только резать? Чем меньше режем — тем меньше устаем, тем меньше нервничаем, тем раньше домой уходим.) …И СКОРО ДОМОЙ УЙДЕТ. (И вообще мы не режем. Противное слово — резать. Разве я режу? Я лечу. А то режу. Что режу — говорят, а вот что шью — не скажут. Живность домашнюю можно резать. А я лечу людей. Какое ужасное и навязчивое слово — живность! Это что, принятый термин? Или сейчас родилось из глубин подсознания? Конечно, волнуется. Муж ведь. Поэтому-то такое и в подсознании. А напрасно волнуется.) …ТАК ЧТО ВЫ НАПРАСНО ВОЛНУЕТЕСЬ… (А как же не волноваться. А если умрет. А ведь, наверно, этот червяк в мозгу ползает. А если умрет, в глубинах этих самых, уже давно ясно — «зарезали». Оно и легче. Отсюда и живность. Фу! Никакой живности! — все будет в порядке.) …ВСЕ БУДЕТ В ПОРЯДКЕ.
— ДА ЧТО ВЫ! ОН СОВСЕМ НЕ ПЛОХ. ОН ВЫЗДОРАВЛИВАЕТ. ОН ЖЕ ПОПРАВЛЯЕТСЯ И СКОРО ДОМОЙ УЙДЕТ. ТАК ЧТО ВЫ НАПРАСНО ВОЛНУЕТЕСЬ — ВСЕ БУДЕТ В ПОРЯДКЕ.
Короткий был разговор. А так осталось в памяти. Что долго-то разговаривать».
Мишкин посмотрел на Галю, она заметно устала. А Сашка по-прежнему оживлен и бегает от собаки к собаке. Того и гляди, сейчас попросит «все завернуть».
Галя потихоньку сказала:
— Пойдем, Женя, хватит. Оторви Сашку от живности этой.
— Почему живности?
— Что почему? — естественно, не поняла Галя.
— Живность почему? Слово странное.
— Да ты сам так говорил… Ну, животные. Скоты — как хочешь.
Мишкин засмеялся.
— Ну ладно, давай извлекать его.
— Саша, давай кончай базар. Уж мы все осмотрели, а ты все перещупал, по-моему.
— Как перещупал. Вот еще этих посмотрю, и пойдем. Еще только их.
— Сашок, надо идти. Мама уже, видишь…
— Иду, пап, иду. Вот только…
Мишкин понял, что нужен довод более сильный, чем нужды или усталость мамы:
— Саша, я в это время уже обещал быть в больнице. Надо ехать, я уже опоздал.
— А-а! На такси, да? Да, пап, на такси?
— Давай на такси. И мама устала. Галя, санкционируешь такси? Вернее, финансируешь?
— Поехали на такси. А ты действительно хочешь в больницу?
— Что значит хочешь? Заехать-то надо. Сама понимаешь. Галя вздохнула. Понимать она понимала, к тому же она знала Женю, к тому же понимала уровень необходимости.
— Понимаю. А как другие?
— Ты ж не за другого выходила замуж. Чего зря говорить.
И действительно, что зря говорить. И действительно, почти никогда он зря не приезжал. Потому что всегда он почему-то оказывался нужным.
В больницу они приехали все. В больнице и к этому привыкли. Если Евгений Львович решил свое время отдать семье, это значит, что он всю семью притащит в больницу.
И сегодня он оказался нужным.
В больницу поступил больной, которому сейчас делали операцию. Не бог весть что, не такой уж тяжелый больной — всего-то прободная язва, но делать надо под наркозом. В воскресный день это всегда проблема. Дает наркоз сестра, так как по штату на такое маленькое отделение дежурный врач-анестезиолог не полагается. Одной сестре трудно — в помощь ей еще одна сестра дается, которая снимается с поста в отделении. А оба доктора оперируют. Такова бывает расстановка сил, когда во время дежурства кончается кислород. И сегодня так же. Вызвали из коридора еще одну сестру с другого поста. Кислород подключается на улице. Она этого никогда не делала. Знает и умеет только сестра-анестезист, которая не может отойти от больного.
Неужели придется размыться одному из хирургов и бежать возиться с баллонами, гаечными ключами, манометрами, редукторами…
Оперирующий Агейкин шумит на сестер, что предварительно не проверили. Сестра в ответ кричит, что перед операцией было сто атмосфер, этого всегда заведомо хватало и на большую операцию, «сколько же надо просить, чтоб приехали мастера, ведь наверняка где-то утечка. Ведь было же сто атмосфер! Было!»
А Агейкин все шумно и крикливо сетовал, что никак он не может их привести к порядку. А сестра все кричит про утечку.
Наконец Агейкин говорит: «Что ж, я размываюсь и тогда иду заниматься баллонами. Потом приду помоюсь». Говорит он это с вызовом, упреком, укоризной. Кому?! К кому?!
И в это время, как архангел, в операционную вплыл Мишкин. — Евгений Львович, хорошо-то как! Кислород!