Она продолжила и мимоходом невольно вонзила острый нож мне в сердце, сказав:
– Даже если бы, подобно древней королеве Артемизии, я могла выйти замуж за своего брата, Теодорих наверняка бы отверг меня. За то короткое время, пока он был в Новы и пленил там всех девственниц, я поняла, что он предпочитает женщин более… здоровых, чем я. – Я припомнил крепкую крестьянскую девушку Аврору и в душе согласился. Амаламена вздохнула и добавила: – Поэтому, поскольку я, скорее всего, не встречу никого, похожего на брата, возможно, даже хорошо, что я… Я хочу сказать, что немного устала, Торн. Ты не поможешь мне слезть? Или позови Сванильду, чтобы она помогла мне. Какое-то время я буду ехать в carruca.
Теперь принцесса все реже и реже сопровождала меня верхом на муле и все больше времени проводила каждый день, лежа в carruca, словно больная в постели. Я заметил, что Амаламена все меньше и меньше смеялась над моими остротами и мужественными попытками разыгрывать из себя шута. Например, принцесса только улыбнулась равнодушно, когда я рассказал ей историю, услышанную в Виндобоне: о мужчине, у которого было две любовницы; если помните, ревнивицы постепенно сделали его лысым. При этом Амаламена ни разу не пожаловалась на недомогание. Она не казалась ни больной, ни измученной, и я никогда не видел, чтобы она морщилась от боли. Я не знал, удавалось ли ей во время путешествия продолжать пить ослиное молоко и купаться в отваре из отрубей. Но когда однажды я заметил исходящий от нее легкий запах ежемесячного женского недомогания, хотя на лице принцессы и не было никаких признаков его, я отвел Сванильду в сторону, чтобы потихоньку расспросить ее о состоянии госпожи. Служанка подтвердила, что у «принцессы легкое кровотечение», а когда я поднажал на нее, лишь скромно добавила, что «оно не настолько подтачивает здоровье, чтобы прерывать путешествие».
В результате ли кровотечения или просто из-за дальнейшего развития ее недуга, но Амаламена стала еще более бледной и хрупкой, чем в тот день, когда я впервые увидел ее, хотя я едва ли мог предположить, что такое возможно. Теперь я буквально мог видеть, как пульсирует кровь у нее на висках, сбоку на шее и на тонких запястьях. Мне казалось, что она стала совсем прозрачной. Однако, как ни странно, принцесса не выглядела больной или изможденной; напротив, она стала даже еще красивей. Или это мне так казалось?
Частично из-за того, что она поняла, что я не ее мужчина, – а частично, полагаю, потому, что я сам втайне всегда это знал, – мои женские чувства стали проявляться явственней. Я смотрел теперь на Амаламену не с вожделением или похотью, а как на дорогую сестру, о которой надо заботиться и которую следует баловать. Я держался к принцессе поближе, стараясь сделать для нее все, что мог, и часто уезжал далеко вперед, чтобы нарвать ей цветов. По правде говоря, я присвоил себе так много не слишком интимных обязанностей Сванильды, что служанка с трудом скрывала свое изумление. Дайла же откровенно хмурился, наблюдая за нами. Поняв, что веду себя совсем неподходяще для маршала, я начал сдержанней относиться к принцессе. В любом случае мы были уже недалеко от цели нашего путешествия, и я намеревался вскоре препоручить ее заботам самого лучшего врача Константинополя.
Неподалеку от южного побережья провинции Европа мы добрались до Виа Эгнатиа[240], широкой, хорошо вымощенной и прекрасно утоптанной римской дороги, по которой осуществлялось сообщение между Западом и Востоком. Она тянулась от порта Тира на Адриатическом море до порта Фессалоники на Эгейском и до порта Перинф на Пропонтиде[241], проходила через многочисленные порты поменьше и наконец завершалась в крупнейшем порту Восточной империи – Константинополе на Босфоре. Наша колонна проследовала по этой оживленной магистрали до Перинфа, где мы остановились на сутки, чтобы дать Амаламене отдохнуть и освежиться на хорошо оборудованном постоялом дворе, который по-гречески называется pandokheíon[242].
Принцесса рассказала мне, что в былые времена Перинф не уступал Византию (как тогда назывался Константинополь). Перинф здорово сдал за последние века, но я все-таки испытал трепет, оказавшись там, потому что он выходил прямо на, казалось, безбрежную голубовато-зеленую Пропонтиду, а надо сказать, что именно тогда я вообще впервые увидел море. Город занимал небольшой полуостров, поэтому с трех сторон его окружали причалы, где загружали и разгружали суда, а на пути к порту в ожидании своей очереди стояло еще множество кораблей.
Кроме того, во время своего короткого пребывания там я впервые попробовал множество замечательных блюд из морепродуктов: locustae[243], устрицы, гребешки, каракатицы, приготовленные в собственном соку. Я жадно поглощал их неподалеку от pandokheíon Амаламены, потому что там имелась терраса, выходящая на порт. Во время трапезы я мог наблюдать за медлительными, но изящными передвижениями боевых галер, которые назывались либурнскими, с двумя или тремя рядами скамей для гребцов, а на некоторых из них имелись высокие башни на носу и корме, и наблюдать за низкими, хрупкими и быстрыми патрульными судами – «воронами» и «дельфинами», – которые скользили по воде.
Еще я увидел торговые суда больше тех, что ранее встречал на реке: двухмачтовые, с квадратными парусами суда, которые назывались «половинками яблок» из-за своих тупых носов. Там были каботажные торговые суда размером поменьше и побыстрей, имевшие только весла. Корабли постоянно сновали в порт и обратно, потому что владельцы судов стремились завершить плавание до наступления зимы.
Я так наслаждался нашей короткой остановкой в Перинфе, что оставил его неохотно и только потому, что мы находились всего лишь в трех или четырех днях пути от морского порта, который, насколько я знал, был значительно богаче и оживленней. Мы направлялись в самый великолепный, как мне говорили, город во всей Римской империи: довольно долго, во времена правления Августа Антония, он был известен как Византий, но теперь и на веки вечные стал называться в честь великого Константина – Константинополем.
Константинополь
1
Мы, так сказать, увидели Константинополь задолго до того, как приблизились к нему. Наша колонна была еще в двух днях пути от него, и мы как раз разбивали на ночь лагерь на козьем пастбище рядом с дорогой, когда кто-то из наших попутчиков громко воскликнул, увидев на востоке желтый свет в ночном небе.
Я удивился:
– Многочисленные стада коз на этом побережье уничтожили почти все деревья и кусты. Так откуда же такой огонь? Огни Gemini во время шторма? Draco volans[244] болот?
– Нет, сайон Торн, – сказал один из воинов. – Это pháros[245] Константинополя. Я уже был здесь прежде и видел его. Pháros – костер на самой высокой башне, который служит преимущественно для того, чтобы указывать безопасный путь в гавань для кораблей. Это свет ночью и дым днем, ты и сам увидишь это завтра.
Амаламена заметила:
– Мы, должно быть, находимся еще по меньшей мере в тридцати римских милях от города. Согласна, столб дыма еще можно увидеть. Но как можно увидеть с такого расстояния простой костер?
– Через увеличительное стекло, принцесса, – пояснил воин, – хитроумное изобретение, так же как и изогнутое зеркало. Огонь разведен в огромном металлическом сосуде, который обмазан гипсом. В вогнутую поверхность его вставлены многочисленные осколки стекла с подложкой из серебряной фольги, как вставляют обычно драгоценные камни, чтобы заставить их ярче сиять. Точно так же светит и огонь pháros.
– На самом деле хитроумно, – пробормотала Амаламена.
Воин продолжил:
– Во время войны или если вдруг произойдет что-то чрезвычайное, те, кто поддерживает огонь, могут заставлять его мерцать, открывая и закрывая отражающую чашу кожаным футляром, и таким образом посылать сообщения. Их могут прочесть дозорные на отдаленных холмах. Они в свою очередь зажигают и заставляют мерцать сигнальные огни, чтобы повторять послание снова и снова, передавать его дальше и дальше. Так можно собрать войско, перевести его в другое место, или что там еще потребуется… С другой стороны, и дозорные тоже могут послать весточку в город, предупреждая о приближении врага, или передать еще какие-нибудь срочные известия из-за границы.
Следующую местную достопримечательность мы вообще не увидели, зато почувствовали запах – такой отвратительный и сильный, что я чуть не вывалился из седла. Я закашлялся, и меня затошнило, глаза наполнились слезами, но сквозь них я увидел, что мои путники сохраняли спокойствие, казалось, не считая это явление таким ужасным. Во всяком случае, никто не зажимал нос, хотя многие почему-то осеняли себя крестным знамением.
– Gudisks Himins, – выдохнул я Дайле. – Эти миазмы сделают любого нормального человека таким же мрачным, как скловены. Позови-ка того воина, который объяснял нам про pháros. Давай спросим его, не воняет ли в Константинополе всегда такой гнилью.
– Да, сайон Торн, – ответил воин довольно жизнерадостно. – То, что ты ощущаешь, – это запах святости, в Константинополе гордятся тем, что они так приветствуют всех вновь прибывших. На самом деле этот запах привлекает сюда множество паломников.
– Какому же, интересно, богу они поклоняются?
– Паломники приходят сюда поклониться Даниилу Свинопасу. Посмотри туда.
Он показал на поля слева от дороги. Вдалеке я разглядел высокий шест с огромным неаккуратным гнездом аиста на вершине. Его окружало огромное количество людей, некоторые из них двигались, но бо́льшая часть стояла на коленях.
Воин пояснил:
– Этот Даниил подражает знаменитому Симеону Сирийскому, который стал святым Симеоном из-за того, что тридцать лет прожил на вершине высокой колонны. Даниил провел так пока около пятнадцати лет, мне говорили, что его пример обратил множество язычников.